Алмазный фонд Политбюро - Гайдук Юрий Федорович 10 стр.


– Надеюсь, убийц нашли?

– Ага, надейся, – буркнул Обухов. – Прикончили мужика, карманы подчистили – и как в воду канули.

– И что, никаких следов?

– Полный нуль, что уже само по себе интересно. – И как бы поясняя свою мысль, добавил: – Сам знаешь, в Питере шила в мешке не утаишь, здесь все как на ладони. На одном конце города на гоп-стоп ставят, а на другом уже знают, где награбленное пропивать будут, а тут… Говорю же тебе, как в воду канули.

Обухов удивленно покрутил головой и уже по привычке тронул пожелтевшими от курева пальцами свой несчастный ус:

– И что еще не менее интересно… Мендель – калач тертый, и грабят его не первый раз, помню, даже в мою бытность его дважды на гоп-стоп ставили. И что? Всё нормально было, без кастетов и ножей. Мужик спокойно расставался с тем, что у него было в карманах, столь же философски спокойно уходил восвояси, и об этом его отношении к гоп-стопу весь Петербург знал. А здесь что получается? Сначала кастетом по голове, и только после этого зачистили карманы.

Он замолчал было, размышляя о происшедшем, однако тут же добавил:

– И еще заметь одну странность: удар в основание черепа был такой, что не оставлял ни малейшего шанса на жизнь, и это при том, что мужика хотели всего лишь грабануть. Тебе это ни о чем не говорит?

– Пока только то, что удар был нанесен сзади, да еще, пожалуй, то, что бил весьма нехилый мужик.

– В этом вы правы, – подтвердил версию гостя Обухов, – и это тоже о многом говорит, но не это главное. А главное во всей этой истории то, что за Менделем явно охотились, и как только подвернулся удобный случай, его тут же саданули по черепушке. А то, что карманы подчистили, так это так, для отвода глаз, если вдруг милиция вздумает навести сыск по этому делу.

– Выходит, умышленное убийство?

Обухов кивнул головой.

– После того как ты стал расспрашивать меня об этом еврее, я уже не сомневаюсь в этом. Да и как же иначе, если с мужика ни шубу не сняли, ни шапку, ни обувку, которая, кстати, тоже немалые гроши стоит. В общем, не для того мужика к праотцам отправили, чтобы только карманы ошманать.

– И что ваши подопечные об этом говорят, неужто, никто ничего не знает?

– Так я же тебе и толкую об этом – гольная пустота, нуль.

Все это было действительно более чем странно, и Самарин не мог не задать вопроса, который уже давно готов был сорваться с языка:

– Думаете, Менделя по наводке завалили?

– Не знаю, да и кому этот еврей мог дорогу перейти?

Самарин уже догадывался, кому мог помешать в этой жизни Моисей Мендель, однако не стал вводить Обухова в тонкости ограбления норвежского посольства, а только спросил:

– Вы не в курсе, у него родственники в Питере остались?

– Жена. Точнее говоря, молодая вдова. – И увидев вопросительный взгляд Самарина, Обухов пояснил: – У Менделя жена померла, когда ему уже пятьдесят стукнуло, детей не было, вот он и решил не менять шило на мыло, то есть старуху на старуху, и привел в дом молодую полячку.

– И давно это случилось?

– Считай, чуть ли не перед самой революцией.

– И где она сейчас живет?

– Да все там же, на Лиговке. Двухэтажный особняк с колоннами.

Глава 4

Когда-то этот дом, порог которого переступали в свое время не только «осколки» высшего общества, пытавшиеся заложить последнее из того, что у них было, но и самые влиятельные, а порой и самые богатые люди российской столицы, знавал более счастливые времена, но, как говаривал то ли греческий, то ли еврейский философ, деньги что песок: сегодня они есть, а завтра их уже нету.

Настроившийся на философский лад, Самарин почему-то подумал, что этот афоризм явно опередил свое время, и родиться он должен был не где-то там, в жарких странах, а непременно в России, в семнадцатом году, однако в этот момент за дверью послышались легкие шаги и почти прошуршал негромкий женский голос:

– Кто?

– Простите, ради бога, за неурочный визит, – постарался быть предельно вежливым Самарин, – но это вас беспокоит человек, которого вы не знаете. Самарин… Аскольд Владимирович.

Неизвестно, что более всего произвело впечатление на стоявшую за дверью женщину, его «старорежимные» слова, которые в феврале девятнадцатого года редко от кого можно было услышать, то ли столь же редкое имя – Аскольд, что сразу же указывало на принадлежность к дворянскому роду, однако за дверью громыхнул металлический засов, и в полутемном проеме застыла молодая женщина, стать которой не могло скрыть даже наброшенное на плечи пальто. Судя по всему, вдова, о которой говорил Обухов.

– Простите, – снял шляпу Самарин, – но я бы хотел видеть господина Менделя.

Начало разговора он обдумал заранее и, кажется, не ошибся в прогнозах.

– Моисея? – Вдова была явно удивлена просьбой незнакомца. – Но это невозможно.

– Почему? Он в отъезде? – продолжал свою игру Самарин.

– Если бы в отъезде, – вздохнула женщина, и в ее глазах застыла тоскующая печаль. – Думаю, вы уже никогда не сможете его увидеть.

– Я… я не понимаю вас. Он что, эмигрировал?

Лицо вдовы скривилось, и она негромко произнесла:

– Его убили.

– Как… как убили? – удивлению Самарина, казалось, не было предела. – Когда? Кто?

– Еще в прошлом году … бандиты.

– Вот уж чего не ожидал, так не ожидал. – Самарин склонил голову в знак скорби и, все так же продолжая держать шляпу в руках, поинтересовался: – Простите, а вы кем ему будете?

– Жена. Точнее говоря, вдова. – Судя по тому, что из ее глаз исчезла тоскующая печаль, она уже свыклась с гибелью мужа и, пожалуй, стала привыкать к положению вдовы. И подтверждением тому было то, с каким интересом она бросила чисто женский взгляд на прилично одетого незнакомца. – Простите, ваше имя-отчество?..

– Аскольд Владимирович.

– Да, конечно, Аскольд Владимирович, – улыбнулась вдова, – а вы-то с каким вопросом пришли?

– По поручению Горького, – соврал Самарин. – Но, видимо, не судьба.

– Кого, кого?.. – удивлению вдовы, казалось, не было конца.

– Горького, Алексея Максимовича, – как о чем-то само собой разумеющемся пояснил Самарин. – Но в данном случае я его представляю не как писателя Максима Горького, а как председателя Оценочно-антикварной комиссии, которая была создана по Декрету, подписанному лично товарищем Лениным.

Вдова недоверчиво смотрела на незнакомца.

– И что, у вас действительно есть документ, подтверждающий все то, что вы сказали?

– Иначе бы я не пришел к вам, – пожал плечами Самарин и достал из кармана мандат, подписанный Горьким. – Вот, пожалуйста.

Все так же недоверчиво вдова Менделя изучила мандат, подтверждающий права «товарища Самарина» «на проведение следственных и оперативных работ в правовых рамках Оценочно-антикварной комиссии», и уже с откровенным любопытством в глазах уставилась на гостя.

– Чего ж мы тогда на пороге стоим? Проходите, пожалуйста. Может, и я смогу вам чем-нибудь помочь. – И уже закрывая дверь на засов, представилась: – Ванда, распространенное польское имя, хотя мама еврейка, в Варшаве живет.

– А меня Аскольдом нарекли. Истинно славянское, но весьма редкое имя.

И они, как бы сбрасывая последний барьер взаимной настороженности, засмеялись, поднимаясь по красивой дубовой лестнице на второй этаж.

Комнаты второго этажа, как и думал Самарин, были отданы в свое время прислуге, но уже год, как в доме куковала тишина, и супруги Мендель теснились в трех комнатах, из которых по причине строжайшей экономии дров одна была закрыта на ключ, а две другие отданы под спальню и гостиную, в которой еще при жизни владельца Торгового дома засиживались гости. Сейчас же, как призналась Самарину вдова, гости в доме стали величайшей редкостью, и она оставила себе только спальню с кухней, которая постепенно превратилась и в столовую.

«Всё, как и положено быть», – подвел черту Самарин и, попросив разрешения снять пальто, разделся в прихожей.

Когда прошел в просторную, залитую февральским солнцем комнату, где вдова успела навести хоть какой-то порядок, сбросив в шкаф свои вещи, невольно порадовался тому жилому духу, что держался в этом доме. Здесь, так же, как и в его квартире, стояла вместительная буржуйка из легированной стали, однако, в отличие от его печурки, эта была обложена огнеупорным кирпичом, который и сохранял тепло. Неподалеку от буржуйки возвышалась поленница березовых дров, закрытая от посторонних глаз японской ширмой с огромными красными цветками по шелковому полю. Подобную роскошь – сделанную на заказ буржуйку и заготовленные на зиму березовые дрова – мог себе позволить только очень богатый человек, каковым и оставался до последнего момента Моисей Мендель.

Но что более всего поразило Самарина в комнате, которую Ванда называла спальней, так это мольберт напротив окна и несколько десятков картин маслом, которыми были заставлены стулья, диваны и пуфы. Пейзажи весеннего и летнего Петербурга, натюрморты и великое множество карандашных набросков самых разных по своей сословной принадлежности людей, глаза которых встречали и провожали тебя из всех углов одновременно.

Явно насладившись тем впечатлением, которое произвели на гостя картины, и словно забыв о том, зачем в ее доме появился этот человек, Ванда спросила, как о чем-то само собой разумеющемся:

– Понравилось?

– Очень!

– Ну, насчет «очень» это вы сильно подсластили, но в общем-то я и сама чувствую, что кое-что неплохо получилось.

– Да нет, – вполне искренне возразил Самарин, – мне действительно очень понравилось. И что, всё это – вы?

– Да, – скромно призналась Ванда.

– Что ж, поздравляю. Когда будет персональная выставка, непременно пригласите.

– Приглашу, если, конечно, удастся отсюда вырваться, – вздохнула она, – впрочем, пройдемте на кухню, там и кофе попьем, и поговорим о том деле, которое привело вас в этот дом.

Подобной послереволюционной роскоши Самарин еще не видел, по крайней мере в домах тех его редких коллег, малочисленных друзей и знакомых, которые еще оставались в Петрограде. Еще одна буржуйка в углу просторной кухни и огромная, аккуратно сложенная поленница колотых березовых дров – богатство по меркам февраля девятнадцатого года неимоверное.

Видимо поняв состояние гостя, Ванда попыталась реабилитироваться:

– Спасибо Моисею, это всё его заботы. И печи, которые ему на каком-то заводе сделали, и дрова, которых еще на две зимы хватит. Хотел более-менее по-человечески пережить это страшное время, но… видно, судьба такая была уготована, – и улыбнулась кривой, вымученной улыбкой. – Все последнее время какой-то смурной ходил, словно в воду опущенный, на жизнь жаловался, и кто же мог знать, что и он советской власти понадобится? Впрочем, я ему всегда говорила, что такие оценщики, как он, с его-то опытом работы на улице не валяются, тем более сейчас.

Рассказывая о своем муже, она достала из резного буфета фарфоровые чашечки, спросила, как о чем-то само собой разумеющемся:

– Кофе?

– Пожалуй, – не стал отрицать Самарин, подумав в то же время о том, что кофе после шестидесятиградусной самогонки – это уже явный перебор, однако, и отказать себе в этом удовольствии не мог.

– А я без чашечки кофе уже и жизни себе не представляю, – призналась Ванда, – с детства приобщилась. Под нашими окнами кофейня была, маленькая такая, уютная, вот я и бегала туда по утрам. Насколько себя помню, и в детстве бегала, и когда в художественной школе училась, и в более поздние годы, когда отцу помогать стала.

– Помогать отцу? – удивился Самарин. – Он что, тоже художник?

– Да как вам сказать? Если огранщика камней считать художником, а это, пожалуй, так и есть, то вы правы – художник. Но только художник по камням. Алмазы, рубины, сапфиры… Какие только камни не прошли через его руки.

Видимо вспомнив отца, она улыбнулась мягкой улыбкой и с необъяснимой тоской в голосе произнесла:

– А руки… если бы вы видели его руки! Это было само совершенство, природой предназначенное для работы с драгоценными камнями.

Поставила на буржуйку две турки с молотым кофе и, не дожидаясь, когда закипит вода, пригласила Самарина к столу.

– Вы не против, если мы помянем Моисея? Хороший человек был, добрый, да и любил меня так, как только может любить зрелый мужчина. – Достала из буфета початую бутылку французского конька, два бокала, поставила все это на стол и с долей ироничного сарказма в голосе произнесла: – Ну, чего ж вы ждете? Ухаживайте за бедной вдовой.

Над столом завис дурманящий коньячный дух, и Самарин, уже начиная забывать, что говорят в подобных случаях, только вздохнул и негромко произнес самое примитивное из того, что он смог вспомнить:

– Что ж, пусть земля ему будет пухом.

И медленно, глоток за глотком выцедил терпкую, обволакивающую нутро жидкость.

Следом за ним выпила свой коньяк и Ванда. Поставила бокал на стол, однако тут же спохватилась и, словно ее подгонял кто-то невидимый, плеснула в бокалы еще по двадцать грамм коньяка.

– Давайте выпьем еще по чуть-чуть, и не подумайте, что я пьяньчужка какая-то. Просто мне все это время очень плохо было, порой очень страшно, и вы первый, с кем я вот так… просто… Давайте выпьем.

Самарин впервые видел, чтобы человек пьянел буквально с нескольких капель, и поэтому ее слова, обращенные к нему, воспринял как пьяный лепет:

– Простите меня, ради бога, но… но вы мне сразу понравились, вы внушаете доверие, и поэтому я впустила вас в дом. Поймите меня правильно и не осуждайте.

Явно стушевавшийся от этих слов, но более всего от близости красивой женщины, Самарин не знал, как себя вести. В голову жаркой волной ударила кровь, и он, чтобы только не выглядеть полным идиотом, выдавил из себя:

– Вы меня тоже поймите правильно и не осуждайте, но вы именно та женщина, которая может принести счастье в любой дом, и я вполне понимаю вашего мужа, который дарил вам свою любовь.

– Спасибо, – улыбнулась Ванда и глоток за глотком выцедила коньяк.

Наблюдавший за ней Самарин подумал было, что сейчас ее развезет окончательно, но, оказывается, она и трезвела столь же моментально, как и пьянела. Не прошло и пяти минут, как Ванда уже стояла у буржуйки и, помешивая в турке появившуюся пенку, доводила кофе до нужной кондиции. Кухня наполнилась дурманящим запахом кофе, и Ванда негромко произнесла, словно доверяла гостю очень важный секрет:

– Не поверишь, но хороший кофе и глоток коньяка – это тот самый допинг, который необходим художнику.

Он вслушивался в то, что она говорит, и не мог понять, что же заставило екнуть сердце и отчего в голову опять ударила кровь. Наконец до него дошло: она уже не обращалась к нему на «вы», а говорила «ты».

– А ты где училась рисунку? – бросил он пробный камень.

– В Варшаве, – даже не отреагировала Ванда, – сначала в художественной школе, а потом в мастерской пана Золотницкого. Семь лет положила на это, оттого и замуж поздно вышла. Спросишь, жалею ли я об этом? Нет, не жалею. Да и можно ли завидовать тем дурехам, которые сразу же после гимназии замуж повыскакивали? Пеленки, семейный быт… от такого однообразия и взвыть можно.

Она разлила кофе по чашечкам и как бы невзначай спросила:

– А вы, простите, давно женаты?

– Мне показалось, что мы уже на «ты» перешли, – урезонил Ванду Самарин, – ну, а насчет моей женитьбы… Не поверишь, но до сих пор в холостяках хожу.

– Что так? – искренне удивилась она.

– Сначала учеба в университете, потом работа следователем, и так чин за чином в Московском окружном суде.

– Так ты что, москвич?

– Коренной.

– А в Петрограде как оказался?

– Командировали на время, но получилось так, что уже два года как здесь живу. Как говорится, человек предполагает, а Бог располагает.

– Вот это правильно сказано, – согласилась с ним Ванда и тут же: – Ну, а невеста, надеюсь, есть?

– К сожалению, нет, – и он развел руками.

Судя по всему, подобное холостяцкое состояние Самарина Ванду вполне устраивало, и она уже более заинтересованно спросила:

Назад Дальше