Совсем недавно Повесть - Талунтис Эдуард 6 стр.


- Мы отправляем вас в Нейск, - услышал Козюкин. - Положение таково, что оппозиция должна затаиться на время. Сигнал будет вам дан.

В Нейске на заводе проходили собрания. Директор завода, бывший рабочий Голованов, огромный, угрюмый, в гимнастерке, подпоясанной ремнем, говорил, поднимая тяжелый кулак:

- Громить их! Всю эту погань, этих господ из вчерашних с партийными билетами. Говорят - авторитеты, личности выдающиеся! А если личность загнивает - вон ее! Правильно я говорю? Партия - вот авторитет…

- Верно!

Козюкин хлопал вместе с другими, а в душе у него всё росла и росла злоба к этому могучему человеку, к этим людям в зале, у которых тоже руки были грубыми и сердца непримиримыми к врагам.

Случайно познакомившись с учителем музыки в темных очках, Козюкин почувствовал своего человека и выложил ему всё. Учитель кивал, поддакивал, а потом однажды спросил в упор:

- Будете работать со мной? Здесь есть организация… Платим пока немного.

Козюкин согласился. Комната в Ленинграде с окнами на Неву, деньги, обстановка, женщины - всё это стало вдруг близким и потому еще более желанным.

Однако человек этот исчез из города через два дня после того как был убит директор завода. Козюкин озлобился еще больше, замкнулся.

Он слышал о провале целых организаций то там, то здесь, и глубже, как можно глубже, залезал в свою скорлупу. Он уже начал бояться того, что в один прекрасный день к нему кто-нибудь придет и скажет: действуйте. Он переменил жилье. Переехал в другой город. Ожидая, пока буря утихнет, подлаживался, приспосабливался - и после чистки рядов партии Козюкин с облегчением понял, что буря прошла мимо. Никто не узнал, что он состоял в оппозиции.

В сорок шестом году, осенью, он шел с работы и заметил человека в плаще и кепке, надвинутой на лоб. Незнакомец явно преследовал Козюкина. Он остановился и стал читать газету. Человек подошел и встал рядом.

- Вы меня не узнаёте? - спросил он, не отрываясь от газетных строк. - А я вас сразу узнал. Помните Нейск?

Это был Ратенау.

Сидя в кожаном кресле в своем кабинете, Козюкин вспомнил всё это почти с фотографической отчетливостью. Он уже не молод - ему за пятьдесят. У него спокойная жизнь - спокойная квартира, спокойные зеленоватые обои, даже радио нет. У него степень кандидата наук. Дочь, которую он не знает и не любит, как не любил жену - одну из многих женщин, которые у него были и которых он тоже не любил.

Повторилось в памяти и сегодняшнее свидание с Ратенау. Он прав: Позднышев, этот крупнейший советский инженер-энергетик, действительно упорен, может докопаться до корня. Но Ратенау недвусмысленно дал понять, что Позднышева больше опасаться нечего. Почему?

Козюкин завидовал Позднышеву. Порой к этой зависти примешивалось и уважение - особенно после того как он прочел статью о Позднышеве в американском журнале «Электри джорнал». Всё, что писалось в Америке о советской науке, было для Козюкина откровением. Достаточно было ему прочесть в американском журнале, что Позднышев «звезда первой величины», чтобы потянуться к этой «звезде». Ведь его похвалили в Америке!

Америка была для Козюкина мечтой. Незадолго до войны он встречался с американскими журналистами. Они восторгались заводом и говорили: да, хозяину такое предприятие принесло бы не один миллион. И Козюкин подумал - вот бы иметь свой завод! Он гнал от себя эту мысль, но она возвращалась. Свой завод! Свои прибыли! Свой пакет акций!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Когда они лежали на пляже, Лавров видел залив, уходящий к сиреневой дымке горизонта, и чуть наклоненный, скользящий по заливу легкий парус.

Катя лежала рядом на песке, локоть к локтю, и ему подчас неловко становилось от этой близости. Он видел, как песчинки прилипали к ее порозовевшей на солнце коже, и чувство, похожее на восторг, охватывало его всякий раз, когда она поворачивала к нему лицо и они встречались глазами. Она вскакивала и бежала в воду, сначала с опаской вступая в белые пенки на отмели, а потом бросаясь вперед, поднимая радужные брызги. Тогда он вставал и шел следом за нею.

На пляже они были вдвоем. Курбатов и его знакомая, Нина Васильевна, оставили их, сказав: «Мы пройдемся по парку», - потом вернулись, и снова ушли. Лавров спросил Катю:

- Они нас оставили нарочно, как вы думаете?

- Я в этом уверена, - улыбнулась Катя. - Не надо было отпускать их, если уж вместе приехали.

Лаврову хотелось сказать: «Всё-таки хорошо, что мы одни. Я вас люблю, Катя». Но он смолчал, задумчиво пересыпая с руки на руку песок.

Ему было трудно выговорить эти древние, но вечно новые слова. Если бы он наконец-то решился, он не смог бы ограничиться только ими, только тремя. Он говорил бы о всем, что его волновало, тревожило и мучило…

Вечером они встретились с Курбатовым и его знакомой и пообедали, слушая музыку, лившуюся из парка.

- Просто не верится, что всё это было здесь, - сказал Лавров.

- И тем не менее… - Курбатов сидел, сжимая бокал в ладонях. - Я только что был в том подвале.

- Где? - Катя и Лавров взглянули на него с недоумением.

- В том подвале, откуда вы ушли двенадцать лет назад. Мерзкое помещение. Холодно, сырость на стенах. Ничего, конечно, не нашел.

Катя не выдержала:

- Сами привезли нас отдыхать, мы валялись там на песочке, а вы - на другой конец города! И Нину Васильевну с собой потащили. Это… это нечестно.

- Ну, вот уж и нечестно, - рассмеялся Курбатов. - Зато теперь я совершенно точно представил себе, как всё это выглядело. Даже нарисовать могу.

Они еще гуляли по парку и вспоминали - аллеи, статуя, грот… Потом прошлись по Солнечным Горкам. Действительно, Горки были солнечные в этот вечерний час: солнце спускалось, и косые его лучи заливали прямые улицы. Катя нашла место, где раньше был ее дом. Теперь там стоял другой, трехэтажный, - санаторий Министерства связи.

На закате они собрались в город. Народу уезжало много, вокруг них пела, смеялась веселая, многоликая толпа.

Но этим не кончился выходной день. С вокзала Лавров и Катя пошли по затихающим улицам и попали на набережную.

Тиха белая ночь. Небо - беззвездно, на нем тают розовые облачка, во всем воздухе разлито удивительное, величавое спокойствие. Всё кажется четким, словно нарисованным - и буксиры, причаленные прямо к парапетам, и далекие заводские трубы, черные на заре, так всю ночь не сходящие с неба.

Кончилась ночь, и ничего не было сказано о том, что хотел Лавров произнести, а Катя - услышать. Лавров довел Катю до ее парадной, - путь снова прошел в молчанье. Но он не мог уйти не сказав:

- Ну вот, мы и пришли.

Глаза у Кати блестели, когда она подняла их на Лаврова.

- Катя!

Девушка вздрогнула:

- Что?

Она смотрела на него долгим и, как показалось Лаврову, тревожным взглядом, будто видела его впервые и пыталась понять, что же всё-таки происходит…

Через минуту она бегом поднималась по лестнице. Лавров остался у парадной один.

Он вытащил папиросы и стоял, шаря по карманам за спичками, но их не было, - кончились, стало быть. Тут вспыхнул перед ним розоватый огонек и знакомый голос проговорил:

- Пожалуйста, Николай Сергеевич.

Лавров отпрянул. Против него стоял Брянцев, держа зажженную спичку.

- Вы?

- Да. - Брянцев не замечал смущения Лаврова, он был хмур, и под глазами у него лежали глубокие тени. - Майор просил вас немедленно пройти к нему. Вас и Воронову.

С Лаврова словно хмель слетел:

- Что случилось?

- Поднимемся за ней, - вместо ответа предложил Брянцев.

Но Катя уже спускалась, по лестнице дробно стучали ее каблуки.

Когда она побежала наверх, у нее было одно желание: скорее к себе, в комнату, раздеться и юркнуть под одеяло и, накрывшись с головой, подумать о том, что сегодня было. Она не утерпела и выглянула в лестничное окно; Лавров был не один. Второй - она знала его - был помощник Курбатова, значит надо бежать вниз, он там неспроста.

- Что случилось? - крикнула она из дверей.

- Когда Позднышев ушел с работы? - спросил ее Брянцев.

- В пять, нет, в половине шестого. Да, в половине шестого, это я точно помню. Я ушла в восьмом, два часа спустя.

- Куда? Куда он пошел?

- Его вызвал друг. Они собирались где-то встретиться.

- Где?

- Я не знаю. Что же случилось всё-таки, скажите ради бога?

Брянцев отвернулся:

- Позднышева пытались убить. Он в больнице.

В субботу, под выходной, Брянцев, уходя с работы, столкнулся у входа с музыкантом Головановым. Брянцев узнал его сразу по фотографиям, которые приходилось видеть на афишах и в журналах. Высокий, худой, чуть сутулый, словно стеснявшийся своего роста, Голованов стоял перед дежурным и говорил, волнуясь:

- Простите, мне надо видеть… срочно видеть кого-нибудь из следователей. По очень важному вопросу. Сегодня, сейчас.

Дежурный взглянул на Брянцева - тот кивнул; тогда дежурный попросил у Голованова документы и выписал пропуск:

- Комната шесть.

Рассказ был не длинен, музыкант очень нервничал и говорил поэтому сбивчиво, однако всё, что он говорил, складывалось в стройный рассказ о судьбе человека его, Брянцева, поколения. Но если Брянцев рос, как большинство советских детей, в семье, в школе, в пионерском отряде, - то у Голованова была совсем иная судьба. Брянцев пошел на фронт, Голованова не брали - слаб здоровьем. И если для Голованова война кончилась в тот самый день, когда об этом сообщили по радио, для Брянцева она продолжалась до сих пор.

Слушая Голованова, Брянцев видел не только то, что тот хотел рассказать. Жизнь человека талантливого, сильного в своем таланте, вставала перед Брянцевым.

2

…Голованов помнит себя лет с пяти, - помнит комнату, единственным своим окном выходившую на двор, со всех сторон стиснутый дровяными сараями. За двором и сараями начиналась пригородная равнина, безлюдная, изрытая окопами и воронками, - там ребятишки подбирали позеленевшие стреляные гильзы, части сломанных винтовок и иногда - латунные пуговицы с тиснеными орлами.

Семья жила в Нейске, небольшом промышленном городке, и занимала комнату бывшей конторы завода. Отец рассказывал, что в этой комнате был кабинет управляющего заводом фирмы Сименс-Шуккерт, герра Ратенау.

По утрам мальчика будил заводский гудок. Глухой, он то повисал в воздухе, то, словно прижатый ветром к земле, растекался по сторонам, чтобы где-то снова взмыть вверх и оттуда прислушаться к собственному эху.

Он вставал вместе с отцом; мать вставала раньше. Она ходила по комнате и кашляла, запахивая на груди серый штопаный-перештопанный платок. Когда она кашляла, отец тревожно поднимал от тарелки голову, а потом опускал ее еще ниже, чем раньше, словно чего-то стыдясь. Однажды мать уехала в деревню к своей родне; мальчик помнит вокзал, сутолоку, мелькающие тюки и корзины, помнит мать, стоявшую в дверях товарного вагона. Поезд тронулся, она что-то крикнула, запахивая платок привычным движением, - и навсегда ушла из его жизни.

Через год он пошел в школу, и отец, дневавший и ночевавший на заводе, облегченно вздохнул: школа смотрела за мальчиком, кормила его.

Хорошо было после занятий не идти домой, в холодную пустую комнату, а забраться в каморку школьного сторожа Федосеича и читать ему по складам книгу. Старик вертел от удивления бородой, восклицая: «Ах ты, елки-березки!» - а потом засыпал под чтение.

Однажды, забравшись по привычке к сторожу, мальчик увидел, что старик, ворча себе под нос, перебирает связку ключей:

- Рояля ей понадобилась. Достань ей роялю, а если она вовсе даже сломанная?..

Кряхтя, он вышел в коридор; мальчик пошел за ним. Всё еще не успокаиваясь: «Рояля ей понадобилась!» - сторож остановился у дверей, которые обычно никогда не бывали открытыми. Замок долго не поддавался. Наконец, ключ в скважине заскрипел, заскрежетал, и на мальчика пахнуло пылью, плесенью и гниющим деревом.

Их тени ходили по голым стенам с ободранными обоями. Маслёнка светила еле-еле, и приходилось то широко раскрывать глаза, то щуриться, чтобы разглядеть комнату.

- Вот она, - кивнул старик на что-то густо обросшее пылью. Тряпкою он провел по ровной поверхности, и вдруг из-под тряпки вырвалась и заблестела черная полоска.

- Роялью называется. Не знаешь? Играют на ней. Вот, глянь-ко.

Он откинул крышку.

- Ткни пальцем-то. Да не бойся, не кусается. Смотри.

Своими короткими, распухшими от ревматизма, скрюченными пальцами он ударил по клавишам, и пыль на крышке дрогнула от раздавшихся звуков.

- Тут, слышишь, ровно вода звенит, ручеек - жур-жур-жур, а здесь вот солнышко светит, а тут гром. А? чего рот-то раскрыл? Не видал? Хитрая, брат, штука, люди на ней десять лет учатся играть.

Это был первый урок музыки.

«Рояля» понадобилась учительнице: та на уроке сказала ребятам, что у них будет пение. Скоро пришел и учитель - долговязый с рыжими усиками, в дымчатых очках, замотавший шею зеленым шарфом:

- Это - до, это ре, дальше ми, фа, соль… поняли? Начали - до, ре, ми, ми, ми…

Поначалу от этого «ми» все прыснули, но потом привыкли и тянули «ми» уже с удовольствием.

Мальчик как-то подошел к учителю пения и сказал, что ему бы хотелось научиться играть. «Играть? Ты - чей? Головановский? Это что ж - заводского Голованова, да? Ну, тогда можно. Оставайся после уроков».

Потом учитель шипел: «Дурень, тупица, тебе бы только в обоз идти, ассенизаторский». Мальчик плакал, не понимая, почему он тупица, но, раз заболев музыкой, он уже не мог вылечиться.

Что было дальше? Отец пошел на завод и не вернулся, его нашли на дороге мертвым, а неподалеку валялись дымчатые очки. В карман отца была всунута записка: «Красному директору от истинных хозяев завода». А учитель музыки исчез, как сквозь землю провалился, но потом кто-то портил станки, а в мешке муки на общественной кухне нашли однажды толченое стекло…

И вот - детдом. Уже другие преподаватели, люди ласковые и внимательные. Год мальчик прожил там, учась, помимо прочего, играть на скрипке, которую ему подарил завод. И, как знать, может, совсем иначе сложилась бы его судьба, если б не один - смешной теперь, а тогда грустный случай.

Кто-то принес в школу мяч. С гиком и визгом ребята гоняли его на перемене по коридору, и, забыв обо всем на свете, Сережа Голованов бросился в эту азартную игру, пиная мяч ногами, кричал и пел, как вдруг наткнулся на фарфоровую вазу, стоявшую на тумбочке возле окна, и прежде чем он успел вытянуть руки, ваза упала и разбилась вдребезги.

В коридоре сразу же стало тихо, только мяч шуршал, откатываясь в угол. Мальчик еще не понимал, что случилось, и недоуменно смотрел на осколок, с которого маслянистыми глазами улыбалась розовая рожица амура. Он уже не помнит, кто из ребят подошел к нему и сказал, тоже глядя на осколки:

- Дорогая штука. Попух ты, Серега.

Один из закадычных дружков по школе дернул его сзади за куртку:

- Хочешь, я скажу, что я это разбил, а? Мой батька заплатит.

- Не надо. Я сейчас домой пойду.

И, схватив в классе свой ранец и шапку, он выскочил на улицу, трясясь от страха.

Тихо и протяжно, словно котенок, пропищала дверь в комнату. Там никого не было. Скрипка лежала на табуретке возле кровати; когда он откинул тряпку, закрывавшую ее, и тронул струну, одинокий звук долго ныл в воздухе, будто жалуясь на боль и не находя себе выхода. Не всё ли было равно, куда идти. Он взял скрипку и осторожно, стараясь не шуметь, вышел, осторожно закрыв за собой дверь, и осторожно спустился по лестнице.

…На одной из станций, названия которой он уже не помнит, где-то между Москвой и Ленинградом, он решил сыграть в зале ожиданий, благо не было видно милиционера, а народ собрался подходящий, большей частью женщины, - эти всегда что-нибудь дадут.

Он сыграл «польку», потом «жалостливую» песню и увидел, что кто-то краешком платка уже вытирает глаза и лезет в корзину. Он начал еще одну «жалостливую», но, сразу заслонив свет в окнах и мельтеша, подошел поезд, и, кое-как собрав куски пирогов и яйца, он выскочил на платформу: поезд был попутный, на Ленинград. По перрону прогуливались двое бойцов железнодорожной охраны. Он шмыгнул вдоль стены, дошел до угла и спрятался за ним, надеясь пойти в обратную сторону, когда эти двое пройдут мимо. Всё было бы хорошо, если б один из них случайно не обернулся. Бежать было бессмысленно; боец схватил мальчика за плечо, и тот вскрикнул.

Назад Дальше