- Неужели сама Россия не может решить свою судьбу?
- Может! Но это будет длиться годы, десятки лет, а нам нужна немедленная победа! И опять-таки только тебе скажу искренне: готов заложить душу самому дьяволу, лишь бы свалить большевиков!
- Чего будем стоить мы, когда сапоги интервентов растопчут живое тело России?
- Ты устал, - обнял его за вздрагивающие плечи Савинков. - Как ты устал!..
- Ты не хочешь ответить?
- Скажи, дорогой мой человечище, скажи, кто когдалибо сумел перехитрить русского Ивана?
- Сказки я любил в детстве, - тихо ответил Ружич. - Предпочитаю честную игру, если все это можно назвать игрой. Я знаю, ты не ожидал от меня этих слов. Знаю, что внушаю тебе сомнения в моей твердости и верности.
Но иначе не могу...
- Нервы... Взвинченные нервы, - проникновенно проговорил Савинков, Отдохни, возьми себя в руки. План мой великолепен. Ты увидишь, все образуется. Главное - взять власть, а уж-потом диктовать будем мы! Поверь, я ломал голову не одну ночь. Если бы был другой выход, клянусь, послал бы союзников к чертям собачьим! Взвесь нынешнюю расстановку сил, и ты сам придешь...
- Я хотел бы еще вернуться к этому разговору, - твердо сказал Ружич.
- Вот и прекрасно, - обрадовался Савинков. - Я знаю, ты самый надежный, и никаких сомнений ты мне не внушил. В Рыбинск мы поедем вдвоем, мы там такой фейерверк громыхнем, такой!.. Как никогда, верю в удачу. Выступать надобно сейчас, понимаешь, сейчас! Большевики пока еще бредут ощупью, еще не встали на землю прочно, по-хозяйски. Сейчас наша победа реальна.
И я чертовски счастлив, что ты снова со мной! Чувствую себя богатырем!
Ружич ответил ему усталой улыбкой. Они вошли в комнату, сели за стол, уставленный винами и закусками.
- За удачу! - провозгласил Савинков, подняв бокал.
Сперва все ели молча. После третьей рюмки языки развязались.
- Вы испытывали мгновения, когда успокоить душу - значит обнажить ее, страждущую и кровоточащую? - спросил Савинков тоном, располагающим к откровенности. Он смотрел куда-то поверх голов собеседников, и казалось, что исповедуется, забыв обо всех. - Ничего не боюсь: пи черта, пи смерти ничего! Боюсь провокаторов - вот кого боюсь! Научен! Я верил ему, он был частью моей души, я боготворил его. А он? Он стал источником моих разочарований, моего безверья, моей бедой...
Худое длинное лицо Савинкова причудливо менялось:
казалось, волна искренности пытается смыть налет чегото искусственного, лживого, по тут же, обессилев, откатывается назад. Сухие щеки подергивались.
- Достоевщина за пятак, - уткнувшись в ухо Ружичу, шепнул Стодольский. - Эпитафия Азефу...
- Боюсь провокаторов... - глухо простонал Савинков, закрыв лицо ладонями.
Ружича покоробила его исповедь, таящая в себе какой-то неприятный, назойливо повторяемый -намек.
- И еще одного боюсь - молнии, - признался Савинков. - Да, да, друзья, самой обычной молнии. Пулям по кланяюсь. Флегоптушка не даст соврать - в Новочеркасске было. Я в гостинице. Входит неизвестный офицер, жаждет видеть меня. Бледное, без кровинки, сумасшедшее лицо. Весь увешан оружием. "Я пришел вас убить".
В ответ я молча повернул его лицом к выходу. Флегонт распахнул дверь. Пинок коленкой в костлявый зад поручика - адью!.. А вот молния приводит в трепет... Счастлив, что в наших рядах нет ни одного провокатора, проникновенно продолжал Савинков, и Ружич удивился, как талантливо тот умеет неприметно сглаживать разптельный контраст своих фраз и, соединяя несоединимое, оставаться самим собой. - И потому, - Савинков говорил теперь с гордостью, - потому всезнающий провидец Дзержинский до сих пор даже и не подозревает о нашем существовании. - Савинков радостно рассмеялся, как может смеяться человек, уверенный в успехе. - Вы хотите мою душу? - Тут же он стал мрачен и непроницаем. - Вот она: оставаясь наедине с собой, я мысленно, а то и вслух веду бесконечный диалог с Дзержинским. Он - личность необыкновенная. Как и я, он отрешен от всего земного.
Для него существует только революция. Цели наши диаметрально противоположны, но сердце его принадлежит лишь борьбе.
- Штаб располагает данными, что он аскет, - многозначительно вставил Перхуров. - Его кабинет - две квадратные сажени. Спит на солдатской кровати. Одет в солдатскую шинель.
- Ваши сведения абсолютно точны, - подтвердил Савинков. - Однако его вообще трудно представить себе спящим. Большевики могут им гордиться. Он неподкупен, как Марат.
- Но, господа, зачем же так?! - заерзал на кресле Стодольский. - Борис Викторович воздает хвалу человеку, которого мы завтра вздернем на фонарном столбе. Неужели, помилуй бог, достаточно спать на солдатской кровати и питаться, извините, кониной, чтобы прослыть неподкупным?!
- Дзержинский - человек дисциплинированного ума, взрывчатого темперамента, - убежденно подчеркнул Савинков, игнорируя слова Стодольского и продолжая собственную мысль. - Революция вложила ему в руки меч, и он получил превосходную возможность снести головы тем, кто гноил его в тюремных застенках. И потому он беспощаден. В этом его сила. Откровенно говоря, я вижу в нем лишь одну слабость - знания его отрывочны и бессистемны, почерпнуты из брошюр и прокламаций. Недостаток их он восполняет пылким фанатизмом.
- Чека берет страхом. - Стодольский пытался хотя бы исподволь оспорить Савинкова. - Горстка безграмотных рабочих и жестоких невежественных матросов. А сам глава Чека даже не закончил гимназии, будучи вышиблен оттуда! К чему же столь неумеренные дифирамбы?
- Недооценка противника - удел глупцов, - резко оборвал Савинков. Разве дело лишь в Дзержинском?
Кого я, как террорист, опасался при Николае? Только полиции. А теперь? Теперь мы окружены шпионами-добровольцами. Порой мне - сильным нечего бояться своих слабостей - мерещится, что каждый встречный прохожий, каждая девка, высунувшаяся из окна, каждая парочка влюбленных, слоняющаяся по бульвару, - агенты Чека.
- В последнее время возросло число обысков, - в тон ему добавил Перхуров. - Усилилось хозяйничание на улицах латышей и матросов. Патрули...
Внезапно к Савинкову подошел Флегонт, что-то шепнул ему на ухо.
- Господа, - встал Савинков, - в соседнем доме чекисты. Спокойствие, произнес он холодным, трезвым и мертвящим душу тоном. - Всем - через черный ход. Па одному...
Он обжигающе, в упор посмотрел на Ружича.
- Ты сомневаешься во мне? - прошептал Ружич, склонившись к нему. - Твои глаза сказали мне это. Дай мне револьвер, я застрелюсь.
- Что ты, бог с тобой, - облегченно вздохнул Савинков. - Просто я боюсь молнии...
Заговорщики одевались внешне спокойно, тщательно пряча друг от друга противное и неотвязное чувство неизвестности и страха.
- А как пахнет сирень в московских палисадниках, господа, как пахнет!.. - мечтательно произнес вдруг Сэвинков. - Не забудьте понюхать ветку мокрой сирени, господа!
Новичков нервно хихикнул. Савинков выключил свет. Ружич, подходя к двери, ощутил возле своего лица липкое дыхание Стодольского:
- Сгоревшая душа у него, помилуй бог, сгоревшая...
Не обольщайся, не верь... Завтра же мыслю послать курьера к Алексееву с извещением, что сей господин жаждет играть в Москве первую скрипку. Диктаторские замашечки, а играет в учредилку...
Стодольский шептал еще что-то - Ружич не слышал.
Воспользовавшись короткой паузой, он вырвался в коридор и во дворе нагнал Савинкова.
- Я жду у Трубной, - тихо сказал тот.
Ружич, выждав минут десять, двинулся к Трубной площади. Небо было звездное, полное тайн и загадок. Он думал о Савинкове, о деньгах, которые дали французы, о десанте союзников в Архангельске, и ему чудилось, что англичане уже не в Архангельске, а в Москве. Ружич почувствовал себя чужим и ненужным в этом городе, на этом бульваре, будто и бульвар, и звездное небо, и потухшие окна домов - все это уже не русское, а чужое, далекое и неласковое.
"В восемьсот двенадцатом мы сожгли Москву. Сожгли.
А теперь они стоят, эти дома, мрачные, постаревшие и безропотные, готовые ко всему. Даже к нашествию англичан и французов". Ружич задыхался, словно бульвар был начисто лишен воздуха.
Он спустился с крутого Рождественского бульвара.
Совсем близко, в Малом Кисельном переулке, недвижимо и отрешенно стоял дом декабриста Фонвизина. Здесь была штаб-квартира "Союза благоденствия". Они, декабристы, русские офицеры, не звали на помощь французов, не звали...
Ружич задумался и едва не столкнулся с неподвижно стоявшим на углу Савинковым.
- Ну, ну, рассказывай, - заговорил он торопливо и жадно, словно боясь, что Ружич пройдет мимо. - Какое впечатление произвели на тебя анархисты?
- Я разочарую тебя, - ответил Ружич. - Опираться можно лишь на честных, смелых, чистых людей. Таких я не встретил. Это или фанатики, доведшие идею безвластия до абсурда, или же отпетые негодяи, место коим на каторжных работах.
- Этого следовало ожидать, - сказал Савинков. - Кстати, большевистская пресса характеризует их почти так же. Нет, нет, никаких намеков, поспешил заверить Савинков, заметив, как болезненно вздрогнул Ружич. - И все же во мне теплилась надежда. В бою дорог каждый лишний человек. А ты молодчина, - добавил он вдруг с нежностью. - Сумел уйти даже от Чека. Ей-ей, ты открылся мне новой гранью...
Ружича мучила совесть. Но он так и не решился сказать, что чекисты допросили его и вскоре выпустили.
- И как только ты мог подумать, что я подозреваю тебя в... - Савинков крепко сжал холодную ладонь Ружича. - Нет, нет, я не произнесу этого слова!
Ружич молчал.
- Ты все еще не был дома? - спросил Савинков. - Он где-то здесь, да?
- Рядом, - тихо откликнулся Ружич. - Совсем рядом...
- И не ходи пока, не советую, - Савинков произнес "не советую" тоном приказа. - Лучше для дела, если никто не будет знать о том, что ты жив.
Они помолчали.
- Вот. - Савинков протянул Ружичу клочок бумаги. - Адрес. Запомни и сожги. Крыша надежная. Устроишься отменно. Отдохни денька три. И не печалься. Неси свой крест до конца. Мы не принадлежим себе. Сейчас расстанемся. Тебе - к Никитским. Какое задание будет по душе?
- Любое. И чем опаснее, тем лучше.
- Я знал, что ты так ответишь. Спасибо.
Из-за ствола липы вышел Флегонт.
- Патруль, - едва слышно бросил он.
- Заметят?
- Определенно.
- Спокойно, - шепнул Савинков Ружичу. - Идем.
Они пошли навстречу неторопливо шагавшему по улице патрульному. Это был приземистый, кряжистый красноармеец, и потому винтовка, перекинутая через плечо, казалась особенно длинной. Острый штык, покачиваясь, целился в повисшую над головой звезду. Расплывчатая тень плыла чуть позади него по сумрачно мерцавшему булыжнику. Второй патрульный, видно, замешкался гдето - самого его не было видно, слышались только громкие, с металлическим лязгом шаги.
- Не найдется огонька, товарищ? - Флегонт плотной громадой вырос перед патрульным.
- Кто такие? - Красноармеец сбросил винтовку с плеча.
- Угощайся, браток, - миролюбиво и дружески пробасил Флегонт, протягивая пачку папирос. - Как на грех, ни спички, ни зажигалки.
- Эк ты, - недовольно пробурчал патрульный, чиркая зажигалкой, и вытащил из пачки папиросу. - Прикуривай...
- Да ты бери еще, запас карман не трет, - угощал Флегонт.
- Взять, отчего же, взять, оно, конечно, можно... - смягчился патрульный.
Флегонт с наслаждением затянулся, дал прикурить Савинкову.
- Спасибо, товарищ. - Флегонт вернул зажигалку.
И они спокойно, прижимаясь к домам, прошли мимо патрульного.
- Лучшая тактика - идти навстречу опасности, - шепнул Савинков Ружичу.
- Что за люди?! - послышалось вдруг за спиной: к тому месту, где они стояли, подоспел второй патрульный, видимо старший. - Документы проверил?
- Документы? - беспечно протянул тот. - А чего документы? Видать - свои в доску. Закуришь?
- Тетеря рязанская! - выругался второй и, вскинув винтовку, клацнул затвором: - Назад, граждане! Именем революции! Стой!
"Граждане", пе оборачиваясь, удалялись в глубину бульвара, будто окрик относился не к ним.
- Назад! - И тотчас же грянул выстрел.
- Врассыпную! - Савинков первым метнулся в ближайшую подворотню.
Ружич перемахнул через невысокую каменную ограду, рывком пересек узкий, как коридор, дворик, промчался под сводчатой аркой и очутился в тихом, будто вымершем переулке. Потом долго петлял, переходя с улицы на улицу через дворы.
Наконец он отважился пересечь Тверскую и побрел тихими улочками.
Ружич думал о Савинкове. И раньше Ружичу иногда претила театральность Савинкова, поразительно резкая смена настроений, любовь к крайностям. Поначалу, когда они подружились, Савинков словно околдовал его и ослепительными, проникающими в душу фразами, и неукротимой жаждой действия. Ружич не замечал, что речи Савинкова полны тяжеловесного пафоса и морализма, щедро пропитаны розовой водичкой сентиментальности. И не удивительно, потому что трогательность их неразличимо сливалась с высокопарностью, упоение борьбой - со скорбью и истеричностью. А когда заметил, то успокоил себя тем, что это качество натуры Савинкова не столь уж опасно и отталкивающе. Нет идеальных людей, и главное в человеке не его незначительные недостатки, а то, чем он дышит, какова цель его жизни. Савинков умен, дальновиден, обладает даром, который не часто встретишь, - умепием повести за собой, возглавить борьбу. И хотя, как это уже не раз замечал Ружич, бурные проявления воли порой внезапно сменялись полной апатией, это было лишь минутной слабостью сильного характера.
Теперь, когда Ружич вновь встретился с Савинковым, прежнее чувство восхищения вскипело в нем, но в него тут же словно плеснули ледяной водой: Савинков, не скрывая своего преклонения, говорил о союзниках, о их праве помыкать Россией.
Кто же он, Савинков, кто? Не может быть, чтобы он не любил Россию. Та жажда борьбы, что жила в нем и определяла его поступки, могла питаться лишь патриотизмом. И мужество его не показное - ведь он шел на тиранов с бомбой в руке, не единожды рисковал жизнью. И это прежде всего роднило Ружича с Савинковым.
Конечно же, в пылу борьбы он, Савинков, заблуждается. Разве вправе он, мудрый и дальновидный политик, поддаваться соблазну принести освобождение России на иностранных штыках? Наперед зная, как легко превратиться в марионетку тех, кто будет считать себя фактическими властителями русского народа?
Ружич утешал себя мыслью, что многое еще прояснится, что слишком наивно делать серьезные выводы с ходу, после первой встречи. Успокаивало и то, что и вмешательство союзников, и дрязги, и театральность - все это не главное, все это отойдет, отступит перед тем святым делом, за которое взялось сейчас русское офицерство. Надо лишь побыстрее войти в курс всех событий, сжиться с новой обстановкой, взвалить на себя самый тяжелый груз, чтобы заглушить страдания, сомнения и тоску.
"Да, еще многое предстоит совершить, - думал Ружич, - многое передумать и осмыслить. Надо попытаться повлиять на Бориса, и он, конечно же, поймет. И еще - сродниться с теми людьми, с которыми самой судьбой уготован мне общий путь. Даже если кто-то из них в чем-то неприятен тебе, сделай так, чтобы изменить его к лучшему. Горько и постыдно, да, да, постыдно прятаться на родной земле. Постыдно!"
Ружич вдруг вспомнил растяпу-патрульного, вспомнил, как тот с жадностью затянулся горьковатым папиросным дымом, и теплое, жалостливое чувство охватило его: "Вот он, русский человек... Доверчивый, наивный...
Когда же он будет счастлив? Когда расстанется с нищетой и страданиями? Веками идет он через горе и муки.
И не видать впереди счастливой доли. Русский человек!
Раб с душою бога..."
Итак, борьба с большевиками? Они тоже утверждают, что борются за счастье народа. Но как можно совместить диктатуру и свободу?