– Минуту! – остановил их прозвучавший резко голос Варечки. – Я надеюсь, вы не намерены сплетничать моему отцу, – и она улыбнулась прямо-таки обворожительно. – Это все равно бессмысленно, мы намерены обвенчаться в самом скором времени… Не смею вас более задерживать, господа… а вам, Ахиллес Петрович, не стоит читать столько уголовных романов, они на вас вредно действуют. Уделите лучше внимание Ванде, она от вас без ума. Может, и перестанете врываться в чужие спальни…
Она добавила что-то еще, язвительное, насмешливое, но Ахиллес уже не разобрал слов, – Митрофан Лукич уже форменным образом выдернул его, как морковку из грядки, на лестницу черного хода и, вцепившись в локоть, потащил вниз. Лицо у него было потерянное. Заговорил он только на улице:
– Надо же так обмишуриться на старости лет… Но кто ж знал-то…
И он прямо-таки побрел со двора. Ахиллес шагал следом, и в мыслях у него был совершеннейший сумбур. Наконец промолвил:
– Что же вы ему не сказали ничего?
– А смысл? – угрюмо отозвался Митрофан Лукич. – Слышали, что она поначалу крикнула? Влюбленные! – горько передразнил он. – Но отрубите вы мне дурную седую голову, а влюбленный там только один… точнее, одна. Видели эту рожу? Альфонс, как есть альфонс[22]. Да нет, пожалуй, он повыше метит, слышали, эта дуреха про венчание говорила? И ведь может выгореть у прохвоста. Ей уже семнадцать с тремя месяцами, из «малолетних» вышла, перешла в «несовершеннолетние в тесном смысле», больше прав получила, еще легче обвенчаться будет. И вот-с, пожалуйте в дамки! – Он грустно рассмеялся. – Единственная наследница всего истоминского. Он, предположим, далеко не стар, помоложе меня будет – ну да такие ждать умеют. Игнатий Аркадьич наследства наверняка ее не лишит, он человек новой закваски, не то что мы, старики, да и обожает ее безмерно. Посердится, да и смирится. Была бы жива покойница супруга… А так… – Он безнадежно махнул рукой. – Еще чего доброго придется мне с этим прохвостом в Купеческом собрании раскланиваться, да за одним столом обедать…
А что тут можно сделать? – уныло продолжал Митрофан Лукич. – Игнатий Аркадьич все равно еще неделю в Париже пробудет, да пока вернется, еще время пройдет. Телеграмму отбивать? Нет уж, не хочу срамиться на старости лет. Да и потом… За руку-то я его у кассы не ловил. Что бы мы Игнатию Аркадьичу не сказали, она, паршивка этакая, будет твердить, что мы на него клевету возводим, а он любимой доченьке поверит скорее, чем нам, – давно его знаю, в делах жесток, а вот что до дочки… А уж она что-нибудь придумает. Вот возьмет да скажет, что все эти поклепы вы из ревности затеяли. Вы ее, стало быть, склоняли к разным непристойностям, как давеча Зеленов Ванду – наслышаны, как же, – а она, любя своего милого, вам отказала категорически, вот вы и решили отомстить… Скажете, не может такого быть?
– Может, – со вздохом ответил Ахиллес. – От женщин и не такого можно ждать.
– И ничего-то ей не докажешь, – вздохнул Митрофан Лукич. – Ум у нее отцовский – так они же, влюбившись без памяти, всякий ум теряют, как пьяный шляпу…
– Знаете, что мне пришло в голову? Может быть, он оттого и скрывал, что кончил гимназию, пусть экстерном? Что получил чин прапорщика запаса? От всех скрывал, но не от нее…
– А зачем?
– Девицы в этом возрасте любят чувствительные романы, – сказал Ахиллес. – По своей сестре знаю. А там всякие страсти бывают намешаны. Скажем, юный граф, бедный как церковная мышь, вынужден служить простым официантом в таверне…
– Таверна – это что?
– Трактир по-нашему, – сказал Ахиллес. – Только заграничный. Может, он ее на этом и подсек? Юноша из почтенной семьи после разорения родителя впал в житейское ничтожество, вынужден был простым приказчиком на жизнь зарабатывать. Но рук не опустил, и гимназию окончил, и золотые погоны заработал… На романтических девиц такое действует…
– Самое печальное, что и на Игнатия Аркадьича может подействовать, – понурился Митрофан Лукич. – Подумает: не ветрогон какой, упрямый молодой человек, вон чего своими руками добился… Он, конечно, как любой на его месте, думал о гораздо более выгодной партии, но коли уж так все обернулось – за неимением гербовой пишут на простой… А уж если она ему в ноги кинется и зарыдает: папенька, у меня дите под сердцем… У этого прохвоста ума хватит ее и так подучить…
– Что же, ничего нельзя сделать? – спросил Ахиллес, такое впечатление, самого себя.
– А что тут поделаешь? Это вон в романах да на сцене, Ахиллий Петрович, добродетель всегда торжествует, а порок наказан бывает. В жизни оно далеко не всегда так благостно складывается. Хорошо вы поработали, ничего не скажешь, да, выходит, впустую. И так в жизни не все на свете от тебя зависит.
«Ванда с Катенькой? – подумал Ахиллес. – Они определенно что-то знают. Нет, не годится их привлекать к такому скандалу, никак нельзя, не по-мужски выйдет, не по-офицерски…»
– На дуэль его вызвать, что ли? – вслух предположил Ахиллес.
– А что, сможете человека так вот убить? – прищурился Митрофан Лукич.
– Не знаю, – честно признался Ахиллес.
– А этот, чует мое сердце, убьет и не поморщится. И никому от этого легче не будет. И не поморщится, – повторил он. – Когда на карте такая ставка…
– Да, сболтнул не подумавши, – сказал Ахиллес. – Он ведь может вызова и не принять. Будь он на службе, там никаких двусмысленностей – или принимай вызов, или подавай в отставку. А так… – И он с тяжким вздохом повторил: – Что же, ничего нельзя сделать? И достанется этому скоту и девица, и все остальное…
– Вот крутится что-то такое в голове, – сказал Митрофан Лукич с видом напряженного раздумья. – Только сам не пойму что. С отцом дьяконом посоветоваться разве? У него ума палата, языки иностранные знает, в церковных делах дока, не то что мы, грешные… А знаете что? Все равно отец дьякон сейчас в Казани. Пойдемте в ресторан, хотя бы к Агафошину, а? Оба мы с вами сегодня, выходит, от дела лытаем, так не завить ли по-русски горе веревочкой? Не шибко усердствуя, этак на пару узелков? Глядишь, и отпустит?
– А пойдемте, пожалуй, – вздохнул Ахиллес.
Кровь, золото, собака
Под утро снилась какая-то фантасмагорическая ерунда: беготня, топот копыт, чьи-то испуганные крики, и над всем этим стоял надрывный женский плач. Ахиллес пытался в полудреме отогнать эти видения – и не сразу понял, что это ему не снится. Что не так уж и далеко разносятся женские рыдания, копыта уже не стучат, но неподалеку слышен конский храп и громкие – чересчур громкие для утренней улицы – разговоры. И колеса простучали мимо забора. И кто-то что-то покрикивал фельдфебельским тоном.
У кого-то из соседей что-то, безусловно, стряслось, и вряд ли приятное, судя по громким женским рыданиям – прекратившимся, впрочем, когда Ахиллес вышел в прихожую (где не обнаружил Артамошки). Такое впечатление, что женщина голосила во дворе, а сейчас ее увели в дом.
В кухоньке Артамошки тоже не наблюдалось – ну конечно, глазел на то, что произошло. Ахиллесу тоже было интересно, что случилось совсем рядом с местом его постоянного расквартирования, но несолидно было как-то выскакивать на улицу, уподобившись денщику. Он тщательно умылся, гремя соском жестяного рукомойника (цивилизация в виде водопровода в этот околоток еще не добралась), почистил зубы, сноровисто зажег бульотку, достал из хлебницы большой бублик, намазал свежайшим вологодским маслом. Сегодня можно было побаловать себя и кофе – вчера пришли деньги от дядюшки. Дядюшка аккуратно высылал пятнадцать рублей в месяц, в свое время Ахиллес пробовал протестовать, упирая на то, что он теперь человек взрослый и самостоятельный, на что получил ответ: «Хотя ты и взрослый, да не более чем субалтерн. А уж я-то знаю, каково жалованье субалтерна». Да вдобавок приписал, что недавно составил завещание, где назначал Ахиллеса единственным наследником (он был бездетным). Новость эта Ахиллеса ничуть не обрадовала – дядюшку он любил не меньше, чем отца с матерью, и предпочел бы это наследство получить как можно позже. Но мать в последнем письме сообщала, что дядя плох и без палочки на улицу уже не выходит, да и ноги порой отнимаются, особенно правая, по которой когда-то хлестнула хивинская картечь, да так, что ногу едва не отняли…
Он уже допивал кофе, когда появился Артамошка, вытянулся с виноватым видом:
– Ваше благородие, простите уж, что кофию не сварил, но вы ж обычно встаете попозже…
– Ладно, один раз прощается, – отмахнулся Ахиллес. – Шум какой-то на улице разбудил. Что стряслось? Ты ж, ясно, туда уже бегал.
Артамошка зачем-то понизил голос:
– Так что, изволите знать, ваше благородие, у соседей беда, у его степенства Фрола Титыча Сабашникова. То ли смертоубийство, то ли сам зарезался, никто пока толком не знает… Доподлинно известно только, что мертвехонек и нож в нем торчит…
Дела, покрутил головой Ахиллес. Сабашников, сокомпанеец и приятель Пожарова, обитавший от него через дом, частенько заходил к Митрофану Лукичу погонять чаи за самоваром, а то и отведать чего покрепче. В таких случаях Пожаровы всегда приглашали за стол Ахиллеса, и он никогда не отказывался, чтобы не обидеть хозяев. Слушать Сабашникова всегда было интересно – он в свое время, еще молодым, поставлял провиант на театр военных действий во время турецкой кампании и рассказывал много любопытного – как в прошлый раз, не так уж давно, на Петровки[23]. Хотя ему и стукнуло шестьдесят, старик был крепкий, женат по вдовству вторым браком на довольно красивой офицерской дочке более чем вдвое себя моложе – и супружница, по мнению Ахиллеса, никак не выглядела недовольной семейной жизнью.
Невозможно было представить этого кряжистого, жизнерадостного человека мертвым, с ножом в груди… И уж тем более самоубийцей. Что до убийств, то Ахиллес за год с лишним здешнего обитания слышал только об одном, случившемся в босяцких трущобах. А самоубийств на его памяти не случалось вообще. Как-то редки были в этом захолустье и убийства, и крупные грабежи, и серьезные кражи – хотя мелких хватало, в основном трудами тех же галахов…
Он туго подпоясался, надел фуражку и неторопливо вышел за ворота. Посмотрел направо, стараясь не показывать особенного интереса – несолидно для офицера уподобляться зевакам. А они были тут как тут – перед воротами стояли человек пятнадцать и таращились на высокий забор так, словно надеялись увидеть сквозь него что-то интересное. У ворот – три шага влево, три вправо – степенно расхаживал осанистый усатый городовой, с тем загадочно-многозначительным видом, какой принимают низшие полицейские чины, когда им и самим ничего толком не известно. Зеваки состояли главным образом из простого народа, или «серой публики», как ее еще иронически называли в отличие от публики «чистой». И, конечно же, половину зевак составляли вездесущие уличные мальчишки – и подходили новые. Тут же, у ворот, стояли две пролетки, явно не извозчичьи.
Стукнула калитка, вышел человек и скорым шагом, чуть ли не как егерь на марше, направился в сторону Ахиллеса. Тот удивленно поднял брови: за все время, что он был знаком с Пожаровым, впервые видел, чтобы Митрофан Лукич показался на улице без сюртука, в одной расстегнутой жилетке поверх синей шелковой косоворотки – в отличие от дельцов, если можно так выразиться, новейшей формации вроде Зеленова и Истомина, Пожаров в одежде был крайне консервативен, даже старомоден, а в ответ на беззлобные подначки более, так сказать, прогрессивных коллег по гильдии только фыркал: «Вы меня еще на моторе прокатите или в этот ваш сунематограф сводите! Деды ничего такого не знали, а с грошика миллионные дела возводили…» Появиться для него в таком виде на улице было все равно что Ахиллесу заявиться в полк в полной форме, но с котелком на голове. Не на шутку взволнован, отсюда видно…
– Беда какая, Ахиллий Петрович, голубчик! – выдохнул он, ухватив Ахиллеса за локоть крепкими пальцами и едва ли не втолкнув во двор. – А ведь сколько лет были приятели… Слышали уже?
– Артамошка говорил, – сказал Ахиллес. – То ли убийство, то ли самоубийство, верно?
– Вот насчет самоубийства я б говорить поостерегся, – уверенно сказал Митрофан Лукич. – Фролушка был человеком верующим, истовым, ни за что б не пошел на смертный грех – руки на себя накладывать. Однако ж дело запутанное, как клубок, с которым котенок игрался… Не понимаю я…
– Чего?
Пожаров придвинулся вплотную и азартно зашептал:
– Ахиллий Петрович, милый, драгоценный мой, яхонтовый! Уважьте старика, что вам стоит? Мы ж столько лет были с ним приятели, должен я знать, что стряслось! Вон как вы лихо с Качуриным, как все у вас ловко вышло. Может, и тут дядин метод попробовать? Ну что вам стоит? Все равно в службу не ходить, нечем вам заняться… А? Ахиллий Петрович, ну хотите, я пред вами на коленки встану?
Ахиллес форменным образом оторопел:
– Вы что же, предлагаете сыск вести?
– Да вот именно! Пойдемте, пока Фрола в мертвецкую не увезли, а то ведь, доктор сказал, подъедут скоро…
– Но позвольте! Это дело полиции…
– Толку от нее как от козла молока, – сердито сказал Пожаров. – Пристав с околоточным только и умеют, что по торжественным дням спозаранку с поздравлениями являться[24]. Едва рассветет, уж тут как тут, праздничные денежки грести… Приходил Фомичев, что в нашей части сыскной комнатой заведует, – барсук старый, в отставку сто лет пора… И агенты там у него начальству под стать… Провинция, Ахиллий Петрович, глухомань! Раз в сто лет случится что-то серьезное, и то много. Вот и разленились, давным-давно нюх потеряли, только и умеют, что галахов по мордасам щелкать, если поймают на мелочи.
– И что?
– Да ничего. Покрутился он там, лобик с умным видом нахмурил, да и пошел восвояси, сказав напоследок: след, мол, имеется…
Ахиллес улыбнулся:
– Помню, в одном романе герой говорил: след на виселицу за убийство не вздернешь…
– Святая правда! Умный человек был сочинитель, сразу видно. Только никакого следа у него нету, по роже унылой видно было… Ахиллий Петрович, золотой мой, ну пойдемте! У вас же метод… и хватка, я уж убедился, имеется. Вдруг да усмотрите то, чего этот байбак не сообразил на заметку взять? Христом Богом прошу!
Ахиллесом владели самые противоречивые чувства, с одной стороны, в отличие от случая с Качуриным, перед ним было самое настоящее убийство (в самом деле, какой искренне верующий на самоубийство пойдет?). Что греха таить, чертовски хотелось оказаться в положении Шерлока Холмса – может быть, это и мальчишество, но тянуло страшно, словно пьяницу к кабаку. С другой… История с Качуриным, самому себе можно признаться, вовсе не сделала его настоящим сыщиком. Так что велик риск опозориться. Разговоры пойдут, насмешки, сплетни, до полкового начальства рано или поздно дойдет. Взыскания можно запросто дождаться, если решат, что он поступил против офицерской чести, Шерлока Холмса вздумал разыгрывать… Очень уж чревато.
Но Митрофан Лукич смотрел так умоляюще, заискивающе даже – и ведь неплохой человек, как к родному относится… Ахиллес сделал слабую попытку удержать последний рубеж обороны (ох, эта тяга испытать все самому!):
– Кто же мне разрешит? Там наверняка пристав…
– И околоточный тоже, куда ж без него…
– В конце концов, так не полагается… Какое я имею право? Они же будут препятствовать…
– Пристав с околоточным? – Пожаров уставился на него как на несмышленыша. – Я им воспрепятствую! Вот они у меня где! – Он вытащил из кармана старомодных шаровар в полосочку толстенный бумажник и звонко им шлепнул по левой ладони. – Вот тут пристав, а тут и околоточный. Один миг – и навытяжку стоять будут, любое ваше указание выполнят, а потом забудут начисто все, что было. Им со мной еще жить да жить, а над ними над всеми полицеймейстер есть, с коим Митрофан Лукич Пожаров знаком накоротке, порою в ресторане сидит, благостынями не обходит… Они ж это отлично знают, кошкины дети!
– Ну хорошо, – все еще чуть нерешительно сказал Ахиллес, обуреваемый теми же противоречивыми чувствами. – Только, Митрофан Лукич, я вас душевно прошу: если что-то не сладится, как бы сделать, чтобы никто не узнал? Меня ж на посмешище выставят… Сплетни в этом городке лесным пожаром разлетаются…