– Ты сведешь меня с ума, Пульхерия! – поднялся Порфирий Петрович с колен.
Язык его не повернулся назвать ее теперь Психеей. Она была уже другая. Лучше или хуже, он не знал.
Пожалуй, лучше.
Они стояли, как говорится, глаза в глаза – и он бесцеремонно положил свою правую руку ей на грудь и сгреб лебяжий пух груди в кулак, а левую руку запустил под ее дивный, упругий живот!
Золотые волосы оказались неожиданно колючими, а то самое пульсировало – невыносимо нежно и издевательски ровно и спокойно – как и ее сердце.
Порфирия Петровича бросило в холодный пот – и он отнял руки, а Пульхерия Васильевна засмеялась серебряным своим смехом:
– Непременно сведу, но сперва мыться! – и, обвив его шею, крепко поцеловала в губы. – Не бойся, – засмеялась она опять, – я и этим доставлю тебе удовольствие. – И доставила.
Как опытный чичероне, провела она артиллерийского капитана в отставке от подножия своего роскошного тела до вершины.
Сперва он тер мочалкой ее царственную спину и шею, потом нежно обволакивал воздушной пеной груди, скользил рукой по животу и по стройным, с хищным изгибом татарского лука, бедрам – и ниже – до ступней.
Розовые пятки и тонкие, как у арабских скакунов, щиколотки сводили его с ума не меньше, чем ядра ее ягодиц, выточенные будто алмазным резцом из неведомого на земле материала – воздушного и твердого одновременно! А ее прелестные руки от перламутровых длинных изящных пальчиков до темных волос подмышек – бездна, смерть, погибель человеческая, но радостная и вечная!
Свое сокровенное она ему мыть не дала. И даже попросила его выйти; при этом пришла в невообразимое смущение. Он вышел.
Когда она его позвала и он вернулся, приказала встать перед ней на колени. Он встал.
– Теперь можно все, – сказала она тихо и улыбнулась блаженно.
– Афродита! – вымолвил Порфирий Петрович. Очередная метаморфоза произошла с ее телом. – Афродита, – нежно коснулся он губами лепестков ее половых губ.
Да простит меня читатель за столь грубый медицинский термин, коим я обозвал тот прелестный цветок Афродиты, которым щедро одарила природа Пульхерию Васильевну.
Потом он осторожно раскрыл руками сей прелестный бутон любви и запустил внутрь него свой язык, будто пчелиное жало, чтобы собрать там нектар наслаждений.
Афродита затрепетала.
Затрепетал и Порфирий Петрович.
– Милый, милый, – заговорила она и, обхватив его голову ладонями, вдавила в свое тело. Колени ее подкосились, и она опустилась на пол. Порфирий Петрович обнял ее за плечи и стал осыпать поцелуями. Она в ответ тихо стонала.
На вершине блаженной страсти она громко, по-звериному, кричала и два раза укусила капитана в отставке в плечо. Пришлось и Порфирию Петровичу два раза крикнуть.
Потом они долго в изнеможении лежали рядом.
Потом они опять предались страсти.
Потом еще… и еще.
Пульхерия Васильевна была ненасытна.
Только под утро они вышли из бани и пошли пить чай.
Пили они его из трехведерного самовара и молчали. Им вроде и не о чем было больше разговаривать, а если бы и было, то обошлись бы, словно муж и жена, без слов.
– Ты когда едешь? – только и спросила она Порфирия Петровича, когда он вышел из-за стола.
– Надо бы завтра, но… – пожал неопределенно плечами Порфирий Петрович.
– Не беспокойся за своего драгунского ротмистра. Матрена его живо вылечит. Она у меня травница и колдунья. Я ее порой сама боюсь.
– Ну-ну, – поцеловал Порфирий Петрович Пульхерию Васильевну по-домашнему в лоб. – Будет ерунду молоть. Колдунья. Не верь. Суеверие. – И вышел из залы.
– Право, смешно, – тихо сказала она ему вслед. – Как не верить, раз колдунья? – И перекрестилась на икону: – Прости меня, Господи, грешницу. Ох, грехи мои тяжкие. – И ее мысли унесли в такие леса дремучие и дали неоглядные, что Порфирий Петрович содрогнулся бы непременно, узнай он их.
Глава восьмая
Как известно, парики из моды Павел Ι вывел своим Высочайшим Указом 5 сентября в 1802 году. И насмешливый народ наш тотчас обозвал его Лысым Указом (в Указе было предписано лысым брить головы).
Замечу, так сказать, на полях, что Павел Ι, обладая весьма впечатляющей плешью на затылке, неукоснительно исполнял свой Указ, и многие при Дворе вслед за ним стали брить головы, хотя им в этом и не было необходимости. Постепенно мода брить голову распространилась и по всей России.
Но все-таки сей Указ имел огромное экономическое последствие для России: те тысячи пудов отборной пшеницы, что шли на производство пудры для париков, стали употребляться по прямому назначению, что сразу же сказалось на сытости и благоденствии народа нашего, – поэтому этот Указ я бы переименовал в Сытый или, что более всего отражает его сущность, Повсеместный Указ, ибо он затронул все стороны российской жизни. Затронул он, разумеется, и Порфирия Петровича, затронул непосредственно.
Голова капитана в отставке напрямую подпадала под сей Указ, и по утрам Селифан брил ее до атласной гладкости и, я бы сказал, щегольства; заодно брил и лицо своего барина, и только свои рыжие артиллерийские усы Порфирий Петрович обихаживал сам. И не потому, что не доверял Селифану, а просто это вошло у него в привычку еще с тех времен, когда они у него, молоденького артиллерийского подпоручика, наконец-то пробились тонкой ржаной полоской под курносым носом. К тому же, замечу, привычками он своими дорожил, ведь жизнь из них только и состоит, а кто не дорожит жизнью?
Этот философический пассаж я привел к тому, что, придя к себе в комнату после чаепития с Пульхерией Васильевной, Порфирий Петрович застал там своего Селифана с бритвой наперевес и с белым полотенцем через руку.
Капитану в отставке неимоверно хотелось спать; все члены его тела были до того утомлены и развинчены, что свинтить их в одно единое целое не было никакой возможности – и, по правде говоря, и желания. И только из-за своей привычки он сел на табурет, заранее выставленный Селифаном посередь комнаты.
– Брей, душегуб, – сказал он устало, закрыл глаза и, уже засыпая, пробормотал: – Фигаро ты мой…
– Вечно, барин, вы меня ругаете последними словами! – подлетел Селифан к Порфирию Петровичу и ухватил его за нос бесцеремонно и больно. – Нешто других, русских, слов ругательных нет?
«Фигаро» Селифан почитал за самое страшное французское ругательство, хотя и знал прилично, без шуток, и по-французски, и по-английски, и по-турецки, и по-латыни, и по-древнегречески. Выучил вместе с барином.
Уместней было, конечно, употребить не «вместе с барином», а – «вместо барина». Языки капитану в отставке давались с превеликим трудом, и кивать на возраст было бы несправедливо. Выучил же Селифан, а он был намного его старше. Дядькой в двадцать лет к семилетнему Порфирию был приставлен. Ох и пропасть щеглов они наловили тогда вместе в окрестных барских лесах! Вот так природа с Порфирием Петровичем и Селифаном учудила.
Зимними долгими вечерами в деревне от нечего делать капитан в отставке самообразовывал себя этими языками, так как в детстве выучить их ему не пришлось.
Голова Порфирия Петровича от столь «нежного» брадобрейного прикосновения Селифана дернулась и непременно бы слетела с шеи, если бы Селифан не удержал ее за нос. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. С этой народной мудростью Порфирий Петрович решительно не согласился и взревел:
– Отпусти нос, ирод! – И добавил пару матерных слов.
– Давно бы так, – отпустил нос Селифан, и на лице его промелькнула довольная ухмылка. Дело было сделано. Барина своего он разбудил. Как и все брадобреи, он любил поговорить. Но не со спящим же? Тем более что ему было что сказать. Пустых разговоров он не терпел, и это преотлично знал Порфирий Петрович.
– Что там у тебя? Выкладывай! – спросил он строго Селифана, и тот запорхал вокруг капитана в отставке, если можно назвать тяжелое топтание селифановских сапог порханием, правда, руки его действительно летали вкруг головы Порфирия Петровича, что щеглы тех окрестных барских лесов.
– Дочка нашей барыни в гости к соседской помещице укатила, вот мать и разгулялась на просторе! – начал Селифан строго, но тут же получил должный отпор.
– Не твоего ума дело об этом рассуждать, – грубо оборвал его Порфирий Петрович.
– Конечно, – согласился Селифан, – дело ваше… молодое. А у дочки ихней, – продолжил он без перерыва, – несчастный роман нынешним летом с одним здешним барином вышел. Отец его им этот роман порушил. Сына в Москву служить отправил, чтоб, значит, больше им не свидеться. И то дело, что удумали… жениться! Они высоких княжеских кровей, а она кто? Девки-блудницы ей в придорожных канавах срамным делом на приданое собирают. Три рубля серебром с проезжего.
– Ты что говоришь, Фигаро?
– Это не я – народ сказывает. И понапрасну, барин, вы меня этой Фигарой срамите. Штоф водки мне нужен! – прибавил неожиданно. – Я возьму?
– Зачем это он тебе? – очень удивился Порфирий Петрович. Селифан, конечно, мимо рта не проносил, но только по великим праздникам.
– Разговор к Пимену есть. А разговор, как сами понимаете, без водки не разговор, а пустая болтовня!
– Пимен? Кто такой? Летописец, что ли? – пошутил Порфирий Петрович.
– До летописца ему еще далеко, хотя и много знает и многое может поведать. Банщик он при придорожной баньке.
– А о чем ты хочешь с ним поговорить? – насторожился Порфирий Петрович.
Селифан только с виду был обыкновенный мужик с косым, как говорится, рылом. Книжной премудрости он столько понабрался, что даже университетской публике нос мог утереть и в математике, и в философии, и в прочих науках. Не говоря уже о том, что умом его Бог не обидел, а уж хитрости мужицкой у него было выше крыши.
– А о том, барин, – отошел к двери Селифан, открыл ее и выглянул в коридор; потом, крепко ее прикрыв, подошел вплотную к Порфирию Петровичу и на вытянутой ладони показал ему медную пряжку. Пряжка была от фельдъегерской сумки.
Голова у капитана в отставке похолодела, выбритая до атласной гладкости кожа сморщилась и пошла складками, черные круги поплыли перед глазами, и душа его рухнула на землю. А ведь до этой минуты летала в облаках, так сказать, семейной жизни с Пульхерией Васильевной, парила на высоте птичьей, ангельской! «И поделом тебе… старый дурак, – зло подумал о себе Порфирий Петрович. – Вообразил невесть что. Жениться! Размечтался!» – и, овладев собой, сухо спросил Селифана:
– Где ты ее нашел?
– В конюшне.
– И девок расспроси, – протянул Селифану три рубля серебром Порфирий Петрович.
Селифан с гневом их отверг.
– Срам какой – денег им за это дело давать! Чай, не барчук какой… и не в том возрасте я еще. Они меня за другое любят. Переговорю, барин, не сомневайся.
– А что с ротмистром? Как он?
– С кавалеристом нашим? – презрительно переспросил Селифан.
Сей род войск он глубоко презирал и считал пустым и никчемным. Отчасти из-за того, что Порфирий Петрович служил в артиллерии, а он при нем был денщиком.
Проникся Селифан к ней, к артиллерии, заслуженным уважением за основательность ее хозяйства: пушки на лафетах, ядра чугунные, порох и особенно лошади. «На кавалерийской разве вспашешь? – любил говорить он тем, кто не разделял его взглядов. – А на наших битюгах враз – и не поморщишься!»
Хлебопашец, одним словом.
Правда, ни пахать, ни сеять ему не довелось. А кто из спорщиков пахал и сеял?
Кавалеристы, одним словом.
Но больше всего Селифан не любил гусар. Драгуны хоть с мушкетами, при порохе, а эти, при саблях, только воздух и могут один рассекать. Так что ротмистру Маркову повезло еще, что он был драгуном.
– Так что с Марковым? – пришлось еще раз спросить Порфирию Петровичу.
– А что еще с ним, драгуном, может быть? – вопросом на вопрос наконец ответил Селифан. – Матрена за ним глядит. Вылечит, наверное. Сущая ведьма. Все хозяйство под себя взяла. Барыня наша перед ней по одной половице из-за страха ходит. Боится, что ненароком сглазит. Бабка моя про таких мне рассказывала. Оборонил я нас от этой ведьмы. А драгун ей чем-то глянулся. Не сомневайтесь, барин, вылечит. Так я возьму штоф с водкой?
– Бери, – не сразу ответил Порфирий Петрович и отдал ключ от дорожного сундучка, где хранились штофы с водкой. Водка предназначалась для ротмистра Маркова исключительно в лечебных целях, и она уже кончалась. Больной употреблял ее без меры. Но все же, по подсчетам Порфирия Петровича, три штофа с водкой еще оставалось.
Селифан открыл дорожный сундучок – и обомлел.
– Барин, а тут их нет! – через какое-то время вымолвил он.
– Как нет? – заглянул в сундучок Порфирий Петрович. Пропажа водки его уже не так сильно удивила, как пряжка от фельдъегерской сумки. – Никому пока об этом не говори, – сказал он. – Понял? – и прошелся по комнате.
Сон у него как рукой сняло, и все части его тела привинтились к тем местам, куда им должно было привинтиться, но вот мысли в голове… мыслей никаких не было! Селифан сочувственно посмотрел на своего барина и сказал:
– Поспать вам, барин, надо, а я за водкой в Выдропужск съезжу, заодно кое-что у станционного смотрителя выспрошу. К вечеру вернусь. – И он уложил Порфирия Петровича на диван, накрыл полушубком – и вышел вон из комнаты.
Глава девятая
В Выдропужск Селифан отправился в компании с местным конюхом Семеном. У конюха тоже было там к кому-то какое-то дело, о котором он таинственно сперва умолчал. Правда, Селифан об этом деле конюха и не выспрашивал. И вообще, поначалу подумал, что сей мужичок с всклокоченной бороденкой, похожий больше на пономаря, чем на конюха, навязался к нему в компанию исключительно, чтобы шпионить за ним. Уж больно невразумителен был у него повод в Выдропужск этот ехать: бутыль с мутной жидкостью отвезти. Об этом Семен, оправдывая свое пономарское обличие, на первой же версте Селифану и рассказал. На что Селифан лишь усмехнулся про себя: «Что же ты мне на двенадцатой версте, мил-человек, порасскажешь?» Положительно, Семен ему все больше и больше не нравился. А тот, не замечая презрительного к нему со стороны Селифана отношения, лез, как говорится, в душу и уже по-свойски толкнул локтем в бок Селифана:
– А барин-то твой, как я погляжу, не промах! Барыню нашу в момент распластал.
– А мы, артиллеристы, все такие, – ответил зло Селифан. – Промаха не даем! – И в укорот его болтовни пригрозил ему кнутом.
Семен обиделся, но через минуту опять принялся за свое.
– Вот ты мне скажи, – с неприкрытой издевкой обратился он к Селифану. – Человек, я вижу, ты бывалый и к лошадям приставлен. А знаешь ли ты, что такое водка лошадиная?
Есть такой тип мужичков: из кожи вон вылезут, чтоб свою значительность показать. Уж ему и скулу набок свернут, и рожу кровью разукрасят, а он не унимается: лезет в фараоны египетские, – и все тут. И нечего с ним не поделаешь. Нет на него казни такой, даже той же самой, египетской, чтобы его, замухрышку, унять!
Вот такой мужичок и попался Селифану в попутчики, и он ответил ему равнодушно спокойно:
– Выпей с ведро – она и лошадиной… и царской тебе будет!
– Это как это – царской? – оторопел Семен. Сбил с него спесь Селифан царской водкой.
– Не пробовал, что ли, царской водки? Попробуй – враз поумнеешь.
– Да и ты поумнеешь, если нашей, лошадиной, нахлебаешься! – угрожающе засмеялся Семен.
– Ты что, паря? – тотчас сменил тон разговора Селифан, и не из-за грозного смеха конюха, а вдруг что дельное скажет. – О царской водке по простоте душевной сказал. И не водка она вовсе, а так… кхимия сплошная, кислота соляная.
– А у нас не кхимия! – погладил Семен, словно девку, бутыль с мутной жидкостью.
– Так это она, что ли? – сделал широкие глаза Селифан.
– Она самая! – уже снисходительно засмеялся Семен. Укорот на Селифана и он нашел, в фараоны вышел. И заговорил без удержу: – Матрена ее из особых трав варит, а я станционному смотрителю отвожу. Уговор у него с Матреной. Он этой водкой лошадей поит, потому так мы ее и прозвали: лошадиной. А поит он их с таким расчетом, чтоб они, как пьяные, на нашей версте рухнули!