Антология советского детектива-45. Компиляция. Книги 1-22 - Юзефович Леонид Абрамович 17 стр.


Он просчитал трижды — что-то у него не сходилось в центах, с долларами было все в порядке, — чертыхнулся, спросил:

— Простите, нет ли у вас карманного компьютера? Стыдно признаться, я разучился считать по-человечески: семнадцать центов повисли, черт их знает, откуда они выскочили…

— Ну и бог с ними, — сказал я, — велика ли сумма.

Сосед надел очки, внимательно оглядел меня:

— Вы не американец?

— Нет.

— Француз?

— Полагаете, что только француз может задать такой вопрос?

— Конечно! Они же все ловеласы!

— Помните рассказ Мопассана о двух братьях-рыбаках?

— Чей рассказ?

— Мопассана…

— Мопассана? Француз? «Сан» — я думаю, это ближе к Японии, они часто употребляют слово «сан»… Мопа сан, очень похоже на Японию. Нет, я не читал этого Мопассана, ай эм сорри… Сохнешь за цифрами, культурная жизнь проходит мимо, схватишься — а там инфаркт! Будь проклята собачья жизнь президента, являющегося президентом президента Соединенных Штатов! — Он рассмеялся. — Это я, плежар ту мит ю! Джеральд Форд — член наблюдательного совета компании, где я — президент, неплохо, а? И — позор, не сходятся семнадцать центов, я себе места не нахожу.

Он действительно не находил себе места, попросил у кого-то из соседей карманный компьютер, просчитал цифры, нашел ошибку, исправил цифру «пять» на «два» и, успокоенный, уснул.

Американский прагматизм — штука занятная. Как их не переделаешь, так и нас вряд ли перекроишь, надобно, видимо, принимать друг друга такими, какие мы есть; впрочем, не худо бы временами прикладываться к Мопассану, да и нам не грех поучиться «не находить себе места» из-за копейки. (Но не за счет конечно же чтения, сиречь прилежности духовной).

…Я позвонил товарищам в Рим — спасибо посольским: где бы ни был ты за рубежом, как ни загружены дипломаты, коммерсанты, журналисты — срабатывает закон братства, тебя встречают в аэропорту, подсказывают, где лучше переночевать, ибо денег на гостиницы теперь и вовсе не хватает, цены невероятно взвинтились, однако наши умельцы находят какой-нибудь отелишко, не слишком завалящий, задаривают хозяина водкой и пластинками, обеспечивают постоянную клиентуру, поэтому там не так дерут, можно худо-бедно уложиться в бюджет.

— Какие приметы, кроме бороды? — спросили «римляне».

— В руке — пишущая машинка, — ответил я и, посмотрев в окно (в июльском Мадриде было прохладно, шел дождь), добавил: — Черная кожанка, чего ж еще?

— Больше и не надо, — согласились в Риме, — счастливого полета, ждем.

В Риме было под сорок, небо — раскаленно-стальное, только утром и вечером в Италии небо бездонное, такое оно голубое, такое истинное. Только там, пожалуй, оно еще и осталось первозданным; в центре Европы небо опустилось к земле, сделалось задымленным, и лишь ночью, по звездам, примысливая рассвет, можно представить себе утреннюю голубень.

…Товарищ узнал меня сразу: среди пассажиров лишь один был в кожанке, обливался потом и держал в правой руке пишущую машинку; остальные — туристы, все в белом, все, как один, с фотоаппаратами — будто тайный знак нового «ордена путешествующих».

(Я уж давно отказался от фотоаппарата в поездках, потому что камера понуждает к расслаблению: нащелкал себе двести кадров и думаешь — «потом все вспомню»; камера стала некоей «записной книжкой» эпохи НТР. А вернувшись домой и проявив пленки, начинаешь понимать, как много ты проглядел и пропустил.

Глаз, не стиснутый рамками кадра, надежней, он корреспондирует с памятью напрямую, а инструмент памяти не разгадан еще; огромная сложность этой людской ЭВМ выборочна и целенаправленна, коли не мешать ей смотреть на мир вбирающе и жадно, не «шорить» себя изначальной заданностью и не распластываться перед туристскими справочниками, где обзор живописи Тинторетто умудряются вместить в семь строчек.) Я бросил чемодан у приятеля, положил в свой походный хурджин диктофон, блокнот, несессер, рубашку и сказал:

— Старина, позвони-ка на вокзал, узнай, когда идут поезда в Сицилию.

— Ты не имеешь права туда ехать.

— Отчего?

— Ты — красный, из Союза.

Я достал паспорт и показал визу.

— Никаких ограничений. Я спрашивал в итальянском консульстве.

Товарищ изумленно разглядывал пятидневную туристскую визу.

— Вот интересно-то, а?!

Он имел основания удивляться: западные демократии волынят с визами для советских куда как долго, тут государственный порядок, здесь ни при чем «права человека» и «свобода передвижения», здесь дело, а не пропагандистские утверждения, рассчитанные на широкую публику.

Как-то я улетал из Мадрида в Западный Берлин через Франкфурт-на-Майне — так рекомендовала авиакомпания «Иберия». Я прилетел во Франкфурт и пошел по длиннющему коридору на пересадку, в Западный Берлин летают в основном компании союзников. Я подошел к окошечку пограничников — от этого окошечка до зала ожидания американского самолета метров сорок — и протянул свой паспорт с билетом.

Пограничник ФРГ повертел красную книжечку:

— А где виза бундесрепублик?

— Я лечу в Западный Берлин, а не в бундесрепублик.

— Для меня, — пограничник поднял глаза от паспорта, — Западный Берлин является частью бундесрепублик, майн герр.

— А для меня — нет, — ответил я.

— Но ведь у вас нет визы для въезда на территорию бундесрепублик, — и он кивнул на сорокаметровый коридорчик, отделявший его кабинку от зала ожидания: на табло начали зажигаться зелененькие точечки, предупреждающие о начале посадки на американский самолет.

— Авиакомпания «Иберия» заверила меня, что я не нуждаюсь в визе…

— Представителя «Иберии» вызовут для объяснений, — ответил пограничник, и рядом со мною появился пожилой полицейский; очень галантно откозыряв, он жестом пригласил меня следовать за ним.

— Может быть, — не сдавался я, обращаясь к пограничнику, — полиция сопроводит меня эти сорок метров и посадит в американский самолет?

— Простите, я не могу решить этот вопрос, майн герр, — ответил пограничник и снял трубку телефона, показывая этим, что разговор наш окончен.

В комнате полиции сидело два турка, эмигрант хорват и человек весьма сложной национальности, говоривший на всех языках мира, но так, что понять его было совершенно невозможно.

Я показал полицейским билет на уходящий американский самолет и сказал, что обращусь в суд в случае, если мне не будет разрешено занять мое место в «Боинге»: меня мало интересует, кто станет возмещать нанесенный мне материальный ущерб, но то, что его возместят, — не сомневаюсь.

(Век живи, век учись, дураком помрешь. Пословица хороша, но все же нуждается в коррективах: восемь лет назад министр заморских территорий Австралии мистер Варне отказал мне в праве посетить Папуа и Новую Гвинею — тогда эти страны были в колониальной зависимости от Канберры. Скандал, который начался в парламенте, принес свои плоды: вся Австралия выступила против Барнса, но мне от этого легче не было — в Папуа я не попал. Уже на аэродроме журналисты, провожавшие меня, увидели авиабилет: маршрут Сидней — Папуа — Дарвин оказался неиспользованным.

— Джулиан, отчего же вы не показали нам этот билет раньше?! — удивились коллеги. — На основании этого билета вы могли обратиться в суд и потребовать с министра Барнса деньги: с паршивой овцы хоть шерсти клок! Или — пусть разрешает полет! Эти министры страсть как боятся, если от них по суду требуют «возмещения материального ущерба»!)

Представителем «Иберии» оказался славный молодой парень.

— Бюрократия, кругом бюрократия и амбиции! — вздохнул он. — Я забронировал вам билет на рейс в Вену, там нет визитных сложностей, оттуда полетите в Берлин.

— Гарантии? В Мадриде меня заверили, что никаких визитных трудностей во Франкфурте не будет, девушка из «Иберии» звонила в консульство ФРГ.

— Как зовут девушку, не помните?

— Мари Кармен. Очень красивая.

Парень усмехнулся:

— В «Иберии» все Мари Кармен, и все очень красивы.

— Черноглазая, тоненькая…

— Все испанки черноглазы и стройны, — ответил парень и пошел к полицейскому, который сидел около телефона.

— Скажите ему, что я — писатель, — подсказал я испанцу. — Ведь на Западе так печалятся о судьбе советских писателей, которым не дают возможности путешествовать свободно.

Не знаю, какой довод оказал решающее влияние, но мне дали визу на право прохода сорокаметрового коридорчика (то есть визу ФРГ), взяли за это пятнадцать марок, и я вбежал в самолет, который опоздал из-за этого с вылетом на десять минут.

Памятуя уроки «свободы передвижения» на Западе, я поэтому в итальянском консульстве попросил поставить штампик (без бумажки — таракашка, а с бумажкой — человек). Милая дама жахнула мне туристскую визу.

— И я могу ездить по всей стране? — спросил я.

— Си, синьор.

— Никаких проблем?

— Но, синьор, буон джорно!

Итак, я отправился на главный римский вокзал и сел на «скорый» — воистину скорый — чуть не сто километров в час. В Неаполе я прервал сицилийский маршрут, добрался до порта, сел на батискаф и приплыл на остров Капри — сюда, к «синьору Массимо Горки», зимой 1910 года, сбежав из бессрочной сибирской ссылки, приехал Дзержинский. Продолжать роман о Дзержинском, не рассказав о его дружбе с Горьким, нельзя, ибо два эти гиганта во многом определяли лицо нашей революции, а встретились они на Капри в годину трагичную для России, когда Столыпин громил социал-демократов, когда многие честные люди растерялись, изуверились, дрогнули. Именно тогда Горький ушел в богоискательство, именно тогда на время отошли от Ленина такие светлые умы, как Луначарский и Красин…

Я глубоко убежден, что писать, не погружаясь в обстановку действа, невозможно, причем погружение может быть разным, все, видимо, зависит от меры таланта: коли верить воспоминаниям, то ведь Пушкину потребовалось всего десять минут для того, чтобы понять «Бахчисарайский фонтан».

…Время подобно художнику-гримеру: оно может изменить внешнее; изменение внутреннее под силу лишь актеру, отмеченному искрой божьей. Капри ныне забито туристами, выпендреж здесь невероятный, люди живут не для себя — для окружающих, алчуще заглядывая в глаза: «запомнили меня?» Страх быть забытым, страх исчезнуть, мелькнув микросекундой, угадывается за этим. (Один старик на целине в пятьдесят шестом году попросил: «Сфотографируй меня, сынок». — «А зачем, батя? Не напечатаю ведь, я о молодежи пишу, о комсомольцах». Старик усмехнулся: «А и не печатай. Все жить покойней: когда помру — дубликат останется на земле-то».)

Угадать Капри Массимо Горки и Феликса Дзержинского можно лишь ночью, когда угомонится этот сказочный город, и разойдутся люди, и настанет тишина на крошечных улицах, и лишь старинный колокол будет отсчитывать часы, стеклянный, тихий, островной колокол… А потом колокол пробьет утро, полдень, и ты сядешь на батискаф, вернешься в Неаполь, штурмом возьмешь переполненный вагон экспресса на Сиракузы, приткнешься к окну (мест нет, какие тут места, спят в проходах, подстелив газету) и отправишься в Сицилию…

…Лишь после того, как наш состав загнали в трюм парома и эта белая громадина, сотрясаясь, почапала через красивый, йодистый, провально-черный в безрассветной еще ночи Мессинский пролив, в вагоне стало возможно дышать: пассажиры поднялись по узеньким корабельным лестницам на палубу — в буфете давали горячие сосиски и ледяную «колу», дул легкий бриз, и двадцать пять градусов казались сейчас прохладой после спертой духоты переполненных купе и коридоров «транситальянского» экспресса.

Сицилийский берег медленно выплывал из темноты, а может, и не из темноты выплывал он, а просто начало светать, и наступало разочарование: когда ждешь встречи с неведомым, всегда кажется, что увидишь нечто совершенно особое, а ничего особого не было — так же красиво, как и на Севере.

В Мессине сошли почти все пассажиры; можно войти в любое купе и сесть; после ночи на ногах это блаженство. Спать, однако, было бы преступлением: за Мессиной началась песчаная, иссушенно-желтая, истинная Сицилия: лимоны, оливки, громадина Этны. Я вспомнил студенческие годы, когда мы засматривались фильмом «Под небом Сицилии» с Массимо Джеротти в главной роли; молодой судья стоял на вокзале в маленьком, глухом городишке, а подле него был старик, который говорил устало (всезнание и опыт на экране обычно отмечены печатью усталости):

— Послушайте, вы ничего не измените здесь. Уезжайте в Палермо, сейчас будет последний поезд.

Судья пытался драться с мафией, наивно полагая, что закон на его стороне…

…А Сиракузы меня ошеломили своей тихой провинциальностью, извозчиками, африканской жарою и колючим песчаным суховеем: былому величию отчего-то всегда сопутствуют зной и колючий ветер пустынь; так было в Вавилоне, и в ливанском Баальбеке было так же, и на Мачу Пикчу, в Перу, было подобное ощущение, хоть и не дул песчаный суховей, и холодные горы громоздились окрест, и солнце было сухим, ослепительным, неживым, отрешенным, что ли. Неужели утраченное величие — константа постоянная и невозвратная?

…В подвале, где размещался офис по аренде машин, было сумрачно и прохладно. Часы показывали двенадцать — до сиесты, обязательного трехчасового послеобеденного отдыха, оставалось полчаса, от силы — час.

Диспетчер выслушал мою просьбу, ушел в гараж и выгнал роскошный «ягуар».

— С кондиционером, — пояснил он, — не будете страдать от жары.

— Сколько это стоит?

— Ерунду, — ответил диспетчер и протянул мне проспект цен. — Двадцать пять тысяч в день; двести лир за километр пробега. Сколько километров вы намерены проехать?

— Четыреста.

— Тысяч девяносто. Плюс бензин — «ягуар» заправлен. Это еще пятьдесят тысяч. Итого, — он тронул клавиши ЭВМ, — тысяч сто сорок, двести долларов или около того…

(Я выкроил из своего бюджета сто долларов на поездку по Сицилии — хм-хм…)

— А нет ли у вас маленького, дешевого «фиатика»?

— Нет, увы.

— А модели «124»?

Диспетчер снова покачал головой.

«Погорит моя поездка, — подумал я. — Если не начать наступление».

— Ну что ж, очень сожалею, — сказал я, — до свиданья. Пойду к вашим конкурентам.

— У нас здесь нет конкурентов, — ответил диспетчер. — Вам придется вернуться в Мессину. Потратите день — поезд из Сиракуз уходит вечером. Заночуете в отеле — тридцать тысяч. Ужин — четыре тысячи. Завтрак — две. Так что экономия будет небольшой.

— Слушайте, — взмолился я, — я ведь вижу ваши машины в гараже. Их много, и там есть маленькие…

— Они сломаны. Вы же не поедете на сломанном автомобиле?

— Не поеду… Я прилетел сюда издалека, я так хотел посмотреть ваш остров…

— Все американцы хотят посмотреть наш остров.

— Я не американец.

— Немцы тоже хотят смотреть наш остров и рентуют «ягуары».

— Я русский.

— Все ру… Что?! Русский? — Диспетчер широко открыл глаза и крикнул: — Паоло, иди сюда, тут русский! Настоящий русский?

Я протянул ему паспорт. Паоло и диспетчер разглядывали его, как диковину, потом выгнали мне маленький «фиат», оформили страховку по льготной цене, а на прощание сказали:

— Мы предупредим Мессину, что вы можете опоздать часа на три, с вас не возьмут за это деньги, потому что часы очень дороги, а у вас, видно, туго с лирами, буон джорно, камерата, салют, арривидерчи!

Я проехал по улицам новых Сиракуз — полная «обезличка», архитектура коробок. А потом я попал в старый город и увидел огромный порт, гладь Средиземноморья, и понял, отчего Карфаген так стремился владеть этим городом. Занятно: Ганнибал мог стать победителем, он мог положить Сиракузы к ногам Карфагена, если бы там не существовали две партии — «торговая», то есть партия войны, и «аграрии», партия мира. Схватка двух сил внутри Карфагена, победа «аграриев» в чем-то определила поражение Ганнибала — армия бессильна, когда возобладала идеология добрососедства; все, казалось бы, просто, но к пониманию этой простоты человечество шло чуть не два тысячелетия, пока не родился Маркс и не сформулировал истину научно. «Лирики» всегда были в загоне, видимо; слово науки — первенствующее слово, как бы ни протестовали приверженцы иных поэтико-мистических версий. (При этом мне сдается, что «аграрии» — то есть люди активного землепашества, истинные книжники от сельского хозяйства — обычно стоят на позициях прямо противоположных «почвенным», которые во всем уповают на традиционность; слов нет, традиция необходима в культуре; она невозможна в работе. НТР, ничего не поделаешь, научная революция, а революция всегда ломает старые традиции.)

Назад Дальше