Антология советского детектива-44. Компиляция. Книги 1-20 - Самбук Ростислав Феодосьевич 14 стр.


- Да, да, спасибо, родная... - Его до глубины души тронуло ее искреннее участие. - Но как это произошло?

Когда?

Юнна коротко рассказала отцу о гибели его брата.

Каждое слово давалось ей с трудом, она понимала, каким отчаянием охвачен сейчас отец. Он слушал молча, и от этого ей стало страшно.

- Дядя Глеб погиб за революцию, - тихо закончила Юнна.

- За революцию? - быстро переспросил отец. В его голосе послышалось удивление и недоверие, но он тут же приглушил эти вырвавшиеся у него нотки.

- Он был чекистом, - Юнна в упор взглянула в лицо отца.

Отец стоял сейчас прямо, не горбясь, и чувствовалось, что громадным усилием воли он сумел унять нервную дрожь, справиться с волнением. Отец молчал, и глаза его пи о чем не говорили, в них не светилось ни ненависти, ни любви, они словно застыли и были непроницаемы. Лишь несколько минут спустя он смог произнести дрогнувшим голосом:

- Глеб... Глебушка...

И снова умолк.

- Ты давно в Москве? - спросила Юнна, не выдержав этого молчания.

- Нет, пет, поверь мне! - торопливо откликнулся он, будто именно то, что он приехал сюда недавно, и могло стать основным оправданием перед женой и дочерью. - Я был ранен в бою. Попал в лазарет в Гатчине. Доктора потеряли надежду. Прошел слух о моей смерти. Сосед по палате выписался из лазарета и написал маме. Вы получили это письмо?

- Да.

- Он не лгал, нет. После того как меня оперировали и вытащили осколок... Понимаешь, он сидел в сантиметре от сердца. Я потерял сознание и долго не приходил в себя. И сосед был уверен, что я уже не жилец.

Юнна подняла на него глаза, полные слез: она представила себе, как отец лежит, бледный, истощенный, вдали от дома, на узкой лазаретной койке. Они считали его погибшим, а он оказался живым - от этого еще сильнее сжималось сердце, в котором смешались вместе и радость и горе. Хотелось плакать навзрыд, громко, на всю улицу, не сдерживая себя. Но она плакала беззвучно.

- Не плачь, умоляю тебя, не плачь, - просил отец. - Все это позади, все позади... - Юнне так хорошо была знакома эта отцовская привычка по нескольку раз повторять те слова, которым он придавал особо важное значение и которые старался выделить и подчеркнуть. - Главное не в этом, главное в том, что вы живы, здоровы - и ты, и мама... Я все знаю о вас...

- Мама каждый вечер перечитывает твои письма, - сквозь слезы сказала Юнна.

- Я верю, - страдальчески произнес отец, - но обстоятельства сложились так трагически и так безысходно, что я не мог ничего поделать, не мог поступить так, как хотел. Не мог, не мог, - повторил он и осторожно притронулся ладонью к голове Юнны. - Потом ты поймешь, поймешь, уверяю тебя. И мама поймет, мученица наша... - Он проговорил это поспешно, словно пугаясь, что Юнна может уйти, не дослушав его до конца. - Главное, что вы живы, и слава богу. А ты так повзрослела, так изменилась к лучшему!.. Стала такой красивой!

- У тебя другая семья? - вдруг спросила Юнна.

- Нет, нет! - Отец испуганно отмахнулся, словно отстраняя от себя привидение. - Что ты, бог с тобой!

И как ты могла подумать?! Ты же знаешь, я и мама - это на всю жизнь... Я совсем, совсем один. Может быть, ото трудно понять. Но, - он помедлил, подыскивая подходящую фразу для того, чтобы выразить мысль, - но этого требуют высшие интересы. Мы не всегда принадлежим только себе... - Отец осекся, будто сказал что-то лишнее, чего не имел права сказать. - А как ты? Как живешь? Что у тебя нового? - забросал он Юнну вопросами, стараясь отвлечь и себя и ее от неприятной и сложной темы. - Как проводишь время? Все так же любишь поэзию?

- Все так же, - кивнула Юнна, радуясь, что этим самым нейтральным из всех вопросов отец как бы сам выручил ее, избавив от необходимости отвечать на предшествующие.

- И бываешь на литературных вечерах? - спросил он осторожно и, как показалось Юнне, со скрытым смыслом.

- Бываю. В Лесном переулке, у Велегорского.

Отец пристально посмотрел на нее.

- Да, поэзия - это, пожалуй, единственное убежище от разрушительного урагана революции, хотя и очень ненадежное, - вымолвил отец, все еще не решаясь на прямик спросить Юнну о том, какие узы связывают ее с особняком в Лесном переулке и с Велегорским.

- Поэзия - оружие, - чуточку запальчиво возразила Юнна.

- Я боялся за тебя. Там, в особняке. И счел более разумным...

- Не надо об этом, - прервала его Юнна, - не надо...

- Но ведь и ты... Я ждал, что ты первая бросишься ко мне...

- Но я же...

- Хорошо, хорошо, пе объясняй. Я боюсь за тебя.

Этот Велегорский - он хороший человек? Я наслышан о нем только как о поэте. - Отец густо покраснел, сказав это, а Юнна хорошо знала, что он краснеет всегда, когда вынужден говорить неправду.

- Смотря что вкладывать в понятие "хороший", - ответила Юнна. - Мне он нравится, с ним легко и весело. К тому же я люблю его стихи.

- Я боюсь за тебя, - снова повторил отец. - И как бпло бы чудесно, если бы ты знала поэзию и не знала политики. Бури и грозы не для тебя. Ты нежная, хрупкая...

- Ты зайдешь к маме?

- Конечно, конечно, - порывисто ответил он. - Ты же знаешь, как я люблю, обожаю ее. И мы снова - придет время - будем жить, как прежде. Но это счастье надо завоевать, за него надо бороться.

- Так пойдем скорее домой, что же мы стоим! Только я сначала подготовлю маму, а потом уж войдешь ты.

Иначе сердце ее может не выдержать такого счастья!

Правда, она всегда верила, что ты воскреснешь. Пойдем же!

И Юнна уже представила себе сияющее лицо матери.

- Ну пойдем же, пойдем...

- Нет, только не сейчас. Родная моя, я все-все понимаю, только не сейчас. Для меня самого эта разлука страшнее каторги, страшнее смерти, но есть причины...

Ты поймешь меня потом, ты поймешь...

Он внезапно закрыл лицо ладонями, и Юнна услышала, как сквозь вздрагивающие пальцы прорвалось приглушенное рыдание. Она впервые в жизни видела, что отец плакал, и в душе ее тут же исчезло, улетучилось все, что не имело отношения к тому чувству любви, с которым она, еще малюткой, впервые осознанно прильнула к отцу и которое и теперь сохранило свою первозданную силу, вызывало светлую радость.

- Все будет хорошо, все будет хорошо, надо только выстоять, - стала утешать Юнна, прижавшись к отцу.

Плечи его вдруг затряслись еще сильнее, и, хотя рыданий не было слышно, Юнна ощутила, как дрожит его исхудавшее тело.

- Ты... ни разу не назвала меня отцом, - прерывисто, как в бреду, прошептал он, не отрывая рук от лица.

И Юяну вдруг охватило прежнее, счастливое сознание того, что отец дорог ей, дорог, что бы ни случилось, что бы ни переменилось в их жизни.

- Папка, - прошептала она, - папка!.. , Отец обнял ее, и оба они беззвучно плакали, словно пробил час их расставания, а Юнна все шептала и шептала как заклинание:

- Папка!.. Папка!..

Они долго стояли так, несчастные и счастливые: обстоятельства были сильнее их, зато они были сейчас вместе.

Потом отец взглянул на часы, выпрямился. Он снова стал до малейшей черточки похож на того человека, которого Юнна увидела в особняке. И ей стало страшно:

она не хотела видеть его таким, своего отца.

- Мне пора... Но мы еще увидимся. Я дам о себе знать. Да сохранит тебя господь. И... прошу тебя, не говори пока ничего маме...

Он прикоснулся ко лбу Юнны холодными сухими губами, как-то неловко, застенчиво отвернулся и быстро исчез в темноте.

Юнна сначала инстинктивно пошла за ним, но, вспомнив, что ей надо идти в противоположную сторону, как в забытьи, побрела к Лесному переулку.

Почему она не спросила отца о самом главном - за какую он Россию? Ведь сейчас две России, а не одна.

И тут же ответила себе: "А ведь и так все ясно, все ясно", хотя и понимала, что еще многое неясно. Ведь если и отец, и она, его дочь, встретившись, не открыли друг другу душу, значит, что-то невидимое, неотвратимое разделяло их.

"Нет, нет, я не могу сейчас идти туда, не могу, - взволнованно думала она. - Мысли мои - только об отце:

с кем он, почему так ведет себя? А я должна идти к этим глубоко чуждым мне людям. Нет, я не пойду к ним сейчас, не пойду!"

"А почему отец так странно переспросил: "За революцию?" - вдруг вспыхнула в ее голове тревожно жгучая мысль. - И почему, как скованный льдом, застыл, когда я сказала, что дядя Глеб был чекистом?"

Она еще не могла прямо и точно ответить на эти вопросы, но знала, что теперь уже не успокоится, пока не поймет, чью правду хранит в своем сердце отец.

И Юнна быстро повернула в Лесной переулок.

11

Ружич застал Савинкова за необычным делом: облачившись в плотный халат, он сидел на стремянке у полок, туго забитых книгами, и, с трудом вытаскивая богато переплетенные тома, с жадным интересом листал их.

- Вениамин? Без предупреждения! - На лбу Савинкова отчетливо зачернели морщины. - Случилось что-нибудь?

- Нет, - мрачно ответил Ружич. - Ничего не случилось.

- Но почему в столь неурочный час?

Ружич удивленно посмотрел на сердитое и как-то сразу потускневшее лицо Савинкова, на халат, нелепо висевший на нем. Непривычен и странен был контраст между по-военному подтянутым и собранным Савинковым и этим человеком, по-домашнему примостившимся на стремянке.

- Ты не хочешь мне сказать? Или с тобой что-то неладное? - Савинков спрашивал тоном человека, опасающегося больше всего за себя.

Сколько бы раз ни встречал Ружич Савинкова, тот всегда был разным: то замкнутым - силой не выбьешь слова, то разговорчивым, даже болтливым, то бесшабашно веселым и остроумным, то мрачным и загадочным, как сфинкс.

Сейчас трудно было даже предположить, что этот человек, бережно и самозабвенно листающий книгу, и организатор военного заговора, с упрямой настойчивостью идущий к своей цели, - одно и то же лицо.

- Молчишь? - укоризненно сказал Савинков, отшвырнув книгу, легко спустился на пол, схватил Ружича за плечи и немигающими, диковатыми глазами посмотрел куда-то поверх его головы.

"Всегда смотрит поверх головы", - отметил Ружич.

- Не поверишь! - воскликнул Савинков, не отпуская Ружича. - Пишу! А когда пишу, читаю все, с чем ив согласен, что хочется опровергать. Поиздеваться люблю!

Тогда рождаются импульсы, тогда в душе как в огненной печи! И не осуждай, друг! Скажешь сейчас, когда пожар - не время быть Пименом. Но если бы ты знал, как это спасает! От всего - от кошмаров, от иллюзий, от бешенстпа.

Спасает... Ну, ты говори, говори, не молчи только. Ты разве не знаешь можно убить молчанием, уничтожить, иссушить!

- Знаю, - слегка отстраняясь от Савинкова, сказал Ружич. - Спрашиваешь, зачем пришел? Не с кем отвести душу, вот и все...

- Нервы! Проклятые нервы, обожженные войной, революцией, человеческой подлостью... - с истерической искренностью произнес Савинков. - А ты говори, говори, вот увидишь, станет легче!

Будто зимней стужей дохнуло на Ружича. Он смотрел и знал, что не вымолвит ни единого слова до тех пор, пока хоть чуточку не оттает душа.

До встречи с Юнной ему казалось, что стоит лишь повидаться с дочерью, как тяжкие испытания станут легче: в ее словах, в ее сочувствии он обретет новые силы.

Надежды не оправдались - несмотря на то что ни он, ни дочь ничего не сказали друг другу открыто и прямо, он интуитивно почувствовал, что между ними стоит чтото невидимое, но сильное, способное разъединить их навсегда. Даже то, что он увидел дочь в особняке у Велегорского, не поколебало этого чувства, потому что, если бы этот особняк был для нее родным по духу, она бы говорила с отцом иначе - откровеннее и теплее. Да, она любит его, страдает. Елене легче - она еще не знает, что он жив. А вот Юнне - новые муки. Она, вероятно, не скажет матери, что отец жив, что он здесь, в одном городе с ними, и все же что-то неумолимое и страшное удерживает его от того, чтобы прийти домой.

Почему он сразу не спросил, с кем она, в каком лагере решила жить и бороться? И почему она тоже не спросила его об этом? Или они настолько уверены друг в друге, несмотря на то что произошла революция, которая изменила или разрушила отношения даже между самыми близкими людьми? Или же и ею, и им руководит неизбежное в такой сложной обстановке чувство осторожности?

8 А. Марченко Q Он не знал, как ответить себе на эти вопросы, и потому не мог заглушить своих страданий - ни книгами, ни алкоголем, ни выполнением самых опасных поручений савинковского штаба.

Вся ли беда в том, что он вынужден жить порознь с семьей, с самыми родными ему людьми, терпеть лишения и невзгоды, испытывать муки совести? Только ли страшное в том, что нужно изворачиваться, юлить, обрывать себя на полуслове даже в разговоре с дочерью, чтобы, пзбави бог, не сказать лишнего?

- Борис, ты веришь? - вдруг вырвался у Ружпча вопрос, похожий на стон. - Борис, ты убежден, что псе хорошо и все верно? Только честно, искренне...

Савинков вскинул голову, лицо его вытянулось. Ружич увидел узкие, азиатские глаза. Наглухо скрывавшие мысли и чувства, они сейчас светились светлой скорбью.

Казалось, что Савинков снова смотрит не на Ружича, а куда-то мимо и выше его. Ружич проследил направление взгляда, надеясь увидеть там икону, но ничего не увидел.

- Клянусь, верю! - страстно прошептал Савинков, и в этом шепоте не было уже ни исступления, ни фальши. - Несметная рать собирается под наши знамена, - отрывисто, убежденно и вдохновенно заговорил он. - И каждый боец - русский богатырь. Каждый - Илья Муромец. Дрязги десятка карьеристов - не в счет. Искры от нашего факела летят по всем русским городам и весям. Восстание вспыхнет как пожар - не потушить. Это будет разрушительный ураган, после которого мир вдохнет чистый воздух счастья...

Прежде Ружпча волновала патетика Савинкова. Сейчас же, хотя в его словах слышалась подкупающая искренность, они не рассеивали сомнений, не убивали тоску.

- Я вот о чем думаю, - глухо сказал Ружич. - Скажи, можно ли с помощью заговора выиграть схватку?

У нас блестящая конспирация. Мне по душе наш истинно военный порядок. Но то, что мы прячемся от свота, от людей, - это не слабость? Кто знает о нас на заводах, в деревнях? Ты же знаешь, сколько лет большевики создавали партию, готовили почву, чтобы в одну ночь покончить с Зимним... Пойдут ли за нами рабочие, крестьяне? Им неизвестны наши цели, наши страдания. Их будут отпугивать золотые погоны.

- Люди уважают не только ум, но и силу, - жестко сказал Савинков. - Как в волчьей стае верят сильному вожаку, так и в обществе даже тот, кто мускулам предпочитает ум, принужден считаться с крепкими, увесистыми кулаками. У нас они есть. - Он вдруг улыбнулся: - Помнишь притчу? Стадо баранов не хотело переходить через реку. Тогда пастухи взяли вожаков-баранов на руки и пошли вброд. И все стадо ринулось за ними. А чем мы не библейские пастухи?

- Это мы-то пастухи? - усмехнулся- Ружич.

- А что, заманчиво?

Савинков хотел добавить, что крепкий кулак - это и помощь союзников, но сдержался.

- Я был у анархистов. Там по пальцам можно перочесть тех, кто мог бы пополнить наши ряды, - напомнил Ружич. - Был, как ты знаешь, в группах офицеров и с союзнической, и с немецкой ориентацией. Везде - разлад, грызня и дележ власти, а власть-то еще как журавль в небо... О Велегорском и его группке и говорить нечего.

- А что? - нетерпеливо спросил Савинков.

- Пустота. Миф. Самообман. Мальчишки, жаждущие поиграть в заговор.

- Суровый экзаменатор, - улыбнулся Савинков, стремясь теплым, дружеским отношением вывести Ружича из мрачного, подавленного состояния. - Не забывай, что на определенном этапе борьбы каждый сыграет свою роль. Представь: восстание идет успешно, стремительно, неумолимо. Вот тут-то и Велегорский пригодится, как христово яичко на пасху. Пусть мальчишки, пусть играют в заговор, лишь бы сгорали от ненависти к большевикам.

Назад Дальше