Простите, не даю вам отдыхать. Пожалуйста, постель готова. Ложитесь. Время есть, впереди еще день целый.
Заведующая почту, верно, разобрала, так что я пойду. До скорого свидания!
2
Конечно, выговорить всё это приезжему человеку я бы постеснялся.
Правда, Савва, наш председатель, частенько шутит: «Тебе, Евграф, никак под язык репей засунули». Всё же сдержать себя, когда нужно, я могу. Тем более, товарища в море укачало, а тут уж не до разговоров. Нет, я не всё сказал ему, что думал. И уж, само собой, не допытывался, кто он и зачем.
Почта от меня — два шага. Прогончиком, мимо бани пройти — тут сразу и почта. Хотя и недолог путь, а меня не один раз остановили: всем любопытно, что за незнакомая личность пожаловала к нам в Курбатовку и поселилась у меня. Заведующая моя тоже, оказывается, гадает:
— Женатый или кавалер?
— В три обхвата боров, — сказал я. — Нет, Шура, кавалер из него такой же, как из меня.
Письма и газеты Шура рассортировала. Я сидел, а она надписывала извещения на посылки и на ценные пакеты.
Вдруг она изменилась в лице, и из рук ее выпало на стол закрытое письмо:
— Ой, Евграф Иванович…
— Ну, — говорю, — что у тебя, Шура? — И смотрю, почерк на конверте словно знакомый.
А она мне:
— От него, дядя Евграф, от него… Вот же…
И тычет пальцем в низ конверта, где обратный адрес.
Вот так фунт! От него, и правда, от него! От Алешки-матроса! Он самый, обожур ее, и пишет. Объявился!
Курлыкин А. П., Чернолесск, сплавная контора Северостроя — таков обратный адрес, и, значит, сомнения никакого нет — от него письмо, от Алешки-матроса.
— Оробела! — смеюсь я. — Читай! Почто́ не читаешь, Шура, товарищ заведующая? Робкая же ты, оказывается.
А она:
— Боже упаси вскрывать, Евграф Иванович. Не мне ведь.
— Как не тебе? — спрашиваю. — Лизе, что ли? Или…
Лиза Гуляева тоже пострадала от него. Тоже жениться обещал. Есть еще Мотя Хомякова. У нас так и прозвали их — Алешкины вдовы.
Парень до бабьего пола охочий, а главное — настойчивый. Прошлым летом тут был, с бригадой плоты собирал из плавника. Летом наша молодежь вся на дальнем лове, а девки скучают…
Так думаю я, гляжу на конверт и вижу: в самом деле не Шуре письмо. И не Лизе. И вроде вообще некому это письмо получать.
— Совсем сдурел твой Алешка, — говорю, — от девок у него в голове помутилось. Кому пишет-то!
На конверте выведено:
«Курбатовка, Приморского района, директору разработок точильного камня».
А разработок у нас фактически нет. То есть, они должны быть. На бумаге-то они есть, и даже в областной газете было напечатано, будто у нас добывают точильный камень, или, по-нашему, пещуру.
— Наверно, Алешка из газеты и взял, — сказал я. — Вопрос, какое ему дело до камня. Человек он морской…
— Кто его ведает — морской или сухопутный, — молвила заведующая и отшвырнула письмо. — Он сам не знает, чего ему требуется.
— Несамостоятельный он, это верно, — согласился я. — «Я, говорит, — везде работник на все руки. Круглое катать, длинное — таскать». Я так думаю, Шура, заковычка у него вышла на сплаве: набедокурил, не за ту юбку ухватился… А что, был же случай, матрос капитанскую жену увел. До войны еще, на Мурманском берегу…
— Да ну его, — перебила Шура.
— Пропадет он через женщин, — сказал я. — Как говорил тралмейстер у нас на сейнере:[1] «женщины что минное поле, — не предвидишь, где подорвешься». Балагур был. Нет, не знаю, придумать не могу, что у Алешки на уме. Выгнали, ну и ищет, куда податься. Вот, вот! — и я остановился на этой догадке. — Приедет, приедет камень ворочать.
— Нужен он мне! — молвила Шура, и на лбу ее, над курносым носом, вырезалась складка.
— Поглядим, нужен или нет, — сказал я посмеиваясь. — Так как же с письмом? Обратно ему отсылать за ненахождением адресата, что ли?
— Обратно, — молвила Шура, — И вообще, дядя Евграф, нечего ему тут делать.
Последние слова, однако, она произнесла не так твердо, чуть не с жалобой.
— Ладно, — говорю, — обратно так обратно, товарищ заведующая.
А самому себе я сказал: «Положим, Шура, иначе решить ты не имеешь права. А ну как я твое решение отменю и оставлю письмо у себя. И греха против службы тут не будет. Всё равно Алешки сейчас в конторе нет, время на сплаве самое горячее, а пока он бродит, может, у нас и начнут ломать пещуру и, значит, адресат появится. И Алешка сюда вернется. Ведь ясно же — письмо насчет работы, что́ тут может быть другое! Я считаю, ему и надо вернуться».
— Верите или нет, Евграф Иванович, он мне не нужен. И Лизке не нужен.
«Ну, это еще мы посмотрим, — подумал я. Хотя, положим, девки у нас гордые, не городским чета».
Взвалил я сумку, набитую почтой, и отправился.
Так как мне всё равно идти тем же прогоном, мимо бани, то я не утерпел и зашел домой, проведать постояльца.
Он не ложился. Глядит в зеркало, скоблит бритвой седую щетину. Кофта на нем домашняя, полосатая, едва не лопается на животе.
— Как себя чувствуете? — спрашиваю.
— Получше, — говорит. — Спасибо. А вы как? Здо́рово нас подкидывало в лодке! Впрочем, на вас, как на аборигена, или, иными словами, как на местного уроженца, это, вероятно, не влияет.
— Истинно, — отвечаю. — Я коренной курбатовский. А вы издалека ли родом?
— Из-под Херсона.
Потом он сказал, что зовут его Григорий Казимирович Мелешко, а я ответил, что мне очень приятно познакомиться, и тоже назвал себя. И хотя на языке у меня вертелось совсем другое, я осведомился — не там ли, под Херсоном, растет трава ковыль и если да, то от природы она желтая или ее красят? Наверно, я бы еще долго так топтался на опушке, не осмеливаясь шагнуть в лес, да он сам помог мне:
— От природы белая, раз вам так нужно знать, да вы не стесняйтесь, пожалуйста. У вас ведь еще что-то на уме, не так ли, друг мой?
— Острый у вас глаз, — отозвался я с радостью. — Ничего особенного нет, и не в моих правилах мешаться в чужие дела. А только курбатовским любопытно, что за человек встал у меня на квартире. То есть вы.
— Я то есть? — прищурился он. — Человек как человек. Смотрю, как вы тут живете.
«Ну нет, — думаю, — уж коли мы данной материи коснулись, ты смешком от меня не отделаешься».
— Я извиняюсь, конечно, — начал я. — Я пойду сейчас по деревне с почтой, и меня любой и каждый спросит насчет вас. От кого же все новости получать, если не от меня. А тут, тем более, вы проживаете в моем доме. Что же, так и сообщать всем, что у вас такая должность — смотреть, как люди живут? Чудно как-то!
В самом деле, чудно. Много есть разных должностей: инструктор какой-нибудь, или, к примеру, председатель, или там секретарь, а то ревизор, бухгалтер, кассир. Или заготовитель, фининспектор, приемщик семги или другой рыбы. Сомневаюсь я, чтобы его послали в командировку просто так, смотреть, как живут люди, и ничего больше. Вряд ли где-нибудь платят за это деньги.
А он всё свое:
— Вы полагаете, это пустяковый вопрос — как живут люди? Правильно живут или нет? Сознают ли свою пользу?
— Истинно, — говорю. — Не то что пустяковый, а вопрос главнее главного.
— Ох, чуть не забыл! Поскольку вы идете с сумкой, у меня к вам просьба.
— Будьте любезны, — говорю.
— Тут должна быть гражданка Гуляева.
— Как не быть. Гуляевых у нас целый карбас наберется. Вам, может, Лизу Гуляеву? Или Настю Гуляеву, что на молочной ферме дояркой? А возможно, Манефу Васильевну Гуляеву, учительницу?
Он отмахнулся:
— Нет, нет, тут есть старушка Гуляева, товарища Гуляева мамаша.
— Бабка Парасковья! — спохватился я. — Есть, куда ей деться. Мимо нее я не пройду, будьте спокойны. Из окна непременно заметит, не пропустит.
— Отлично. Посылочка тут ей.
Поднялся, затопал ногами-коротышками в угол, к чемодану, наклонился сопя и достал сверток.
— Вот, — говорит, — от товарища Гуляева мамаше коробка конфет и, естественно, поклон.
— Давайте, — говорю, — передам.
И вот я шагаю по улице с сумкой да с конфетами под мышкой. Дом бабки Парасковьи неблизко. Сперва на левой стороне у реки Заманихи общественный амбар и пристань, потом, чуть подальше, сельпо. Это, можно выразиться, самый центр нашей Курбатовки, — как площадь Челюскинцев в Чернолесске. Отсюда мостки проложены вверх, но, однако же, намного от реки улица не отбегает, а вьется с ней как бы в упряжке. Вот слева дом капитана Гуляева, Никиты Харитоновича, пустой, заколоченный, в палисаднике — крапива и чертополох. Хозяева давно в отъезде. Дальше — клуб, на нем доска для афиш, сейчас на ней ничего понять нельзя, потому что старую афишу содрали, а новой картины еще нет. Потому на доске невесть что — одни лоскутки. Тут ружье торчит, там лошадиная голова из другой картины и еще велосипед из третьей, может, прошлогодней. Еще подальше, справа, дом Насти Гуляевой, — у нее в палисаднике стоит крест старый, весь белый от дождей. Это дед Гуляев поставил. Унесло его на льдине в море, он и обещал водрузить крест, если благополучно вернется. Ну, случай вышел не смертельный, прибило его к суше.
Еще шагов полсотни пройти — рыбозавод. Ворота сегодня на засове, потому на море пятые сутки взводень и на то́нях работы нет, семга в грубую погоду не ловится. За рыбозаводом улица поворачивает вправо и немного спустя упирается в лес.
Там, на краю, на холмике, живет в новом доме бабка Парасковья Гуляева. Дом, ни дать ни взять, — теремок из сказки сочинения Пушкина. Крылечко со столбиками резными, наличники на окнах, мезонин с фигурами, а уж конек на крыше — ну, чисто кружевной! Не то что в Курбатовке, а, почитай, во всех селениях на побережье нет дома пригожее! Загляденье! Строили его специально для покойной Авдотьи Гуляевой, сказительницы былин, а бабка Парасковья обитает тут сейчас как ее сестра и наследница всего имущества. Сказы она не складывает, — такой талант одной Авдотье достался, — но кое-что из старого помнит. Нет-нет, бывало, и споет про Илью Муромца.
В последнее время что-то замолчала. Не поет. Сердитая стала бабка.
Конечно, на пути к ней я заходил в разные дома, отдавал письма, рассказывал про своего постояльца. Странная вещь. — как он мне со смешком про себя говорил, так и я о нем. Ровно шалый ветер на меня пахнул. Приехал, говорю, поглазеть, как жизнь идет у нас, в Курбатовке. Такая у него должность. За одно это и жалованье дают.
Говорю, а сам смеюсь.
Бабка Парасковья, даром что наполовину ослепла, заметила это мое настроение.
— Ты, Евграф, весело шагаешь сегодня. Неужто мне от сынка несешь что?
Это она стук моих сапог по мосткам заслышала. Я подошел и положил ей коробку на подоконник.
— Точно так, — говорю, — Парасковья Степановна. От товарища Гуляева вам подарок.
Бабка, однако, сыновней посылочке не обрадовалась ничуть. Взяла сверток своими костлявыми руками, подержала и положила на стол. Я понял, в чем дело. Бабка ждет его самого к себе. И давно ждет.
— Товарищ Гуляев занят, — сказал я, чтобы ее успокоить. — Он приехать не может.
— И не написал ничего?
— Нет.
— Да ты разверни. Может, на посылке что написано, — сказала бабка и сунула мне сверток.
Я развернул.
— Ну! Читай! — приказывает.
— «Шоколадные конфеты, — прочел я. — Ассорти. Цена сорок восемь рублей». Самые дорогие.
Выслушав это, бабка не смягчилась, а, наоборот, взъелась еще пуще:
— Сорок восемь? Откупиться от матери надеется. Сорти, что ли, как оно? Я вот возьму, — и голос бабки совсем ожесточился, — в сортир это добро и выкину.
— Ну зачем же? — молвил я примирительно. — Конфеты высшего сорта, у нас в сельпо таких нет.
Не знаю, я ли на нее подействовал, но бабка намерение свое переменила.
— Забирай их, — говорит, — назад.
— То есть как?
— А так! Обратно ему отсылаю, — отрезала бабка. — Пускай сам ест.
Вот история! Еще одно обратное отправление! Ну, это я уж у себя не оставлю, придется и в самом деле отсылать. Мне-то как быть теперь? Легко сказать — отсылаю. Надо же запаковать по всем правилам, в полотно зашить или заколотить в ящик, написать адрес, всё как следует оформить. Бабка, небось, и не сумеет. А что если… Пароход еще на рейде. Груз сегодня в наш адрес большой, молодежная бригада еще часа три проканителится, не меньше. Слетаю-ка я на пароход! Посылка хотя без оформления, а всё-таки, если посмотреть серьезно, срочная и важная. Вручу капитану и попрошу его. Неужели не передаст!
Гуляева каждый знает. Иному даже лестно его навестить лично.
— Ладно, Парасковья Степановна, — сказал я. — Для вас я постараюсь.
И сразу, скорым шагом, на пристань.
Карбас только причалил. Девушки таскали в амбар мешки с мукой. И тут же Афонин — секретарь сельсовета. Его-то я издали и заслышал. Собой он не больно казист, в плечах узок, а пониже, откуда ноги растут, не по-мужски широк, — но горлом вышел богатырь.
— Давай живей! Судно задерживаем, некрасиво это! Языки дома чесать будете!
Всё точно так же шло бы и без него. Страсть любит он распоряжаться.
— Задохнешься, — сказал я. — Посиди.
На лбу пот выступил, китель ворсистого трофейного сукна, с не нашими пуговицами, расстегнут.
— Где же сидеть, — кричит, — за нашим народом если недоглядишь…
Всегда он так. Твердит, что он сейчас, поскольку председатель сельсовета в отпуске, один как есть в Курбатовке представляет советскую власть. И что с нами он отдыха не ведает. Я считаю — только горло у него должно уставать. Дела настоящего мы от него не видим пока что, а суеты-колготы — сверх всякой меры.
Однако постой, сегодня он мне как раз нужен. Спрошу-ка у него насчет Григория Казимировича, моего квартиранта.
— Лицо из областного центра, — сказал Афонин важно, — проверять нас.
— Что же проверять?
— Мало ли, вообще. Как мы тут дышим.
Сам приосанился и грудь свою куриную выпятил. И от этого не добьешься толку! Словно сговорился с Мелешко.
— Обыкновенно дышим, воздухом, — сказал я и отвернулся.
А он опять заорал:
— Шевелись, девчата! Ну, красавицы, ходу! Не допускайте простоя транспорта. Раз, два, взяли!
— Потаскал бы сам, — ответили ему с карбаса.
— Да он, Лиза, слабосильный.
— Сохнет! Через тебя, Дуська!
Лиза Гуляева оттолкнулась веслом от сваи, и карбас отплыл.
Вот она, наша гребная команда! Восемь на веслах, девятая на руле. Девки, женки молодые, — одна к одной, загляденье! Недаром пассажиры с парохода глаз не спускают с них, любуются нашей молодежной бригадой. А что, пожалуй, по всему побережью поискать таких! Да и в Чернолесске вряд ли отыщутся под стать. Другой бы на месте Алешки, поумнее, разве отстал бы от Лизы или от Шуры, заведующей нашей! Да ни за что!
Гляди в оба! Вот катится с моря вал. Тут он еще выше вздымает свой гребень, а под ним мелко. Тут пути для нас нет… Где крупнее волна, где меньше пены и брызг — туда и держит наш карбас.
Вал позади. Теперь море качает нас, одна волна передает другой. Вон и пароход обозначается в тумане. Уже можно прочитать надпись на борту: «Колгуев».
Посудина старая, ветеран прибрежья. Это его я высматривал, будучи мальчишкой, с крыши. Бывало, посинеешь от холода, а сидишь, хочется ведь первому крикнуть на всю улицу: «„Колгуев“! „Колгуев“!». Сколько раз я на нем был — не сосчитать. Был и пассажиром, был гостем в буфете. В Курбатовке ведь нет ни чайной, ни столовой, так как же не съездить на «Колгуев», коли есть лишние деньги. Во время войны «Колгуев» вез меня раненого, и фашистская бомба чуть не добила меня тут, не знаю, каким чудом я спасся. Всё, всё на пароходе знакомо, как в своем доме: вмятина на борту, заплатка на палубе, где осколок ударил, медная дощечка, приделанная к надстройке. На дощечке написано, что судно построено в 1898 году в Гамбурге. И вместо буквы «б» — мягкий знак. Видно, в те времена за границей никто не знал по-русски.