Однако, в отличие от нас, начальникам Засадного полка картина происходящего была вполне ясна по расположению и передвижению знамен в бесформенной гуще толкущихся всадников, по сигналам русских и ордынских рогов, которые они различали на звук и, главное, по настроению людей в задних рядах, которое передавалось за версту какими-то мистическими флюидами.
Это настроение было близко к отчаянию.
Сняв блестящие шлемы, князь Владимир Серпуховской и воевода Боброк подползли к пригорку, из-за которого было видно, как русская кавалерия выстраивается для отражения очередного натиска ордынской лавы, а по полю, усеянному телами, гарцуют отдельные русские и татарские витязи, которым показалось мало общей свалки и хочется еще погеройствовать.
С тех пор, как утром сошел туман, начался бой, и Передовой полк был переколот в первом суиме (сшибке войск), три главных полка русской армии заметно уменьшились, почти слившись в одну массу, и отползли назад, к лесу. Теперь требовалась особенная осторожность, чтобы какой-нибудь чересчур азартный татарин не вломился в задние русские ряды и не заметил засаду, – ведь это могло изменить весь ход боя и сделать напрасными те жертвы, которые уже и на самый приблизительный пригляд казались огромными.
Еле различимый гул донесся с другого, страшного конца поля, затем оттуда потянуло пылью, и раздался рев трубы. Начинался следующий акт сражения, который не мог быть никаким другим, кроме последнего, для обеих измученных сторон.
– Пора ударить, Димитрий Михайлович! – сказал Владимир Серпуховской, приподнимаясь на локте и вглядываясь вдаль.
Более молодой, пылкий и знатный Владимир Серпуховской, как ближайший человек и двоюродный брат великого князя, был в Засадном полку кем-то вроде шефа и официального командира, но реальным начальником, имеющим право вето, был, по общему согласию, более опытный и рассудительный Дмитрий Боброк.
– Не время, княже. Еще надо ждать, пока ветер дует нам в лицо, – дурная примета, – отвечал Боброк, отводя глаза.
Необъяснимым, но проверенным чутьем он чуял, что нужный момент очень близок, но несколькими минутами раньше весь их замысел может оказаться бессмысленным: они просто втянутся в общий бой и будут перемолоты вместе со всей армией. А на несколько минут позже, когда начнется паническое бегство, их снесет волна бегущих товарищей. Так что, убеждая нетерпеливого князя Владимира и, отчасти, самого себя, он, как обычно, прибегал к колдовским приемам.
Пригнувшись, князь и воевода побежали обратно к полку, откуда уже доносились нетерпеливые выкрики дружинников, утративших субординацию из-за нестерпимого ожидания.
– Братьев наших режут, а мы хоронимся! Кого будем выручать, когда всех побьют! Веди нас, княже, а не то – пойдем без тебя!
Видя, что и его сейчас не послушают звереющие воины, Боброк сообразил, что другого момента не будет. Он надел шлем, послюнявил палец, уловив им направление ветра, которое оставалось прежним, и командным, велиим голосом, гаркнул:
– Ветер нам в спину! Добрая примета! По коням, братья! Да поможет нам Бог!
Затем он добавил еще один русский воинский клич, который без изменений дошел до наших дней, но был опущен автором «Сказания о Мамаевом побоище». Умолчу о нем и я.
В наше время ученые искусственно разводят ковыль на том месте, где, предположительно, шла Куликовская битва. В середине июня туристы могут любоваться жемчужными волнами цветущего ковыля, который непрерывно трепещет и бежит в ровных потоках ветра, не стихающего здесь никогда. Ковыль охраняется законом, и если бы Мамай со своими нукерами заехал на территорию заповедника, то был бы оштрафован бдительными потомками Дмитрия Донского…
Но при Анне Иоанновне участки девственной степи с природным ковылем еще сохранялись кое-где, между распаханными полями. И земля здесь выталкивала наружу металлические предметы, оставшиеся со времен Мамая и последующих, не менее бурных времен, когда эти места назывались просто Полем и по ним проходили Польские украйны – степное море южнорусской границы.
При распашке целины находили стрелы и метательные дротики – сулицы, копья и ножи, обрывки кольчуг и панцирные пластины. И неграмотные крестьяне отлично знали, что происходило здесь в древности. Все эти оружия они относили к Мамаеву побоищу – даже если то были гораздо более поздние бердыши, пистоли и пули.
Несомненные драгоценности крестьяне продавали или отдавали своим просвещенным помещикам, которые уже начинали проявлять интерес к отечественной истории и собирательству реликвий. Но большая часть полевых находок казалась – и сегодня показалась бы профану – обычным железным ломом. Правда, и такие обломки ржавого железа представляли собою определенную ценность для крестьянина XVIII века.
Один из мужиков, приписанных к Богородицкому конному заводу, работал на дальнем сенокосе неподалеку от того места, где мелкая, быстрая и чистая речка Непрядва впадает в такую же мелкую, но более неторопливую и мутную речку с эпическим названием Дон. Его коса звякнула обо что-то металлическое, он нагнулся и подобрал в ковыле ржавую, слегка изогнутую железяку, напоминающую саблю или тесак. Рачительный мужик не стал отбрасывать этот бесполезный предмет в надежде найти ему хоть какое-то применение.
Вернувшись с сенокоса, крестьянин отправился к кузнецу, чтобы узнать, достаточно ли такого куска железа для изготовления косы или хотя бы серпа, и во что это ему обойдется. Кузнец отнесся к находке скептически, морщился, вертел ее в руках и резюмировал, что железо это старая, и она поломается, если выковать из нее серп. Но он готов был заплатить за нее копейку, чтобы оставить себе на гвозди и прочую мелочь. Крестьянин еще поторговался, но, в сущности, был доволен и такой сделкой и отправился домой с копейкой, найденной, в буквальном смысле слова, под ногами.
Кузнец бросил «тесак» на полку, рядом с заготовками, запасными деталями и бракованными изделиями, где тот и провалялся до 1739 года.
Крестьянин, нашедший «тесак» и продавший его за копейку, не знал, а если бы и знал, то вряд ли бы поверил, что летом 1739 года управитель конезавода подпоручик Потресов огласил перед служителями ордер следующего содержания: «Ежели кто из вас на Куликовом поле будет находить некие старинные всякие вещи, бердыши, сабли и протчее, чтоб то находимое объявляли мне, подпоручику Потресову, а я бы, приимя от вас то находимое, платил бы на щет его высокапревосходительства обер-егермейстера Артемия Петровича Волынского за каждую вещь по пяти рублев и присылал оное к нему».
Кузнец завернул железку покрасивее в чистое полотно, чтобы придать ей презентабельный вид, и отправился с нею в дом господина Потресова.
Подпоручик Потресов в одном камзоле, без галстуха и парика, муштровал на заднем дворе огромного немецкого жеребца, выписанного для размножения коней тяжелой кавалерии. Услышав от кузнеца суть дела, он передал повод лошади конюху, а сам надел кафтан и отправился в кабинет. Здесь он вымыл руки с мылом и развернул тщательно обвязанный бечевкою сверток.
Зная, какая дрянь содержится внутри столь внушительной оболочки, кузнец несколько поджался, предполагая услышать от барина насмешку, брань, а может – и получить педагогический удар в ухо. Однако ничего подобного не произошло.
Потирая руки, Потресов прошелся по горнице, открыл секретер, достал из шкатулки рубль и вручил его кузнецу. Кузнец весь вспыхнул от удовольствия, но, стараясь не показать виду, напомнил подпоручику, что говорено было не о рубле, а о пяти рублях приза.
– Верно, говорено было пять рублей – за меморию. Вот, глянь-ко…
Он достал из той же шкатулки, где хранил казенные деньги, массивный серебряный перстень-мощевик, весь почернелый и, очевидно, ужасно древний, и показал его кузнецу.
– Мемория – есть драгоценность, вот мемория, а у тебя грязное железо. Так что, бери свой рубль, ступай и радуйся, что я еще в духе.
Подпоручик Потресов проделал с кузнецом примерно ту же операция, что и сам кузнец – с темным пахарем. Он подробно расспросил находчика, где и когда найдена вещь, заставил его вместо подписи поставить крест в ведомости о получении пяти рублей, а разницу хладнокровно положил в свой карман. Но его радовала даже не эта приятная мелочь, позволяющая сегодня вечером поставить карточку после ужина в доме богородицкого воеводы.
Он был наслышан о причудах своего патрона – управляющего императорской Конюшенной канцелярией, генерал-аншефа, обер-егермейстера, кабинет-министра и одного из самых могущественных людей империи Артемия Волынского. Он знал, что этот богатый вельможа может не заплатить за работу портному или не вернуть долг своему клиенту, но может вдруг швырнуть кучу денег за железку, которая якобы принадлежала царю Гороху, или вознести на служебный Олимп подлого человека только за его расторопность и ловкость ухваток.
После ужина в доме воеводы, за трубкой, Потресов представил хозяину ржавую саблю, переложенную для вида в футляр от шпаги с бархатной подкладкой.
В отличие от хитрого кузнеца и не менее хитрого подпоручика, просвещенный воевода не принижал ценность находки. Напротив, ее невзрачный вид показался ему несомненным доказательством древности.
– Ну, брат, ежели я что и понимаю в мемориях, то этот тесак принадлежал самому Мамаю, если не Батыю. Ты только взгляни на его изгиб: точно такую саблю я видывал на гравюре разорения татарами Рязани, – приговаривал воевода, подходя к окну и высматривая на свет какую-нибудь надпись или клеймо мастера.
– Я тотчас угадал, что вещь ценная, – скромно признался подпоручик.
– Расплатился с находчиком?
– Из своих.
– Вот тебе, чтобы ненакладно было.
Воевода отсчитал подпоручику несколько червонцев, подумал и прибавил еще два. Но Потресов не спешил их принимать.
– Нижайше благодарю, – сказал он, потупившись. – А не угодно ли будет напомнить его высокопревосходительству о моем переводе в следующий чин. Обещано было позапрошлого года…
– И только? Знай же, что Артемий Петрович истинный маниак древности. И если эта вещь попадет ему на глаза в добрый час, то можешь рассчитывать на перевод следующим чином в гвардию.
Сказанное было правдой. Но воевода знал, что если он будет слишком часто просить за других, то в нужный момент его собственная просьба может оказаться без внимания. Поэтому в сопроводительном письме на имя Волынского он напомнил своему благодетелю, яко отцу Артемею Петровичу не о повышении подпоручика Потресова, а об упалой должности (то есть, вакансии) в главной Конюшенной канцелярии, которая полагалась ему хотя бы за тот превосходный порядок, который он учредил в Богородицке.
С ближайшей почтой и служебной корреспонденцией упакованная в отдельный ящик и опечатанная сабля была отправлена в Конюшенную канцелярию в Москве, а оттуда, вместе с письмом воеводы, срочно переправлено в Петербург, лично кабинет-министру.
Прапорщик Рязанского драгунского полка Родионов, приписанный для поручений к министру Волынскому и позднее называемый в следственных делах просто афицер, был разбужен на своей квартире среди ночи. Секретарть министра объявил ему, что завтра на рассвете ему будет подана коляска, и он немедля отправится в Москву для доставки важного груза. Секретарь выдал Родионову под роспись деньги на дорожные расходы и подорожную и добавил, что дело государственное, он ни в коем случае не должен по пути прохлаждаться и навещать своих московских знакомых, а по возвращении тотчас доставить груз лично в руки его высокопревосходительства, в каком бы то ни было часу.
– За быстроту вас могут наградить.
– Могу я навестить хотя бы тетушку? – справился прапорщик.
– Если вам надоело быть офицером, – то да.
– Что за груз?
– Это не наше дело. А только, получив известие об его прибытии в Москву час назад, его высокопревосходительство пришли в страшную ажитацию и хотели послать за ним на ночь глядя. Мне едва удалось его отговорить тем, что ночью легко заплутать и напрасно удлинить дорогу.
– Но это не дикие звери?
– Вы угадали: ындейский слон!
Удивляясь наивности этого юнца, приставленного к столь важному поручению, секретарь лишь укоризненно покачал головой и, откланявшись, удалился.
Почти до самого рассвета прапорщик не сомкнул глаз. Его вопрос насчет диких зверей был вовсе не таким уж праздным: ведь в должности обер-егермейстера Волынский занимался, помимо прочего, доставкой диких животных для императорского зверинца. Это зверье, предназначенное на убой или просто на потеху, отлавливали и свозили в Петербург со всех концов света: из сибирской тундры и новгородских лесов, из пустынь Туркестана и джунглей Индии, и среди них были не только бесчисленные кабаны, волки, медведи и олени, но и страусы, и леопарды, и львы, и самый настоящий ындейский слон, подаренный царице персидским шахом.
Доставка зверей для развлечения императрицы была, действительно, государственным делом, не менее важным и уж, во всяком случае, не менее сложным, чем отлов и сбор для армии рекрут, гораздо более многочисленных и менее ценных.
Еще больше прапорщика волновал сам патрон. До сих пор должность порученца при кабинет-министре, полученная Родионовым благодаря своему старшему брату, служившему у вельможи адъютантом, не казалась обременительной. Он жил в столице в свое удовольствие, даже как-то подозрительно легко, и всего несколько раз получал через секретарей или слуг несложные задания, которые выполнял без запинки. А в тех редких случаях, когда ему доводилось встречать патрона лично, Волынский, который любил нарочитых молодцов, посматривал на него милостиво и даже шучивал насчет его воображаемых успехов в интимной жизни.
Однако из многочисленных анекдотов, доставленных ему бывалым братом, Родионов знал, что ему не следует слишком обманываться добродушием министра. Несмотря на дворянство и офицерский чин, в ярости Волынский колачивал подчиненных по-отечески, собственной ручкой, а то и палкой, и даже мог наказать каким-нибудь изуверским способом собственного изобретения.
Особенно впечатляла его расправа над неким опустившимся мичманом, пьяницей и бездельником по фамилии Мещерский, жившим при доме командующего Низовым корпусом генерала Матюшкина в качестве гуслиста и дурака.
Генерал-лейтенант Матюшкин командовал всеми колониальными войсками прикаспийских территорий, недавно присоединенных к России, с центром в Астрахани. Располагая огромными полномочиями, он не ладил с астраханским губернатором Волынским, который привык самолично распоряжаться в этой бескрайней, пустынной, дурно управляемой губернии, включающей в себя несколько современных областей и автономных республик.
Во время застолья, ублажая хозяина, шут-мичман изображал и поносил Волынского и его семейство в самых гнусных видах и выражениях, которые вскоре дошли до губернатора через доброжелателей. Волынский таких шуток не терпел. Он обратился к Матюшкину с требованием сатисфакции, но мичман остался без наказания, а генерал примирительно отвечал губернатору нечто в том роде, что на дураков де не обижаются.
Люди, плохо знавшие Волынского, решили, что на этом дело и кончено. Но через некоторое время мичман Мещерский был вызван к губернатору для передачи каких-то продовольственных квитанций и, ничего не подозревая, явился в дом Волынского. Во дворе беспечного гуслиста схватили, притащили в хоромы и усадили на кобылу – деревянное сооружение в виде лошади о четырех ножках для пыток и позорных наказаний. Посадив рядом с мичманом своего собственного домашнего шута, Волынский приказал привязать обоим к ногам по пудовой гире, а затем еще и по собаке – задними лапами к каждой ноге.
В таком ругательном мучении остроумный мичман находился около двух часов, пока губернатор занимался делами в присутствии. Когда же настало обеденное время и Волынский вернулся домой, полуживого Мещерского развязали, сняли с кобылы и усадили за стол. Здесь его заставили выпить залпом большую пивную кружку водки, которую тогда называли горячим вином, но от перенесенного шока мичман пить не мог и поперхнулся.