Как горько упрекала себя все эти годы Глафира Ивановна, что не сумела удержать сестру в этот роковой вечер…
… — Я не хотела его убить, — говорила на суде Валя, — я вообще не помню, как все это произошло…
Осталось в памяти, как я отпирала дверь своим ключом. Дом был построен по-старому, ключи у всех квартир почти одинаковые… Я случайно сохранила ключ от нашей прежней квартиры… Он подошел…
Помню: прокралась по коридору до последней комнаты… Спальни… Там я увидела их…
А потом был туман… туман… Я очнулась, увидевши кровь… И когда она кричала…
В руках у меня был нож… Но откуда я взяла его — не знаю…
Больше полугода длилось предварительное заключение. Потом еще долго продержали Валю на испытании в психиатрической лечебнице.
Затем было судебное разбирательство. Глафира Ивановна приехать не могла. «Та» осталась жива и выступала на суде свидетельницей… И это было для Вали тяжелее всего…
Газеты раздували процесс в сенсацию. «Из ревности зарезала мужа» — аршинными буквами писали они в заголовках…
Суд Валю оправдал, как совершившую преступление под влиянием аффекта.
Да, судьи оправдали ее.
Ну, а совесть?
«Разве совесть не зовет ее властно на суд? — думала Глафира Ивановна, ворочаясь на своей узкой постели. — Неужели она может жить, как все, быть беззаботной, веселой, „пользоваться жизнью“, — как говорила она сейчас? Неужели можно вычеркнуть из жизни эту черную страницу, словно ее вовсе и не было?»
Глафира Ивановна опустила на подушку свою седеющую голову и глубоко задумалась о судьбе единственного близкого ей существа, казавшейся ей загадочной и скорбной…
ИЗ ЗАПИСОК УБИЙЦЫ
…Сквозь решетку окна вижу клочок голубого неба. Я люблю смотреть на него долго-долго…
Когда я так смотрю, мне вспоминаются юношеские годы, когда вся жизнь казалась такой же светлой и чистой, как это небо…
Боже, как давно это было…
А ведь мне только двадцать восемь лет…
Я безумно люблю свободу. Меня гнетут эти мрачные стены, давят тяжелые решетки окна.
В простенке между домов — калитка. По воскресеньям и четвергам, от двенадцати до двух — прием. Тогда она поминутно открывается, пропуская посетителей. Тогда я вижу мельком улицу и прохожих.
Как ненавижу я их, и как завидую я им: они свободны!..
Что же — это их право. Они достойные члены человеческого общества, порядочные люди.
А я — убийца…
Да, убийца. Обвиняюсь в хладнокровном, обдуманном убийстве.
Каторга…
А судьи, которые приговорят меня, не сделали бы они на моем месте того же самого?
А впрочем, может быть, и нет. Ведь люди трусливы.
Раскаиваюсь ли я в своем преступлении?
Не знаю.
Есть, правда, какое-то неприятное чувство, но я не нашел еще ему определенного названия.
Боль разлуки с Клавдией гораздо сильнее этого чувства.
Ведь я люблю ее, люблю!..
Ни одна женщина в мире не дала мне столько счастья, как Клавдия. Ни одна женщина не причинила мне столько страданий, как она…
Клавдия никогда не любила своего мужа. Она уважала в нем честного, хорошего человека и была привязана к нему, как к старшему брату.
Он был не плохой человек. Но… я не видал в жизни никогда такой тряпки, как Ивлев!..
И такому человеку считала она нужным хранить верность!..
Я знаю, что был первым, с кем она изменила мужу.
И знаю, чего это ей стоило.
Муж ее, врач, был на войне. Дети гостили у бабушки. Безмятежно протекали наши медовые месяцы.
Потом дети вернулись. Тут пробежала между нами первая тень. Я стал ревновать Клавдию к ним. Ведь они отнимали у меня часть ее любви, которая должна была принадлежать мне одному!
Дети не любили меня. Инстинктивно чувствовали во мне врага.
По природе я вовсе не зол. Но никогда в жизни и ни к кому у меня не было такой ненависти, как к белокурой трехлетней Лидочке и капризному Косте — вылитому портрету отца…
Они были моими главными врагами… Они, а не муж!..
Потому что, не будь их…
Сколько раз умолял я, между бешеных ласк, Клавдию:
— Брось его, иди ко мне!..
Но неизменно она отвечала:
— А дети? Не будь их, я давно разошлась бы с мужем…
Не будь их…
Ревнивое воображение часто издевалось надо мною.
— А если вернется твой муж, Клавдия, ты не изменишь мне?.
Она наивно удивлялась:
— Да ведь он же — мой муж!
Женщины, женщины… Странная у вас логика! Муж — значит, надо принадлежать ему, хотя бы и нелюбимому, хотя бы и чужому…
О, если бы он никогда не возвращался!..
Война… Мало ли что может случиться?..
Пока он жив — это я понял — Клавдия ко мне не придет. В ней было две женщины. Мать, горячо привязанная к своим детям, и любовница — беззаветно любившая меня.
А у меня была только одна жизнь. И жизнь эта принадлежала ей, Клавдии.
Зачем вернулся Ивлев?
Контуженный, он приехал на поправку. Теперь Клавдии приходилось делить свою жизнь между мной и домом. И мне часто доставались одни урывки…
Она вечно торопилась, беспокоилась, боялась. Ей приходилось обманывать и лгать, что претило ее честной натуре.
Муж не был ревнив и слепо верил Клавдии. И это мучило ее еще больше…
Сколько раз звонила она мне по телефону, обещая прийти вечером.
Я отделывался от надоедливых посетителей, отпускал прислугу и часами жадно прислушивался к хлопанью нижних дверей.
Ждал долго, томительно. Текли минуты, часы. Она не приходила.
Работать в эти вечера я не мог. Ходил из угла в угол, и темные мысли роились в моей голове.
Должно быть, в один из таких вечеров родилась в моем мозгу мысль:
— Убей…
Сначала я гнал ее. Но, когда ревнивое воображение рисовало мне мучительные картины — я стал черпать в этой мысли утешение.
Я избегал бывать у Ивлевых. Я не принадлежу к тем порядочным людям, которые могут жать вашу руку, заботливо осведомляясь о вашем здоровье, быть вашим поверенным во всех делах — и любовником вашей жены…
Если Ивлев, не стесняясь меня, как своего человека, целовал жену в лоб — дикая злоба овладевала моей душой.
Во мне просыпался какой-то первобытный дикарь. Хотелось броситься к нему, сдавить его горло, крикнуть:
— Мое!
В редкие минуты, когда Клавдия бывала со мной, я спрашивал ее в каком-то лихорадочном бреду:
— Клавдия, ты не изменила мне?
Она смотрела мне в глаза своим честным, открытым взглядом и отвечала:
— Нет.
И я знал, что Клавдия не лжет…
Ее глаза сказали мне все, когда вошла она ко мне дождливым сентябрьским вечером.
И в этих серых глазах, полных слез, прочел я то же, что говорили когда-то ее губы:
— Ведь он же — мой муж!
Я хотел оттолкнуть ее от себя! Но ведь я безумно любил эту женщину. Как мог я теперь ласкать это тело, которое еще вчера ласкал другой?! Другой, который воображает, что имеет на это какое-то право…
Нет в мире иного права, кроме права любви…
И этого права я не уступлю!..
Я оставил Клавдию рыдающей и пошел к нему. По дороге обдумывал я все детали. Был холоден и спокоен, сам удивляясь своей выдержке.
Была ли это жалость — чувство, что промелькнуло у меня, когда Ивлев открыл мне дверь и, протягивая руку, проговорил:
— Как я рад, как я рад, голубчик!.. А Клавы нету дома. Я совсем один…
Или я, или он…
А не оба…
Говорят, убийце всюду мерещится картина преступления.
Неправда.
Воспоминание об этом вечере беспокоит меня не больше, чем какой-нибудь кошмар, виденный ночью.
Раскаиваюсь ли я? — Повторяю: не знаю.
Я поступил неумно, это правда: Клавдия не хочет видеть убийцу…
А ведь я хотел освободить ее!..
Да вот, не сумел схоронить концов в воду. Выдержки не хватило — не профессионал…
Клавдия боится встретиться со мной.
А ведь я люблю ее, люблю…
Знает ли она, какое это ужасное чувство: неудовлетворенная страсть, распаляемая жгучими воспоминаниями?
В такие минуты у меня является неестественная сила…
Мне кажется, я мог бы сломать эти железки, высадить плечом дверь. Я начинаю стучать, кричать. Но они привыкли к этому… Да и стены толсты и сквозь них только глухо проходит звук.
Мне все кажется, что она придет еще, придет…
Она не может не прийти!..
Она должна понять!..
Сегодня я получил от Клавдии письмо. Пишет, что уезжает к матери и увозит детей. Значит, ей дети дороже любовника…
Пишет:
«Я могу только молиться за тебя…»
Как будто кому-нибудь там нужны ее молитвы…
…Ну что же… послезавтра суд… Осудят, сошлют в бессрочную каторгу — и добродетель восторжествует…
…Ну, нет, на каторгу я не пойду… Мне довольно и этих шести месяцев, что провел я за решеткой…
Я безумно люблю солнце, свободу…
Что же… я сумею освободиться…
Надзиратель глуп… Я писал, писал все утро… Когда он вошел ко мне, сменяясь в полдень, я попросил его очинить мне карандаш. Он дал мне ножик… Да так и забыл его… А нож — только что отточенный… Тонкое, острое лезвие, на котором играет луч вечернего солнца — единственный, что проникает ко мне в камеру…
Как хорошо мне теперь, как хорошо…
Клавдия…
ТРИДЦАТЬ ЛЕТ
Вечерело. В дачные окна смотрели голубые майские сумерки.
Агния Андреевна убрала чайную посуду и подсела к мужу, сидевшему у раскрытого окна.
— Хорошо, — сказала она.
— Да, хорошо, — ответил он.
Помолчали.
— Лет двадцать тому назад ты бы сказала это иначе, — проговорил Осип Петрович, словно отвечая на какую-то свою мысль.
— Лет двадцать…
Что-то странное промелькнуло в глазах Агнии Андреевны.
Сумерки сгущались. Ветер принес дальний звук пастушьего рожка и мычание стада.
— Что может быть лучше покоя! — сказал он.
— Покой — смерть, — грустно возразила она.
— Ошибаешься. Не всегда. Покой — источник творчества. Разве за окном — смерть? Послушай и посмотри.
— Кажущийся покой, да?
— Да, относительный. Мы с тобою тоже пребываем в покое. И сознайся, разве этот покой не лучше тех бурь, которые мы переживали лет двадцать-тридцать тому назад?
Она не ответила, сосредоточенно глядя в окно.
— Теперь мы живем созерцательной жизнью, созерцаем наше прошлое, его ошибки и радости.
— Прошлое…
В голосе пятидесятилетней проскользнула какая-то молодая нотка.
— В такие вечера всегда приходят воспоминания… Кажется, что живешь снова.
— Не делайся сентиментальной, — зевнул Осип Петрович. — Я этого не мог терпеть даже с наши медовые месяцы…
— Они были коротки…
— Да. Потому что ты была несносной. Одна твоя нелепая ревность чего стоила.
— Но сознайся, что не всегда она была без почвы.
— Ну… не всегда… Теперь прошло уже тридцать лет… И она давно умерла…
— Ты говоришь о моей сестре Нюте, к которой я так ревновала тебя в первые месяцы своего замужества? Скажи, между вами было что-нибудь?
— Было. Она была очень интересной любовницей… И остроте ощущений помогало, что все происходило почти на твоих глазах…
— Но ты так отрицал!
— Я же не сумасшедший… Ведь ты была способна меня убить!..
— А она? Она клялась мне, что чиста передо мной…
— Нюте ничего не стоило поклясться…
— Ну, довольно о ней. Не надо тревожить мертвых. Ну, а та гувернантка соседей, всякую близость с которой ты отрицал со смехом? Она тоже была твоей любовницей?
— Жанетта? Была.
— А вдовушка Томина? А учительница Петрова? А наша жилица Бравина?
— Как ты помнишь имена… Я давно перезабыл их…
— Но они были твоими любовницами? Все?
— Были…
Старик зевнул.
— Вот, когда выходит все наружу, — силясь улыбнуться, сказала Агния Андреевна. Но получилась только гримаса.
— Послушай… — прибавила она другим тоном, — разве ты меня никогда не любил?
— Как тебе сказать… Любил, конечно… Но ты мне очень надоедала своей ревностью. И любовь твоя порой бывала приторной. Но, в общем, я чувствовал, что лучшей жены, чем ты, мне не найти. Вот почему я и не разошелся с тобою. Я знал: придет время, ты перегоришь, и вот будет такой покой…
— Покой…
Агния Андреевна высунулась в окно. Было темно. Белая ночь пугала грозой.
— Пора и спать, — сказал Осип Петрович. — Да закрой окно, — что-то прохладно…
В уютной спальне перед образами теплилась красная лампадка.
Осип Петрович давно уже спал, заливаясь мелким, довольным храпом. Агния Андреевна сидела в столовой у окна — не закрыла его — и глядела тупо в темноту.
В эту ночь перед глазами старой женщины снова проходила вся жизнь. Проходила под новым углом.
Тридцать лет с ним…
До него не было ничего — одна пустота. Он дал содержание ее жизни, породил в душе ее новый, неведомый дотоле культ — культ любви.
Он был ее кумиром, богом, всем…
Тридцать лет — только для него.
Тридцать лет…
И начинала успокаиваться стареющая душа, и, чем дальше отходила молодость, тем больше стушевывались кошмары прошлого. Оставалась только благодарность судьбе, давшей такой подарок, как его любовь, как жизнь с ним…
Еще сегодня утром, наслаждаясь весенним теплом, думала Агния Андреевна о том, сколько светлого было в ее жизни…
И вдруг — несколько слов — и картина прошлого разлетелась, как мираж…
Вся жизнь — обман.
Вся жизнь — ложь.
И любовь, притворявшаяся тридцать лет — тоже фата-моргана…
— Покой, — говорит лицемер.
Если бы он знал, какой покой кипит в душе седой женщины с сердцем двадцатилетней!..
Лгать три десятка лет…
И не узнать за это время ее души!
Агния Андреевна вошла в спальню.
Красная лампадка мягко освещала обстановку — так давно знакомую, ту же самую, как всегда и все-таки — такую чужую сегодня… Лампадка горела сегодня как-то тревожно… Колебалось пламя. Мигало.
Да, все, как было… Только он… Тогда молодой, сильный… И лживый… Теперь седой, в морщинах — теперь он не лжет…
Почему?
Трус он был тогда, трус!
Не ради нее, — ради своего возлюбленного покоя лгал он столько лет!
«Ты могла меня убить тогда…»
— А теперь не могу?
Агния Андреевна остановилась у кровати спящего. Но не старика, седого и хилого, видели ее глаза.
Все оскорбления, все измены, вся кошмарная боль прошли снова в ее душе.
И пристален был взгляд ее черных, совсем не старческих глаз…
Спящий почувствовал это и проснулся.
— Ты что? Я испугался.
— Испугался? — резкий, жуткий смех прозвучал в комнате и отдался по саду.
— Ты что? — повторил он, приподнимаясь в постели.
Но две костлявых руки схватили его и повалили назад.
— Любишь покой, да? Ради собственного покоя мог притворяться всю жизнь? Покоя хочешь, покоя?..
Безумные жестокие глаза, — глаза карающей Немезиды, — смотрели прямо в душу Осипа Петровича.
А цепкие руки, обвившиеся вокруг его шеи, сжимали его сильней и сильней.
Он больше не дышал. Руки отпустили его.
— Всю жизнь… — простонала Агния Андреевна, опускаясь на колени около кровати.
Силы, взявшиеся неведомо как, оставили слабую женщину. Больное старое сердце не выдержало волнений дня.
Остановилось.
Яркий зигзаг прорезал синеву и осветил мирную спальню.
Мигнула красная лампадка, осветив строгий лик Девы в углу…