Роберт оказался раздет – монашеское одеяние, в котором он так и прибыл, полетело на сырой и грязный пол. Затем он оказался прикован в одном исподнем к подлокотникам и ножкам кресла и оставлен в одиночестве. Чтобы ему было чем скоротать время, палач любезно пододвинул поближе столик, на котором были разложены по порядку страшные инструменты – крючки, клещи, ржавая пила, какие-то сверла и зажимы вроде плотницких, молоток.
Дальше, у стены, стояла жаровня, рядом с ней – кузнечные меха. В жаровне красным цветком тлел уголь, и в самый жар его были воткнуты несколько прутов, по которым медленно поднималось бордовое свечение. Вся пыточная освещалась несколькими масляными лампами. Если и были окна где-то, то Роберт их не замечал, да и к тому же на улице уже стало темно.
Неизвестность и неопределенность пугали едва ли не больше, чем ржавое железо на столике. В довершение ко всему, от неподвижного сидения кровь застоялась в членах, и холод подземелья стал неудержимо проникать в тело. Старого актера начало трясти.
Наконец в коридоре послышались шаги, цоканье подковок на подошвах и случайный звон шпоры о камень. Значит, решил узник, палач возвращается не один.
В камере появились двое – палач и офицер, что был в театре и приказал схватить артиста.
К этому времени Роберт был полностью готов сотрудничать с властями искренне и истово и, может быть, сознаться кое в каких грешках – как два месяца назад метнул глиняный кувшин в голову пьяного кирасира из Соммерсета, мочившегося под окном. В те дни был устроен военный смотр, и город заполняли солдаты. Кувшин разбился о шлем, а кирасир, на потеху всем, свалился в свою же лужу мочи.
Удивительно, но палач называл офицера «мастером», так же, как в театре величали они Шекспира. Да, здесь точно был мрачный театр, и сейчас начнется первый акт…
– Мастер, давайте я его пощекочу немного, чтобы был поразговорчивей? – спросил палач, перекладывая инструменты, нежно беря то один, то другой и внимательно осматривая.
– Приступай, немного бодрости этому славному джентльмену не помешает.
Истязатель воодушевленно осмотрел трясущегося Роберта, словно это была витрина кондитера и ему предложили выбрать из множества видов пирожных одно-единственное.
– Начнем с парочки передних зубов, – сделал свой нелегкий выбор палач и, взяв клещи, приблизился к лицу актера.
– Нет! Пожалуйста, только не зубы! Я тогда не смогу играть на сцене! Сжальтесь, сэр! – Роберт закричал и замотал головой.
Палач досадно крякнул, бросил на стол клещи и, схватив за волосы старика, воткнул ему в рот мерзкого вкуса кляп. Затем зафиксировал череп железным обручем, что торчал из-за спинки кресла. У обруча с обеих сторон были винты с барашками. Заплечных дел мастер принялся вращать их, пока голова Роберта не оказалась крепко зажата сталью. Роберт мычал и дергался, но поделать ничего не мог. Ему показалось, что еще немного – и череп треснет, как скорлупа яйца. По щекам потекли слезы бессилия и жалости к себе. Но тут палач остановился.
– Вот так, сударь, – удовлетворенно произнес он, довольно оглядывая результаты своей работы. – Теперь займемся зубками…
Заплечный мастер выдернул кляп, и Роберт тут же закричал:
– Я все вам расскажу, не надо лишнего труда! Не надо зубы… Я все-все вам расскажу, милорд, все расскажу, как на исповеди! Только ради всего святого, оставьте мои зубы при мне!
– Постой-ка, приятель… – офицер остановил палача и подошел ближе. В руке он держал кружевной платок, время от времени подносил его к носу и вдыхал запах пропитывающих платок духов: воздух в пыточной был тяжелый. – Ну, говори.
– Про кирасира?
– Про какого кирасира?! Ты издеваться вздумал? – офицер поднял платок, на который собачьим взглядом смотрел палач, готовый по отмашке продолжить свое дело.
– Нет, что вы! – застучал зубами Роберт. – Спрашивайте тогда вы, милорд. Я все скажу, что знаю.
– Про отравление расскажи. Кто тебе дал яд, кто надоумил?
– Э… вы про… спектакль, что ли? Так по пьесе сие не яд, а средство усыпить, ввергнуть в долгий сон, похожий на смерть…
– Кто дал тебе яд?! Отвечай!
Артист поежился, насколько позволяло скованное тело.
– Это вино, милорд. Его мне дал Шекспир, я при нем налил в склянку и разбавил водой – для сцены и того достаточно… Но вино было обычным, клянусь! Мы с мастером потом по глоточку употребили, мастер Уильям даже больше, и ничего с нами не произошло…
– Значит, яд разводил ты?
– Это не яд, милорд! На сцене для игры вино разбавленное мы наливаем. Флакон побольше – чтобы зрители из дальнего ряда видели, что происходит. А потом, когда Джульетта глотает снадобье, тоже видно, как склянка пустеет…
– Вот эта склянка? – в руках офицера появился фиал, который был на сцене.
– Милорд, прикажите руку освободить одну, у меня зрение уже не остро, а тут темновато, простите. Я вам точно скажу.
Палач по знаку офицера выдернул штырь и откинул одну манжету, что удерживала правую руку Роберта.
Тот взял склянку и внимательно осмотрел:
– Да, милорд, эта самая. Мастер выбрал ее из-за формы, из нее не проливается ничего, если бутылка лежит на боку. Это важно, потому что, когда ее уронят…
– Заткнись, мерзавец. Может, в нее добавил яду кто-то другой?
– Исключено, милорд. Я ее не оставлял ни на мгновение.
– Почему? Боялся, что отравят?
– Нет, милорд… Мне, право, рассказывать вам не стыдно…
– Выкладывай!
– Все дело в Парке, нашем билетере. Он раньше играл на сцене королей, осанка у него была и голос. Но, весной дело было, в кабаке подрался. Да как подрался… Отдубасили нашего Парка славно! Все зубы передние повыбивали, вот так. Теперь он иногда на сцене изображает тех, кому слова не положены…
– Краткость есть добродетель и у меня нет ни времени, ни желания в подробности вашей мерзкой профессии вдаваться! – поторопил офицер.
– Да-да, милорд! В общем, у нашего Парка заболели десны, он пошел к лекарю, а тот дал ему полоскание в кувшине. А Саттон, шкодливый был малый, приехал ночью пьян и в кувшин тот помочился. Не знаю, кто сказал Парку об этом, но тот клялся всеми святыми, что напоит Джозефа своей мочой, простите. Саттон очень боялся, что Парк ему в эту склянку надует, так что мне приходилось ее таскать с собой, как только в нее мастер наливал вино. Да и кто же, мой лорд, оставит без присмотра вино, хотя бы и разбавленное?
– Все, заткнись, мерзавец… – поморщился офицер.
Маленькие подробности из актерской жизни не позабавили Фелтона.
Он, устало провел ладонью по глазам и погрузился в мысли, сделав несколько шагов и поигрывая перевязью.
Версия Фелтона, что флакон был подменен, только что рассыпалась прахом.
Конечно, ему было важно знать, кто конкретно свел в могилу актеришку, кто еще работает против его начальства. Но «сверху» такой команды ему не отдавали, удовлетворившись получением бумаг покойника.
Фелтону требовалось по-быстрому завершить дело и забыть про него. Он продолжил допрос.
– Стало быть, у Парка был мотив отравить Саттона?
– Мотив, может быть, и был, но – травить?! – округлились глаза у старика. – Роберту решиться на такое – кишка тонка, да и мозгов не хватит додуматься. Но главное – возможности не было, милорд.
– А мог бы он подменить бутылочку на такую же?
– Милорд… Когда мы с мастером разбавили вино, я склянку сунул в рясу и уже не расставался с ней. В ней не может быть яда! Клянусь всем, что мне дорого! Хотите, докажу?
Не дожидаясь разрешения, Роберт вытащил зубами пробку, выплюнул ее, и тут же присосался к флакону. Остатки жидкости, что составляли еще половину объема, мгновенно исчезли у него во рту. Всего вышло три глотка.
– Ах ты мразь! – подскочил палач и выхватил склянку. – Мастер?!
– Ладно, оставь, – махнул рукой офицер. – Похоже, яда в склянке нет, значит, отравлен был Джозеф раньше… И я догадываюсь – кем, – не заметив, что размышляет вслух, пробормотал он. – Так, к черту! На сегодня хватит. Устал я что-то. Этого в камеру, в «крысятник». Завтра продолжим.
– Да, сэр!
И офицер широкими шагами покинул пыточную. Дождавшись, пока закроется за ним дверь, палач улыбнулся, показывая редкие пеньки зубов, и сказал:
– Ну, похоже, ты у нас везунчик… Наверняка отпустят. Но если хочешь выйти отсюда целым, то сообщи своим, чтобы приготовили два шиллинга. Иначе… Сам понимаешь. Мои зубы будут по сравнению с твоими – что чаща Шервудского леса.
– Да как я же я сообщу?
– Вот тебе бумага и перо. – Письменные принадлежности действительно нашлись на конторке, что стояла в самом углу. – Скажи, кому передать и где его найти. А я уж постараюсь.
Роберт, не мешкая, написал записку и объяснил палачу, где найти Генри, внука. Ему оставалось уповать на то, что тот достаточно его любит и сможет собрать требуемую сумму.
– Ну вот и чудно, – сказал палач, пряча письмо. – Я даже тебе верну твою хламиду, я сегодня добрый.
И он бросил на колени актера его монашеское одеяние.
Генри уже погрузился в крепкий сон, поэтому Роберту Парку пришлось его изрядно потрясти.
– Там тебя патшан какой-то шпрашивает, – сказал он и вручил Рэю фонарь. – Шляютша по нощам, дьявол их жабери, – неизвестно кому пожаловался Парк, затем рухнул на топчан. До Генри донесся кислый запах дешевого эля. Он встал, сделал несколько разогревающих движений и двинулся к выходу.
Подросток, который действительно ожидал у дверей, имел такое рябое лицо, что можно было подумать о его родстве с курами-пеструшками. Множество крупных пятен не мог скрыть даже неверный свет фонаря.
– Чего надо? – вместо приветствия буркнул Рэй, почесывая засвербившую вдруг ляшку. Он хотел было отпустить шутку по поводу рожи ночного гостя, но, представив себе, сколько подобного тот выслушивает каждый день, оставил затею как неоригинальную.
– Ты Генри Рэй, внук Роберта Рэя, что был схвачен сегодня? – держа себя довольно независимо, спросил рябой.
– Ну, я. Откуда деда знаешь? – угрюмые нотки в голосе Рэя словно выдуло ветром. За весь день это была первая весточка. Даже хозяин терялся в догадках, куда могли увезти старика, в Лондоне достаточно околотков.
– Откуда-откуда, не твово ума дело, – видя неподдельную заинтересованность Генри, криво ухмыльнулся рябой и сплюнул на мостовую. – Тебе письмо от него… – он достал из-за пазухи свернутую в трубочку бумагу. – На, читай, если умеешь.
Генри умел, и это была заслуга старого друга деда, букиниста по фамилии Флетчер. Старик души не чаял в смышленом мальчишке и взялся обучить его письму и даже немного – латыни. Поэтому Рэй без колебаний пристроил фонарь, освободив руки, развернул письмо и принялся его изучать: «Генри! Произошла досадная ошибка, которая скоро разрешится. Я сейчас нахожусь в Тауэре, но уверен, что скоро меня отпустят, ибо я ни в чем не виновен. Здесь служит один джентльмен, его фамилия – Хопкинс. Передай ему два шиллинга лично в руки, и тогда я скоро вернусь в добром здравии. Утром, как взойдет солнце, найдешь сего достойного мужа у пристани, от которой ходят лодки к крепости. Узнаешь его по малиновому камзолу, расшитому золотом. С надеждой и верой в провидение Господне». Далее стояла подпись деда, и еще была сделана приписка:
«Принеси что-нибудь из старой одежды, здесь ночами довольно прохладно». Без сомнения, и почерк, и подпись были деда.
Закончив читать, Генри оторвал взгляд от бумаги, но рябой паренек уже испарился, точно лондонский туман на восходе. Два шиллинга – это немалая сумма, но Генри был уверен, что он соберет ее к назначенному сроку. В крайнем случае, можно занять у Шекспира, вот только тот потом все жилы вытянет, заставив отработать вдвое за оказанную услугу.
Генри аккуратно свернул письмо и сунул под рубашку. Главное, что дед нашелся, и с ним все в относительном порядке. Однако Генри был озадачен – стать узником Тауэра слишком большая честь для таких людей, как они, артисты. В английской неформальной табели о рангах они занимали одну из самых низких позиций, ими восхищались на сцене, но презирали на улице. Для таких, как они, Тауэр – это роскошь, есть темницы и попроще. То, что дед оказался в подвалах Белой башни, случилось явно не из-за смерти смазливого фигляра. Вот если только… Покойный Джозеф вел бурную жизнь и неоднократно был замечен в обществе лиц влиятельных и состоятельных. Возможно, он сунул не туда, куда следовало, свой симпатичный носик или то, что болтается у джентльмена между ног. Да, именно так! Наверняка за это и поплатился. Рогатый муж? Нет, он бы проколол наглеца шпагой. Яд – это оружие слабых и коварных… Женское оружие. Возможно, Джозеф захотел чего-то большего от своей пассии, например, замыслил шантаж.
Генри понравился ход мыслей, и он решил обдумать все на свежую голову, потом поделиться с Роджерсом – его практическими знаниями он искренне восхищался и считал его своим другом.
То, что дед имеет какое-либо отношение к смерти Саттона, Генри отмел сразу с горячей уверенностью юношеского максимализма. Что же касалось судьбы старого Рэя и чем ему можно было помочь, надо было выяснить у упомянутого Хопкинса, а сейчас – спать, ведь завтра уже ему одному предстояло играть Джульетту от начала и до конца пьесы. Ожидался наплыв зрителей, пьеса «Ромео и Джульетта» становилась весьма популярной.
Когда часы на Вестминстере показывали без четверти восемь, Генри появился на указанной в письме деда пристани, наряженный в свой лучший костюм, в котором его можно было принять за сына богатого горожанина.
Когда-то наряд принадлежал сыну лекаря, жившего на южном берегу, вблизи доков, – парень умер от гнилой горячки(4), поэтому дед сторговал одежду весьма недорого, хотя наряд был хорош: темного, почти черного сукна камзол, мышино-серые штаны и довольно крепкие башмаки с медными пряжками. Дополнил его Генри черным бархатным беретом – его он стянул у мастера, все равно тот его давно не носил.
На пристани никого не было, от Тауэра отошла одна лодка, но даже издалека было видно, что в ней кроме лодочника в ней находится только монах в черной рясе.
Генри запустил руку за пазуху и проверил, на месте ли деньги. Пока он шел к месту встречи мимо него пробежала ватага мальчиков-воришек, он почувствовал несколько прикосновений ловких пальцев, и ожидать можно было чего угодно. Но деньги остались при нем, два шиллинга; половина суммы он собрал у актеров, еще шиллинг добавил мастер, причем Генри показалось, что лицо Уильяма в это мгновение было виноватым.
Тучи, что собирались ночью и грозили выплакаться дождем, к утру разошлись. Солнце уже поднялось над горизонтом, бросая на каменные здания и мост золотисто-розовый свет. Генри невольно залюбовался отражением в бегущей речной воде уже исчезающим лиловым оттенком неба, рваных остатков облаков, ранеными солдатами ползущими вслед ушедшей облачной армии. Птицы принялись метаться у самой воды, охотясь на мошек. Ветер стих.
Лодка тем временем, приблизилась Это была широкоскулая старая, но еще крепкая посудина. На ее носу был укреплен фонарь, который уже был потушен. На дне лодки лежало несколько больших мешков, по видимому с одеждой для прачек, и один продолговатый, из серой дерюги сверток, напоминающий формой и размерами человека. Монах сидел на корме, капюшон его рясы полностью скрывал лицо, в правой руке висели четки. Судя по мерным кивкам головы, монах молился.
Лодочник, крепкий мужик с суровым, обветренным лицом ловко развернул посудину и ткнулся бортом в бревенчатые сваи.
– Дик! Дик, черт тебя побери, где ты? – заорал он так громко, что от натуги по лицу его расплылись бордовые пятна. Монах вздрогнул и перекрестился.
Лодочник накинул петлю веревки, идущей с носа посудины, на специальный выступ на пристани. Вода недавно в реке упала, и лодка оказалась ниже причала почти на два фута.
– Эй, малый, – позвал он Генри. – Ты не видал тут поблизости такого долговязого, с гнедой старой клячей и телегой?
– Нет, мистер. Никого здесь не было.
– Ах, зараза, опять опаздывает этот дуралей… А ты что тут околачиваешься?