Дзержинский с напряженным вниманием выслушал все, что доложил Петере. Попутно он просматривал материалы, которые ему время от времени подавал Лацис.
- Предлагаю немедленно оцепить Иверскую больницу и всю эту братию просветить чекистским рентгеном, - энергично заключил Петере свой доклад.
- По всей вероятности, это не больница, а прибежище офицеров, которых время от времени переправляют на Дон, - сказал Лацис.
Калугин сидел молча. Он не считал себя вправе высказывать мнение, пока его не спросят.
- А вы как думаете, товарищ Калугин? - обратился к нему Дзержинский.
- Считаю: товарищ Петере прав.
- Рентгеном просветить, конечно, надо, - согласился Дзержинский. - Но умно, не поднимая шума. Иначе спугнем. Кто-то из наших под видом обычной медицинской инспекции отправится в больницу. И вместе со специалистами проверит больных. И - тщательное наблюдение за юнкером Ивановым.
- Поедем мы с Лацисом, - сказал Петере. - А Калугин возьмет под контроль Иванова.
- Кстати, - сумрачно начал Калугин, - только что товарищ Лафар доложил, что в Малый Левшинский, дом три, приходят подозрительные люди. И среди них - известный вам штабс-капитан Ружич, он же Громов.
И Калугин рассказал все, что произошло у Мишеля с Ружичем вблизи кафе "Бом", отметив, что причиной тому - неопытность молодого чекиста.
- Конечно, беда эта невелика, - добавил он. - В штормах побывает, ветрами просолится - и порядок.
Парень он наш с головы до ног.
- Ну что же, - задумчиво сказал Дзержинский. - Наперед надо быть предусмотрительнее. Конечно, от ошибок и промахов мы не застрахованы. Не удивительно:
учились и учимся не в университетах, а в гуще масс, в борьбе. А вообще-то сам факт не очень вяжется с характером товарища Лафара. Может, на него повлияли другие обстоятельства?
- Повлияли, Феликс Эдмундович! - подтвердил Калугин. - Я ему сегодня баньку устроил. Прекрасный товарищ и вдруг... Еще контре голову не срубили, а он...
влюбился!
- Ив кого же, если не секрет?
- В Юнну Ружич, - ответил Калугин. - Надо же, все так переплелось!
- И он знает, что этот Ружич - ее отец?
- В том-то и дело, что знает.
Дзержинский посмотрел на озабоченное лицо Калугина, и ему ясно представилось, как тот устраивал Лафару баньку.
- Значит, из-за любви к дочери отпустил отца? - спросил Дзержинский.
- Ни в коем разе! - поспешно возразил Калугин. - Он не из таких!
- Тогда за что же вы ему устраиваете баньку?
- А пусть выбирает: или работа в Чека, или любовь!
- А если и работа, и любовь? - В глазах Дзержинского заиграли озорные искорки.
- Эти явления, Феликс Эдмундович, друг другу враждебные, знаю по себе, - упрямо стоял на своем Калугин.
- Враждебные? - переспросил Дзержинский и раскатисто и молодо рассмеялся.
Дзержинский наконец успокоился и серьезным тоном спросил:
- А у товарища Лафара есть план действий?
Калугин в спешке не поинтересовался, как думает действовать Мишель, и потому молчал.
- Узнайте, - сказал Дзержинский, понимая, чем вызвано это молчание. Он парень с головой. Но учтите:
самостоятельность предполагает ответственность. И величайшую. Особенно Лафара не ругайте. Ведь не один же Ружич нам нужен. Пожалуй, все складывается так, как надо. Главное - обезвредить ядро савинковцев. Я убежден, что и оружие на даче Тарелкина, и нападение на Лафара, и динамит, предназначенный для взрыва правительственного поезда в момент возможной эвакуации, и сегодняшнее сообщение о готовящемся восстании, - все это звенья одной цепи.
- После установления квартиры, которую посещает Иванов, необходимо без промедления арестовать всех, кто в ней окажется, - предложил Петере.
- Правильно, - поддержал Дзержинский. - Нам предстоит выдержать серьезный экзамен. Нелегко было справиться с анархистами, с различными группами саботажников и белогвардейцев. Но во сто крат сложнее справиться с тщательно законспирированной контрреволюционной организацией, имеющей крепкую дисциплину. Кто такие комиссары и следователи ВЧК? В большинстве своем рабочие, большевики. Но у них нет еще опыта, чекистской сметки, оперативного мастерства. И все же экзамен держать придется - судя по всему, нас задумал экзаменовать сам господин Савинков.
- Выдюжим, Феликс Эдмундович! - заверил Калугин.
15
После того как Юнна побывала в кафе "Бом" вместе с Велегорским, после того как она увидела там Мишеля и не сомневалась, что он тоже увидел ее, у нее было очень тяжело на душе. Тяжесть эту порождало противоречие, о существовании которого она и не подозревала прежде.
Раньше счастье представлялось Юнне чем-то вроде солнечного утра, когда хочется бежать в неведомое, стараясь достичь горизонта, дышать ветром и солнцем и чувствовать себя счастливой просто потому, что живешь на земле.
Но вот в душе возникло совершенно новое чувство. Она еще боялась назвать его любовью, лишь повторяла и повторяла про себя с радостью и изумлением: "Со мной еще такого не было! Не было, не было!.."
Теперь, когда она осознала, что во всем мире у нее есть лишь одпп-единствепный человек, который воплощает в себе и Москву, и Россию, и весь мир, она первый раз в жизни поняла, что такое любовь. Из слова, которое так часто произносят люди, любовь превратилась для нее в волшебство. Но чем сильнее и ярче проявлялось это волшебство, тем сильнее было страдаыпе, потому что, как думалось ей, он и она шли своими путями и что-то более властное и могучее, чем любовь, разъединяло их в этой тревожной жизни.
В салом деле, разве не могло разъединить, более того, навсегда разлучить их то, что она, не терпевшая лжи, вынуждена была сказать Мишелю, что едет в деревню под Тарусой, в то время как оставалась в Москве? И разве их окончательно не разъединила та ночь, в которую она с Велегорским пришла в кафе? Что подумал Мишель, увидев ее с Велегорским и не услышав от нее ни единого слова о том, что пришла сюда лишь в силу жесточайшей необходимости?
Но разве лишь этим исчерпывались ее муки? Как поступит Мишель, когда узнает правду о ее отце? Как объяснить ему все это, если она не имеет права объяснять?
Все эти сложности жизни обрушились на Юнну, будто она уже была подготовлена к ним многолетним опытом.
Когда ей было трудно, грустно или страшно, она находила утешение в том, что думала о Мишеле, но ее одолевали сомнения: не разочаровался ли он в ней, не забыл ли ее навсегда? Между нею и Мишелем вставал отец, вставал Велегорский, вставала ее работа в ВЧК, и она чувствовала, что не выдержит, свалится от тяжести своей ноши и уже никогда не поднимется.
Юнна вспоминала ту ночь, в которую она, замирая от тревоги, раздумывала о том, что и как сказать Дзержинскому о своем желании работать в ВЧК, о своей мечте слиться с революцией, с ее лишениями. Теперь она все чаще и чаще спрашивала себя: имела ли право вот так, очертя голову, орать на сеоя величайшую ответственность, если сейчас испытывает страдания и муки? Нравственные тяготы усугублялись еще и тем, что нельзя было ни с кем, даже с матерью, поделиться своими горестями, все они оставались с ней и терзали ее, словно убежденные в ее беспомощности и беззащитности...
Когда Велегорский узнал об исчезновении Тарелкииа, он сначала строил всевозможные догадки и даже тогда, когда ему сообщили, что оружие, хранившееся на загородной даче, обнаружено чекистами, не хотел поверить в то, что это не инсценировал Тарелкин.
- Если бы Тарелкин попал к чекистам, он туг же предал бы нас, - говорил Велегорский Юнне. - И то, что мы пока, слава богу, на свободе, лишний раз доказывает, что Тарелкин позорно сбежал. А оружие продал и нажил на этом капиталец. Разве вы не убедились, что от него за версту несет биржевым маклером?
Юнна видела, что Велегорский сильно сдал, утратил уверенность.
- Как вам не совестно, - пристыдила его Юнна. - Может, Тарелкина в эту минуту поставили к стенке...
Мне не нравится ваше настроение. И на кой дьявол вы боретесь за эту ничтожную, призрачную автономию? Кому выгодна наша обособленность? Надо быть ближе к главному штабу, иначе нашей группой в решающий момент заткнут десятистепенную дыру. И мы окажемся в круглых дураках.
Юнна подзадоривала Велегорского, надеясь, что он познакомит ее с руководящими деятелями организации.
Она считала: то, что помогла разоблачить Тарелкина, слишком малый вклад в дело, которым были заняты сейчас чекисты. Чекистов горсточка, а врагов тьма, и потому каждый чекист призван работать за десятерых.
Юнна приходила домой только ночевать. Дома ей не становилось легче. Каждый раз на нее с надеждой, болью и жалостью смотрели большие, теплые и влажные глаза матери. Взгляд этот был требовательный, жаждущий искренности и любви, и отвечать на него можно было только правдой.
Юнна любила свою мать преданно и горячо. И теперь, когда она начала самостоятельно работать, чувствовала себя гораздо старше, чем была на самом деле. Теперь она отвечала не только за себя, и потому ей казалось, что мать ее беспомощная, совсем неприспособленная к жизни.
Труднее всего была необходимость постоянно подавлять в себе горячее желание рассказать матери о том, что отец жив и что она уже встречалась с ним. Порой она чувствовала, что это желание неподвластно ее воле и что, не выдержав, подбежит к матери и, обхватив ее за шею дрожащими руками, будет, плача, повторять и повторять, что отец жив, повторять до тех пор, пока мать не поверит в истинность ее слов. В такие минуты Юнна или выбегала из дому, или, если это случалось ночью, укрывалась одеялом с головой, чтобы мать не услышала, как она всхлипывает и шепотом говорит с отцом, будто он был в одной комнате с ней.
С того времени как Юнна коротко, но восторженно рассказала ей о том, что побывала у самого Дзержинского и что тот решил взять ее на работу в ВЧК, Елена Юрьевна не задала ни единого вопроса о сущности работы. Хорошо было дочери или плохо - она стремилась определить не по тем словам, которые говорила Юнна, а по ее настроению, по малейшим признакам, которые может уловить только мать.
Когда Юнна, покинув кафе, избавилась от назойливых ухаживаний Велегорского и вернулась домой, Елена Юрьевна не спала. Посмотрев на дочь, она все прочитала на ее лице. Держа в одной руке колеблющуюся, готовую погаснуть свечу, она прикоснулась к горячей щеке Юнпы.
- Девочка моя, - сказала Елена Юрьевна спокойно, не пытаясь разжалобить дочь или усилить в ее душе тоску и тревогу, - ты влюблена. Маленькая моя, ты влюблена...
Юнна приникла к ее худенькому плечу.
- Помню, я влюбилась в твоего отца, - продолжала мать, - и счастье было таким же тревожным. Сердце предчувствовало: впереди - муки. Говорят, будто человек не знает, что ждет его впереди. Неправда!.. Я верю: ты могла полюбить только такого же, как и ты сама, - человека светлой души. Как был бы счастлив отец! Ты выросла, дочка, выросла...
- Мама, мама, - шептала Юнна, задыхаясь от переполнявшего ее чувства нежности и благодарности к матери, - какая ты у меня, какая ты чудесная, мама...
- Не плачь, ты же любишь, а нет счастья выше, чем любовь. Все может быть на земле: и ураганы, и землетрясения, и войны, и смена царей, и затмения солнца, - а любовь живет наперекор всему. Без нее все потеряет свой смысл и прекратится жизнь...
Юнна не видела в этот момент лица матери, и ей казалось, что она читает эти слова из какой-то старинной, мудрой книги.
- Только... Я очень боюсь за тебя, - вдруг печально и глухо призналась Елена Юрьевна, слабея и ища глазами кресло.
Юнна, став на колени, опустила свою голову на руки матери. Они были холодные и все же добрые, нежные.
Ее поразило не столько то, что мать высказала опасение за ее жизнь, сколько тот внезапный переход от восторженных слов о любви к словам, в которых слышалась тревога.
Хотя Елена Юрьевна и прежде, проводив Юнну, готовила себя к самому страшному и неотвратимому, она никогда не говорила об этом вслух. Сейчас же, поняв, что Юниа влюблена, пе смогла удержаться и высказала то, о чем не переставала думать ни на один миг.
Они молчали, понимая друг друга без слов. Юнна находила в ласках матери поддержку, и ей становилось легче, словно мать снимала тяжесть с души. Но стоило снова подумать о том сложном и противоречивом, что стояло на пути, как отчаяние с еще большей силой охватывало ее.
Юнна должна была целиком отдаться выполнению своего задания и тогда на второй план оттеснить чувство любви к Мишелю или же всю себя посвятить Мишелю и тогда, как ей казалось, в чем-то главном поступиться своим долгом. Мишель, конечно, спросит ее о Велегорском, и она вынуждена будет говорить ему неправду.
А разве она правдива с матерью? Чем нежнее относилась к Юнне мать, тем горше ей было сознавать свою вину перед нею. И тут выход был тоже только один. Или сказать матери правду об отце и этим нарушить запрет Калугина и самого отца, или же продолжать молчать, видя ее страдания и казня себя за невольную жестокость.
Не могла она сказать правду и отцу. Более того, не могла пренебречь требованием Калугина не встречаться с отцом. Ей оставалось лишь одно: выполнять задание.
Только задание!
Однажды Юнна пришла домой особенно взволнованная и подавленная. Было от чего расстроиться. Велегорский, напуганный арестами, нервничал, то и дело принимал новые решения и отвергал только что принятые. То он горел желанием перебазировать всю свою группу в Рыбинск, то грозился в одну из ночей поднять мятеж и, объединив вокруг себя все антибольшевистские силы, идти на Кремль. Идеи, одна безрассуднее другой, рождались в его голове и были скорее признаком отчаяния, чем решимости.
Юнна знала, что группу Велегорского решено было пока не трогать. Не столько потому, что она представляла собой наименьшую опасность, сколько потому, что с помощью Юнны чекисты надеялись нащупать нить, ведущую к штабу организации. Поэтому, когда Велегорский, оставшись наедине с Юнной, схватился в отчаянии за голову и, с надеждой и мольбой уставившись на нее, воскликнул: "Что же делать? Что делать?!" - она решила, что наступил момент, который нельзя упустить.
- Я могла бы пристыдить и высмеять вас, Велегорский, - сказала она, испытующе глядя в его осунувшееся, позеленевшее лицо. - Но я не стану этого делать. Вы что - истеричная баба? Решимость, смелость и спокойная мудрость - вот в чем спасение!
- Не надо, - скривился Велегорский. - Ради бога, не надо моральной пищи. Я сыт по горло...
- Хорошо, - грубовато оборвала его Юнна. - Вы спрашиваете, что делать? Я отвечаю вам: есть только один путь - немедленно идти к Савинкову!
Незажженная папироса, которую Велегорский только что вытащил из портсигара, выпала из ослабевших пальцев на стол. Он покосился на Юнну, стараясь угадать, заметила она это или нет.
- Да, к самому Савинкову, - настойчиво повторила Юнна.
- О ком это вы, о ком? - Голос Велегорского был деланно спокойный и равнодушный.
Имя Савинкова произносилось здесь впервые. Велегорскому под страхом смерти было запрещено говорить о том, кто возглавляет организацию. И потому осведомленность Юнны привела его в замешательство.
- Я верю в него, это истинный вождь! Он мудрец и философ, полководец и писатель. Сподвижник Егора Созопова и Ивана Каляева. Участник убийства Плеве и великого князя Сергея Александровича... Он подскажет нам верный путь, вдохнет в нас новые силы и озарит светом надежды!
- Я только однажды, да и то мельком, слышал о Савинкове, - наконец осторожно признался Велегорский. - Но никогда и ие предполагал, что он возглавляет движение. И даже то, что он в Москве...
Велегорский изо всех сил старался подчеркнуть искренность своих слов. Его все назойливее одолевал один и тот же вопрос: "Откуда она знает о Савинкове? Откуда?"
- Если вы не осмелитесь сделать этот решительный шаг, я сама поступлю так, как велят мне моя совесть и долг, - пригрозила Юнна.