Я заказал два «триплз» — тройных виски — два по семьдесят пять граммов. Бармен мгновенно исполнил просьбу и поставил нам тарелочку с миндальными орехами. Я проследил, как американец выпил сразу все и не тянул по глоточку. Потом сказал бармену, чтобы дал нам русской водки. Настало самое подходящее время начинать «глушить» бедного Боба. Бармен налил нам по пятьдесят граммов, но я взял у него бутылку и подлил еще в наши стаканы. Боб перешел уже грань, когда еще можно разумно сопротивляться, и за два приема прикончил водку. То ли его подсознание работало по-американски, что «на шару и уксус сладкий, а на дурницу и горчица», а это как раз и есть характерная особенность иностранцев, отличающая от нас, русских. Иностранцы прекрасно пьют, когда знают, что выпивка дармовая. Это я уже хорошо усвоил за полтора года пребывания на Ближнем Востоке и встречаясь с разной публикой.
Наказав бармену присмотреть за моим другом, я выскочил из бара. В туалете засунул два пальца в рот и освободился от всего, что было лишним в желудке. Потом проглотил таблетку аспирина, попросил у повара ложку оливкового масла, сославшись на больной желудок, и только после всех манипуляций позвонил Визгуну. Его дома не оказалось, и Шеин сразу снял трубку. Я сказал ему, что со мной американский журналист, аккредитованный в Пентагоне. Прибыл сюда с группой военных, которые намерены встретиться с Главкомом Амером. Весь разговор занял не больше минуты, дополнительно я сообщил ему, что Боб живет тут же, в гостинице.
Когда я вернулся, а отсутствовал не более пяти минут, Боб был уже готов. Его развезло — перед русской водкой он не выстоял эти пять минут. Я бросил бармену десять фунтов, подхватил под руку американца и, помогая ему кое-как держаться на ногах, повел к лифту. В номере Боб вырубился окончательно. Я свалил его на кровать, снял с него туфли и сел в кресло. Минут через пятнадцать пришли четверо: смазливая девица, очевидно, проститутка, мужчина, которого я знал в лицо, но не предполагал, что он работает на ГРУ. В руках у него был саквояж, глаза прикрывали темные очки. Третьего вообще видел впервые. Невысокий, чисто выбритый, с подкрашенными губами и подведенными глазами. Я догадался, что он «голубой», но не мог уяснить его роль в нашей шпионской компании. Возглавлял все это Визгун.
Тот, что был в очках, открыл саквояж, вытащил шприц, в который уже была набрана жидкость, и прямо через брюки сделал Бобу укол. Я смотрел, как споро они вдвоем с «голубым» раздели американца и «голубой» быстро сбросил с себя брюки, но тут запротестовала девица: она хотела первой отработать обещанный гонорар. В мгновение ока она оказалась без одежды и полезла в кровать к Бобу, который после укола несколько оживился и вскидывал мутные глаза, оглядывая гостей.
Я взирал на всю эту дикую сцену, которая разворачивалась передо мной как в кино, и не мог охватить все это разумом: то ли потому, что был сам еще пьян, то ли все это было нереальным. Очкастый выхватил из саквояжа фотокамеру и начал торопливо делать снимки, указывая проститутке, какую позу принять, с какой стороны наклониться и взять в рот член Боба. А голый «голубой» равнодушно глядел на эти сексуальные игры, ожидая своей очереди заняться любовью с американским журналистом.
Мне вдруг пришли в голову слова наркома юстиции Крыленко, что гомосексуализм является политическим преступлением, направленным против революции, советского строя и пролетариата. Чушь какая-то, хоть и наркомовская! Интересно, что бы сказал Крыленко при виде такой картины? Упал бы в обморок? А пролетариат бы, наверное, вымер.
Мне стало все противно до тошноты, я не мог больше вынести этого гнусного зрелища и тихо спросил Визгуна:
— А по-другому нельзя было с ним?
Визгун повернул ко мне голову, и я увидел в его холодном взгляде столько ненависти и презрения, что мне стало не по себе.
— Пошел отсюда! — прошептал он злобно. — Чистоплюй! Шеф приказал тебе убираться отсюда! Чистюля! — процедил он сквозь зубы, думая, что эти слова наиболее оскорбительные для меня и являются барьером между мной и Визгуном. Я уже слышал от Мыловара про «чистоплюя». Шеф не только ненавидел, он меня презирал, потому что считал себя настоящим профессионалом, способным на любую гнусность, если это обеспечит ему выполнение приказа. В несколько секунд я понял все это, молча поднялся и пошел к двери. Там я приостановился и оглянулся, девица зажала голову Боба между голых ляжек, а «фотограф» примеривался как бы снять это поэффектнее.
Я дошел до лифта, мне не хватало воздуха, я задыхался и почти выбежал на улицу. Полной грудью вдохнул пахнущий Нилом ночной воздух. Как хорошо, что я здесь, не принимаю участия в той мерзости, что происходила в номере у американца. А если бы Шеин приказал мне? Смог бы я все это проделать с Бобом? Нет! Наверное, поэтому я и занимаюсь первой стадией — подбираю материал, кандидатов в агенты. Потом они проходят стадию компромата, этим занимаются другие люди, специалисты в этой области, а уж потом вступают в дело профессионалы по вербовке. И от того, какой компромат сделают на второй стадии, зависит успех вербовки. На четвертой стадии агент превращается в «дойную корову» — его хорошо кормят, и он хорошо доится. И все-таки замечательно, что я не продвинулся дальше контактера…
Что же собой представлял Визгун и почему он в нашем деле незаменим? Разведка должна иметь подобных людей. Они способны всадить тебе в спину нож или в голову пулю, а если потребуется, будут лизать тебе зад и целовать пятки, ненависть в них будет клокотать, словно в автоклаве, в который засунули консервные банки. Визгун — страшный человек, но он не убьет меня, он будет охранять, сдувать пыль и ждать, а вдруг прикажут свернуть мне шею, что он и сделает с огромным удовольствием. Такой приказ может поступить от Шеина, если меня заподозрят, что я предал Родину. Это не наказание, это необходимость — мера предосторожности. Свернуть голову одному, но спасти других агентов. Тут не о чем говорить, если Визгун предаст нас, я сам его уничтожу. Интересно, как бы это выглядело? На этом моя фантазия иссякла.
Как-то Визгун вызвал меня на встречу в посольство, хотя меня старались ограничить визитами в этот офис. Я думал, что оснований для каких-либо опасений пока еще не было.
Он сидел в кабинете военного атташе, в его кресле, за его рабочим столом и пыжился. Именно поэтому он и вызвал меня в посольство, чтобы я увидел его в кресле атташе и почувствовал трепет перед этой личностью. Меня было трудно провести, за плечами уже был солидный опыт по человеческой психологии. Но я и ухом не повел, что обо всем догадался.
— Садись! — величественным жестом предложил он, едва ответив на мое приветствие.
Я сел к столу, так как выбор места он оставил за мной, и преданно, как и подобает, уставился на Визгуна, что называется «ел глазами начальство».
— Завтра утром поедешь в Александрию. Там одна сволочь, — вдруг закипая и повышая голос, взвизгнул Визгун, — спуталась с местной проституткой! Никакой гражданской и партийной совести! Грязное пятно ложится на наших специалистов, на всю колонию! Советский офицер! Моряк! И полез к проститутке! — Он замолчал и смотрел на меня, чтобы понять, какое впечатление произвел на меня своей речью.
Но я ни гу-гу: поддакивать ему, что советский офицер аморальный тип, я не мог, потому что понимал этого офицера. Подумаешь, трахнул проститутку, лишь бы не заболел. А Визгун прямо читал мои мысли.
— Он, видите ли, пользовался презервативом. Как это восхитительно с его стороны. Защитился. Лучше бы надел презерватив на свой моральный облик, на идеологию! — Тут Визгун вдруг почувствовал, что сморозил что-то несуразное. Да еще я, идиот, слегка ухмыльнулся: надеть «презерватив на моральный облик советского офицера, презерватив на нашу советскую идеологию» — жаль, нет Берии или его компании, я бы лично донес на Визгуна. Что-нибудь такое подпел бы вроде «советский моральный облик — это, оказывается, всего-навсего мужской член. Или советская идеология — это тоже член». Браво, Визгун! Могу нахезать на тебя, сколько захочу, и вонь будет, и не отмоешься.
— Какой-нибудь молодой офицерик, — сказал я, чтобы выручить своего шефа. Потому что хезать на кого-либо не приучен.
— Какой там молодой! — снова взорвался Визгун. — Капитан первого ранга! На подводной лодке на Севере воевал! Фашистов бил, ордена имеет, а тут от проститутки не смог отбиться. Одним словом, так: завтра в шестнадцать улетает наш самолет «Аэрофлота». Вот тебе билет, капитана хватай за шкирку, никуда не выпускай, в туалет води, и гляди у меня, чтобы, не дай Бог, не перебежал! Такой может и предать Родину!
— Куда ему бежать? Заложники в Союзе остались?
— Это верно! Но береженого Бог бережет! Возьмет и бросит мать-старушку. Чтобы подозрений не вызывать, скажешь, что ехать должен один, потому как вернется обратно. Пусть жена тут побудет. А потом через недельку и ее отправим под предлогом, что муж назад приехать не может по состоянию здоровья матери. Сообщишь этому капитану первого ранга, что пришла телеграмма — умирает мама. Видишь, как правильная мысль ложится в рифму. А дальше: срочно должен вылететь. Все ясно?
— Ясно! Но это жестоко. Он же будет переживать всю дорогу.
— Твое дело его всунуть в самолет. А в Союзе ему хватит других переживаний: из армии уволят, из партии исключат. Как говорил один знакомый татарин: «Один раз сигарга — десять лет каторга», — засмеялся своей дурацкой шутке Визгун и милостивым жестом отпустил меня.
Вышел я из кабинета шефа, чувствуя себя еще более обхезанным, чем после половой экзекуции американца.
Чуть свет я выехал в Александрию, мне хотелось немного побыть в этом древнейшем городе, портовой гордости англичан, который они соорудили на многие века, очевидно, будучи уверенными, что он будет британским колониальным портом.
Машина плавно покачивалась на идеальной амортизации. Таких хороших дорог до приезда в Каир я не видел в Советском Союзе: без ухабов и рытвин, на поворотах полотно дороги наклонено градусов на тридцать — все как на сирийской скоростной трассе. «Шевроле» — сильная машина, поэтому я установил себе скорость в сто пятьдесят километров и, плавно покачиваясь, погрузился в размышления о превратностях своей счастливой судьбы. Другие, например, все эти полковники, которым осталось до пенсии два-три года, а выбрасывать их в отставку не хотят, становятся военными специалистами. За границей они зарабатывают себе на автомашину, а выйдут в отставку чистые, хорошие, авторитетные, уверенные в себе и довольные своим командованием, что оно им доверило быть военными советниками. Но сколько они до этого перелизали задниц, подличали, пресмыкались, хезали друг на друга, чтобы только поехать за рубеж. А меня выбрали и просто послали, потому что я действительно чего-то стоил и был здесь по-настоящему нужен Родине.
Генерал-лейтенант Пожарский мудро делил всю свою военную колонию на две группы: военных специалистов и переводчиков. Он понимал, что эти две когорты несовместимы, и цена им в Египте разная: переводчик не боится отправки домой, он не пропадет, у него всегда будет кусок хлеба, уж своим-то языком он заработает себе на жизнь, поэтому и не цепляется отчаянно за заграницу. Кроме того, эта когорта в интеллектуальном отношении стоит выше военспецов. Надо быть дураком, чтобы этого не понимать и не видеть. Полковники и здесь ловчат и подличают, убеждают арабских старших офицеров и генералов, чтобы они написали на них блестящие характеристики и просили Пожарского оставить их в Египте еще на один срок, что именно без них остановится развитие военной мысли в Египте и армия захиреет.
Пожарский — мудрый Дед, он им цену знает и предупреждает: если они будут жаловаться на переводчиков, он отправит их в Союз. Поэтому жалоб нет, полная гармония. Правда, у меня был конфликт с одним полковником. Он приехал сюда откуда-то из белорусского военного гарнизона. Стервец — каких свет не видел, жена у него — такая же стерва, хотя и была первой дамой гарнизона. Ростом он не вышел, дотянул до Дэн Сяопина — 156 сантиметров. А жена его возвышалась над ним на целую голову.
У меня в шпионской деятельности были каникулы, я хотел немного отдохнуть, и Визгун пристроил меня переводчиком к главному фортификатору, таковым считал себя полковник Рудой. Он обучил трех египетских коллег в генеральских погонах, как надо строить укрепления. Его лекции — это нудная монотонная муть про кубометры земли, метры глубины, глину, песок, железобетонные накаты, лестницы, кирпич, бетон и другую чепуху.
Я чисто механически переводил, генералы, будто школьники, добросовестно, а может из вежливости, записывали все подробности, которые, я был уверен, им совершенно не нужны. Рудой, этот напыщенный коротышка, громким командным голосом, будто он на плацу в гарнизоне, вещал про свои укрепления, все время задирая кверху голову, демонстрируя тощую шею с большим выпирающим кадыком. Наверное, он хотел казаться выше, чем сотворил его Господь, а может быть, так демонстрировал свое превосходство над этими захудалыми генералами, которые и генералами-то стали черт знает каким образом!
Во всяком случае, Рудой гнул про бетон и железо, а я думал о своем: скорее бы кончилась эта говорильня, съезжу в бассейн, поплаваю, выпью чего-нибудь вкусного, потом схожу в «Гроппи» и выберу себе три самых красивых мороженых.
Мы сидели в генеральском кабинете, оборудованном кондиционером, а за стенами подступала одуряющая жара, поэтому я знал, что сразу захочется и выпить чего-нибудь, и мороженого.
— Гравий должен быть не крупный, — переводил я Рудого, — тогда за счет вибрации он хорошо спрессуется, и повысится прочность покрытия. К гравию надо отнестись серьезно… — Полковник продолжал нести чушь про гравий, но я решил это пропустить и перевести что-нибудь существенное. Фактически я отключился и включился лишь в ту минуту, когда Рудой сказал сакраментальную фразу: — Высыпуемое должно равняться досыпуемому…
Стоп! Мой мозг не сработал, произошел сбой — полковник считает меня за дурака и придумывает заковыристые фразы. Я, конечно, разозлился, но вида не подал. Я просто молчал.
— Ты чего? — напыжился Рудой, считая, что я хочу пропустить такой важный момент его лекции. — Переводи! — Он уставился на меня: я сидел, а он стоял, и притом задрав голову.
— Не переводится! — воскликнул я с хорошо сыгранным отчаянием. — Вы говорите идиомами, а я не приучен к армейскому идиоматизму.
Полковник побледнел, желваки задвигались на скулах, слово «идиоматизм» было созвучно для него с «идиотизмом» и, конечно, он это сразу принял на свой счет. А я уже начал спектакль, выхватил из кейса русско-английский словарь Сегала на сорок тысяч слов, быстро раскрыл страницу на слове «высыпать» и стал тыкать пальцем в страницу и торжествующе сказал:
— Нет такого слова в словаре! Не могу перевести!
Я быстренько перелистал несколько страниц, нашел слово «досыпать» и, глядя в озверелые глаза полковника, ликующе изрек:
— И «досыпуемого» нет! Вы специально изобретаете всякие милитаристические выражения, чтобы меня унизить, показать, какой я тупой переводчик. А у меня словарь самого Сегала. Он в Лондоне его издавал!
Это была красная тряпка для Рудого, я специально взмахнул ею. Он набычился и тихо, лишь для меня, хотя генералы все равно не понимали предмет нашего спора, прошипел:
— Предателями Родины прикрываешься. То-то я замечаю, что ты склонен ко всяким буржуазным штукам. Словарь у тебя беглая сволочь составила. А наш, советский словарь, составленный честным порядочным гражданином СССР, тебе уже не годится, а именно там есть эти слова. Сегал — это же прогнивший сионист, он самый лютый враг этим честным генералам! — нанес он мне запрещенный удар и добавил: — Какой-то дицидент! — не сумел он выговорить «диссидент».
— Есть еще Мюллера на шестьдесят пять тысяч слов, — решил я отыграться на этом дубаре.
— Во-во! Один жид, второй — фашист, гестапо, Мюллер — они и есть твои учителя, — продолжал разнос полковник, не чувствуя, что завалился.
Я просто возликовал, что он попался в мою западню, и, ехидно улыбнувшись, ответил: