Тайна Шампольона - Жан-Мишель Риу 4 стр.


— Я с трудом заполучил должность главного управляющего, — сказал он. — Ты не представляешь, сколько мне пришлось бороться, чтобы занять место Лавуазье.[29]

— Невозможно занять место Лавуазье! В крайнем случае его можно сменить.

— Это точно, — проворчал Шампи. — Но это не мешает…

— Их будет много — тех, кто захочет сменить тебя после того, что ты сделаешь.

— Не дождутся, — простонал Шампи. — И сколько это все может продлиться?

— Год или два, самое большее.

— Два года! И ты по-прежнему отказываешься сообщить, куда нас приведет твоя авантюра?

— Это не моя авантюра.

— Кто же этот человек, который еще безумнее тебя?

— Бонапарт. Этого имени тебе достаточно?

— Черт побери! — только и сказал Шампи.

— Добавлю, что Клод-Луи Бертолле и Орфей Форжюри сказали «да» не колеблясь.

— Бертолле пойдет за тобой куда угодно… Но Орфей Форжюри — ведь ты его назвал?

— Форжюри, да! А еще Ипполит Некту и Жюль-Сезар де Савиньи…[30]

— Жюль-Сезар…

— Да, Савиньи! И Парсеваль-Гранмезон! И Редутэ…[31]

— Художник музея?

— И Контэ!

— Со своими аэростатами?

— Конечно! И Деода де Доломьё.[32]

— Геолог?

— Прекрати меня перебивать. Все, с кем я беседовал, сказали «да»… Пока мы тут с тобой говорим ни о чем, они все уже записались в список Каффарелли.[33]

— Генерала Каффарелли дю Фальга? Того, у которого деревянная нога?

— Ты бы его не узнал. Он спит по два часа в сутки, носится туда-сюда, покупает и группирует оборудование.

— Или, в самом крайнем случае, ворует. Держу пари…

— Все то, в чем мы можем нуждаться, он достает с легкостью… Этот дьявол Каффарелли выглядит моложе, чем Жак-Антуан Виар.[34]

— А это кто?

— Самый юный член экспедиции. Малышу пятнадцать лет. Но он отозвался на призыв, не колеблясь.

— А ты, гражданин Морган де Спаг?

— Я разобрал кабинет химии в Политехнической школе…

— Браво, воришка. Тебе не хватило шедевров из Италии? Но ты не ответил на мой вопрос. Где ты будешь?

— Я уезжаю в Ватикан. Надо забрать там три печатных пресса Конгрегации пропаганды.[35]

— Зачем ехать так далеко ради каких-то прессов?

— Мне понадобятся арабский печатный шрифт и люди, которые могут с ним работать. Печатники и переводчики присоединятся к нам позже…

— Черт! — выругался Шампи. — Арабский… Тогда я, пожалуй, догадываюсь, куда вы направляетесь.

— И что ты скажешь?

— Я еду, черт побери!

Уже наступила весна 1798 года. Более тридцати тысяч солдат и более десяти тысяч моряков собрались в Тулоне, Марселе и Аяччо, где формировалась армада. Как ни странно, Англия полностью игнорировала размах наших приготовлений.

Представьте себе на миг невероятное безумие, что сопутствовало столь значительной операции. Даже двадцать лет спустя я храню воспоминания о горячем бурлении, царившем вокруг Тулона, где мне предстояло погрузиться на корабль.

Разношерстная толпа заполонила город. Войска требовали жалованья, а Директория притворялась, будто ничего не слышит. Некоторые уже обосновались на борту кораблей, другие болтались без дела в районе порта. Они искали женщин и алкоголь — короче, каких-нибудь последних приключений перед отправлением. Улицы затопила суета. Для мая месяца погода стояла довольно теплая. Таверны были так переполнены, что по ночам люди пили прямо на улицах при свете факелов. Нескончаемый гомон буквально оглушал. Возбуждение, охватившее солдат, готовившихся к отправке на войну, заразило и жителей, тем более что никто и не думал спать. Под вечер все собирались вместе, чтобы кричать, пить и любить. Или драться.

Я нашел убежище у одной вдовы, которая говорила наполовину на французском, наполовину на провансальском; события подорвали ее природную любезность. Я краем уха слушал ее живописные описания творившихся беспорядков.

Когда эта отважная женщина замолкала, что случалось крайне редко, в душу лезла иная колдовская музыка. Она шла от военных кузниц, устроенных на морской базе, где литейщики и кузнецы без перерыва стучали железом по железу.

Рассвет действовал на всех подобно сигналу общего сбора. Беспорядок утихал сам собой. Огромная процессия стихийно организовывалась и спускалась к порту, где приключение продолжалось. Толпа устраивалась на набережных — приходила туда как в театр. Женщины, старики, мужчины, дети, воры — последние пользовались случаем, чтобы ограбить зевак, которые аплодировали или свистом выражали свое отношение к спектаклю. А еще приходилось разбирать нагромождения на набережных, вести погрузку на корабли тысячи пушек, ста тысяч ядер и патронов, двенадцати тысяч единиц запасных ружей и пистолетов. Без труда можно понять объем и сложность необходимых для этого операций. А также недоразумений. Плохо закрепленные ящики разбивались о землю или падали в море. Конечно, если представить себе то, что последовало потом, эти несчастья были малозначительны. Для линейных кораблей и фрегатов требовались шлюпки, которые нагружались до отказа. Некоторые давали течь, некоторые опрокидывались. Сложнее всего оказалась погрузка огромного стада, которое должно было принять участие в экспедиции. Криками и ударами люди пытались навести порядок среди шестисот восьмидесяти лошадей, не меньше. А что говорить о крупном рогатом скоте — рационе для пятидесяти тысяч жителей этого плавучего города, трехсот с лишним судов различного водоизмещения? Животные или люди — кто орал сильнее? Всеобщая какофония мешала точно ответить на этот вопрос.

3 мая Бонапарт оставил свой дом на улице Шантрэн в Париже. А 9-го его видели в Тулоне. Огромное облегчение охватило членов экспедиции. Эпопея начиналась. Теперь стало ясно, что отправка состоится. Куда и когда точно? Это пока хранилось в тайне. Самые безумные слухи ходили по кораблям. Англия, Индия… и Египет. Заключались пари, и в ход шли жалованья, которые так и не были выплачены. Ожидание будоражило умы. Войска требовали действия и становились раздражительными. Рапорты утверждали, что не исключен мятеж. Требовалось срочно отправляться. Но куда? Там видно будет. Но когда? Через восемь или десять дней. Этот приказ касался не только Тулона, но и тех, кто находился в Марселе, в Аяччо, в Генуе или в Чивитавеккья к северу от Рима. Что мешало ветру наполнить наконец парус?.. Ученые, черт возьми! Ученые и их снаряжение.

Мне поручили распределять коллег по кораблям. Сколько было драм, сколько обид. Назначения зависели от старшинства, титула или опыта. Старшинство! Революция ему так и не отрубила голову… Только я упоминал название корабля, как мне тут же начинали возражать. Этот слишком мал, тот неудобен, а этот называется недостаточно гордо! Инженер Шаброль де Вольвик[36] не желал плыть на «Аквилоне» и твердил, что хотел бы находиться с химиком Жаком-Пьером Шампи на «Спартанце» или, если не получится, с математиком Костазом,[37] которого разместили на «Вильгельме Телле».

Я отвечал, что это невозможно.

— Как?! — кипятился инженер Кутелль,[38] направленный на «Завоеватель», но желавший плыть на «Воинственном», где оказался инженер Ланкре.[39]

— А почему бы не собрать нас всех вместе? Что нам делить на кораблях с грубыми и грязными солдатами? — снова заговорил географ Жакотен,[40] назначенный на «Щедрый».

— Приказ Бонапарта. Представьте, что мы все будем находиться на одном корабле, а он вдруг утонет. Что тогда будет с наукой?

— Кто мне гарантирует, что потонет не мой корабль? — простонал Эдм-Франсуа Жомар.[41]

— Вопрос вероятности, — сухо ответил Орфей Форжюри, пытаясь мне помочь. — Смиритесь. Оставьте в покое Моргана де Спага, который не может отвечать за наше будущее. Известные ученые, а не в силах понять, что совершенно столько же опасностей поджидает тех, кто поплывет на «Воинственном», сколько и тех, кто окажется на «Франклине»!

— «Франклин»! Это мой корабль. У меня он не вызывает ни малейшего доверия, — сказал антиквар Рипо.[42]

— Ах! «Восток»!.. — воскликнул поэт Парсеваль-Гранмезон.

Надо было еще погрузить научное оборудование, и этим занимался генерал Каффарелли. Ему поручили сию деликатную миссию, ибо он был одним из редких ученых, которых уважали и ценили солдаты. Его деревянная нога, признак настоящего воина, сыграла роль. Его видели и слышали на палубах «Вильгельма Телля», «Дианы», «Щедрого»; он командовал размещением тяжеленного груза, оборудованием кабинета химии Бертолле, укладкой барометров, телескопов, угломеров и прочей утвари, на которую моряки косились обеспокоенно или насмешливо. Зачем, например, грузить эту груду аэростатного хлама, над которым наш Контэ трясся, как над всеми земными сокровищами? «Слишком много вещей, слишком много людей! Невозможно дышать.

Этот вес затормозит ход „Гремящего“. Я возражаю!» — сердился капитан. Контэ вставал на цыпочки и воздевал руки к небесам: «Эти тяжеленные паруса служат лишь для того, чтобы двигать по воде плохо обтесанный корпус корабля.

Моя же легчайшая ткань — она легче воздуха, она поднимет меня в небо… И когда я окажусь там, не сомневайтесь, я сброшу что-нибудь оттуда на голову этого упрямого бретонца!» Контэ повернулся на каблуках и ушел. Разногласия были столь серьезными, что пришлось перегружать его, его ящики и прочее «барахло» на «Франклин», где прием оказался не таким ледяным.

С печатными прессами из Ватикана дело обстояло еще деликатнее, так как погрузка должна была осуществиться в открытом море. Прессы из папской типографии шли морем из Чивитавеккья. Это оборудование было признано столь ценным, что его должны были перегрузить на флагманский корабль «Восток». Адмирал Брюэйс,[43] командовавший флотом, был весьма этим недоволен, но приказ исходил от самого Бонапарта. Проблем избежали только благодаря таланту молодого востоковеда и издателя, которому поручили обеспечить работу этих прессов. Я говорю о Фаросе-Ж. Ле Жансеме, с которым познакомился в Париже. Качества сердца и ума этого человека оказались бесценны для нас, для меня и Форжюри. Он заменял Ланглеса, знаменитого востоковеда, который отказался присоединиться к нам. Фарос был молодым человеком лет двадцати, чьи юношеские, почти детские повадки лишь подчеркивались его очевидной хрупкостью. Он был узок в плечах, мал ростом, имел тонкие и длинные руки.

Он был моей полной противоположностью. Но мне потребовалось очень мало времени, чтобы понять, насколько эта видимость обманчива. Фарос не был болезненным. Он бегал по «Востоку» от трюма до верхней палубы как угорелый и казался неутомимым. На земле мой вес и рост в шесть футов, возможно, были преимуществом. Но на корабле потребно быть гибким, ловким и быстрым, поэтому я завидовал Фаросу. И еще немного о нем: эта его физическая живость целиком и полностью была свойственна и его уму. Он был точен, быстр, язвителен. Фарос проявил невероятные ловкость, дипломатичность и находчивость, чтобы добиться наилучших условий для своих прессов. Дело дошло до того, что ему уступили офи церскую каюту, а тех, кто ее занимал, мило попросили переместиться в другое место. Таким образом, Фарос получил все лишь посредством переговоров и своей силы, состоявшей в том, чтобы никогда никому ничего не уступать. Его уверенность творила чудеса там, где опытные ученые плачевно терпели неудачу. Скольким из них следовало бы брать пример с Фароса! Без сомнения, от этого их жизнь стала бы лучше. В то время как многие плыли, валяясь в гамаках в глубине трюмов, Фарос устроился наверху, в каюте, соседней с богатыми апартаментами Бонапарта. Он выиграл в комфорте и мог подолгу бывать рядом с главнокомандующим — а это обязательно скажется на развитии этой истории.

19 мая 1798 года мы смогли наконец отдать швартовы. Ветры стали благоприятными для нас. И тогда мы вышли в море.

Я был на борту «Отважного», но перед самым отправлением Бонапарт вызвал меня на «Восток»:

— Сожалеете о том, что вы здесь?

— Гортензия, моя жена, считает, что я старый псих…

Мне все еще трудно говорить о днях, которые предшествовали нашему расставанию. По причинам, которых я не в силах был постичь, Гортензия не хотела, чтобы я уезжал. Ну и что с того? Не первый же раз мы вынуждены были расстаться. Я ездил с Бонапартом в Италию, потом возвращался туда по делам типографии. В нашем браке всегда царило доверие.

Чего же она опасалась? Когда я настойчиво спрашивал ее об этом, на глаза ее наворачивались слезы, а голос тонул в рыданиях. Глядя ей в лицо, я понимал, что она думает о моей смерти. Я пытался ее успокоить, обнимал ее и клялся, что буду осторожен. Я утверждал, что обязательно вернусь, вернусь ради нее. Увы, моя уверенность не действовала: Гортензия вырывалась из моих рук и умоляла — чего не делала никогда прежде — поведать ей, куда и зачем я уезжаю. Ради нее я нарушил правило, которое предписывало хранить наше предприятие в строжайшем секрете. Меня толкнула на это наша любовь.

— Речь идет о Египте…

Гортензия зарыдала еще горше.

— Но почему столько печали?

Гортензию мучили угрызения совести. Ведь это она подтолкнула меня к этой поездке. Она передала мне свою страсть к Египту, она дала ход этой гибельной судьбе, которая вела нас к трагедии. Речи жены моей становились нелогичны и бессвязны. Я полагал это лишним доказательством тому, что во всем, имеющем касательство к Египту, разум отсутствует начисто. Египет — болезнь, от которой не смогли ускользнуть и мы.

Любопытно, но, быть может, именно по этой причине я и решил присоединиться к экспедиции. Я хотел быть среди тех, кто поможет науке восторжествовать. Раскрывая тайны, зарытые в Египте, ученые доказали бы превосходство нашей эпохи и современной науки. Я уезжал, веря в успех. Продолжение этой истории станет доказывать мне — и порой самым ужасным образом, — что Гортензия не раз оказывалась права.

— Ты слишком стар, Морган, чтобы пускаться в такую авантюру…

Да, она была права. Мне шел шестой десяток.

— Вы чуть было не отказались, ведь так?

Я вернулся в настоящее. Бонапарт о чем-то спрашивает меня. Я на «Востоке».

— Это правда, одно время я колебался, — ответил я. — У меня уже нет вашей молодости.

— Таким образом, мудрость и разум решили за вас, и я этим восхищен. Там, куда мы направляемся, мы будем очень нуждаться в этих качествах.

Он сжал меня в объятиях, и меня охватило волнение.

— Теперь, — добавил он, — возвращайтесь на «Отважный». Мы отправляемся.

Сто двадцать пушек «Востока» приветствовали толпу, которая собралась на берегу. Артиллерист Бонапарт показал ей свое орлиное лицо, и она единодушно приняла своего героя. Женщины плакали и поднимали юбки, используя их вместо платков… Предметы их мимолетных страстей уплывали. И чтобы не расставаться с ними, некоторые женщины даже пробрались на корабли, переодевшись в солдат.

Мачты, торчавшие, как алебарды, наконец отдалились от берега. Паруса, надуваясь, захлопали на ветру. Плавучая крепость двинулась. На борту царила радостная суматоха, и можно было спокойно переговариваться, находясь на разных кораблях, настолько плотно они прижимались друг к другу.

Назад Дальше