— Воды? Воды?! А что же, по-твоему, падает сейчас на тебя с неба, южный ублюдок?!
После этого никто ни о чем не просил. Пленные стояли молча, с прямыми спинами, как статуи в парке, несмотря на многочисленные раны, усталость и отчаяние. Конечно, некоторые вообще не могли стоять и падали на колени.
Пеннинг приблизился к ним.
— Прекрасный вы народец. Разве вас не учили, ребятки, стоять по стойке смирно?
Молодой капрал с повязкой на глазу на мгновение забылся.
— Сэр, — обратился он. — Эти люди больны. Им нужна…
Но палка Пеннинга, описав смертельную свистящую дугу, попала ему в рот, выбив зубы, как игральные кости. Капрал потерял сознание, а Пеннинг плюнул ему в лицо.
— В лазарет этих ребят, — сказал он группе черных солдат, стоявших неподалеку. — А после этого — в могилу.
Когда солдаты двинулись вперед, Пеннинг остановил палкой человека с забинтованной опухшей ногой.
— Этого — оставить.
Раненых чернокожие утаскивали с максимальной осторожностью, что, учитывая обстоятельства и злобный взгляд Пеннинга, всё равно ничего хорошего не обещало.
Лицо Пеннинга было некрасивым, грубым и отталкивающим, как у свиньи, которая роется в грязи. Под скулами с обеих сторон виднелись старые шрамы; плоть там натягивалась, придавая его лицу вид голого черепа.
Позже Фаррен узнал, что после Геттисберга партизаны Конфедерации бросили его умирать. С разорванной на куски ногой и кучей колотых и огнестрельных ран. Партизан в качестве последнего прощального унижения проткнул штыком насквозь обе щеки Пеннинга. Когда его нашли солдаты Союза, на его щеке все еще виднелся грязный отпечаток сапога — там, где партизан упёрся ногой, чтобы легче выдернуть клинок.
Но Пеннинг выжил.
Через полгода ему поставили деревянную ногу и перевели в так называемый «инвалидный корпус», состоявший из людей, не годных к действующей службе. А затем он перешёл в военную тюремную систему.
Враждебно настроенный ко всем.
Лежащий на земле седеющий сержант просто смотрел на Пеннинга. В его глазах была ненависть, которая кипела и бурлила, как кислота. Пеннинг посмотрел на его рану. Он даже по запаху мог сказать, что там начала развиваться гангрена. Он вдавил кончик своей палки в отёкшую рану прямо под коленной чашечкой. Сержант закричал и начал корчиться, его лицо было мокрым от пота и дождя, забрызганным грязью, но он не просил пощады.
Пеннингу это явно не понравилось.
— Тебе нужна помощь, парень. И если ты меня попросишь, я прослежу, чтоб тебе её оказали.
Сержант прикусил нижнюю губу, взглянул на Пеннинга и улыбнулся, обнажив окровавленные зубы. А затем он отхаркнул комок мокроты и сплюнул его на ботинок Пеннинга.
Пеннинг рассмеялся и изо всех сил ударил палкой по ране, проколов ее насквозь. Отвратительное зловоние разложения сочилось из почерневшей, гниющей раны.
Сержант закричал и потерял сознание.
Больше его никто не видел.
Пеннинг ходил взад и вперед мимо рядов военнопленных, ухмыляясь, огрызаясь, пиная людей в пах и колотя их палкой.
Он рассказывал им, как Джефферсон Дэвис8 трахал их жен и совращал их сыновей на юге, но, что бы он ни говорил, никто не попадался на удочку. Так без разбора он ковылял по рядам, размахивая своей огромной окровавленной палкой и подрубая людей, как лесоруб — деревья.
Со временем, удовлетворенный стонами и всхлипами избитых и оскорбленных людей, он произнёс:
— Ну что ж, джентльмены, добро пожаловать. Добро пожаловать всем и каждому.
Вот так состоялось знакомство Фарренов с миром «Эльмирской преисподней», как её стали называть.
С Фаррена и остальных было снято все, кроме одежды. Если раны не были сильно инфицированы и не кровоточили слишком обильно, никто за ними не смотрел. Заключенных насильно загнали в бараки, и для них началась новая жизнь. Это была живая смерть. Людей, которых не забили в бараки, согнали в бесчисленные палатки из рваной и заплесневевшей парусины, которая постоянно хлопала на ветру.
Командующим в лагере был полковник Уильям Хоффман, который хвастался, что убил больше людей, чем любой другой солдат регулярной армии, и в этом никто не сомневался. Но его оружием были не винтовка и штык, а голод и болезни.
К кухне примыкала столовая, больше похожая на сарай, чем на приличное помещение. Те, кто был достаточно здоров, чтобы стоять и передвигаться, приходили сюда. Те, кто не был, умирали с голоду. Лавок не было — заключенные ели стоя. В удачный день еда могла состоять из бобов, бобового супа, может быть, даже сморщенного куска соленой свинины и скудного ломтика тонкого хлеба, который был сделан из необработанной кукурузной муки с неудобоваримыми отрубями.
Мужчины либо не могли удержать его внутри, либо, что еще хуже, могли — и это приводило к различным желудочно-кишечным расстройствам. Но всё равно это были хорошие дни. Потому что чаще всего порция состояла из хлеба и воды.
Конечно, основной проблемой были болезни.
Недостаток свежих овощей вызывал цингу. Хроническая диарея вызывалась употреблением застоявшейся воды и воды, зараженной личинками насекомых и человеческими экскрементами. Оспа достигла масштабов чумы. Эпидемия пневмонии убивала людей десятками.
Непогребенные тела складывались рядом с лазаретом. А внутри лазарета палаты были переполнены больными и умирающими; многие лежали в коридорах, утопая в собственных нечистотах. Хуже того, никогда не хватало одеял, одежды и обуви. В ту зиму счастливчиками оказались те, у кого ещё остались сапоги; другие обматывали ноги тряпками, а самые несчастные стояли в глубоком снегу голыми, обмороженными ногами.
Конечности ампутировали направо и налево. Без надлежащих запасов продовольствия просто невозможно было бороться с болезнями, холодом, грязью и голодом.
В качестве дальнейшего унижения горожане возвели высокие платформы за пределами стены. За пятнадцать центов зрители могли смотреть сверху вниз на толпы заключенных, страдающих от всех известных лишений.
В центре лагеря был отстойник размерами десять на десять метров с мутной водой, называвшийся «прудом Фостера», стоком реки Чемунг. Он служил стоком из уборной и мусорной свалкой. Она была забита гнильём, дерьмом, мочой и больничными отходами — это была, в сущности, огромная разлагающаяся куча. Питательная среда для миллионов насекомых и бесчисленных заразных болезнетворных микробов. Вонь от него была невыносимой и особенно тошнотворной в теплое время года. Она окутывала лагерь, как могильный саван. В конце концов, при таком количестве больных и умирающих, были вырыты дренажные канавы, чтобы откачать грязные воды.
В ноябре того же года Кой Фаррен, тощий мужчина, весивший чуть более сорока килограммов, был переведён из казармы в одну из переполненных палаток из-за вспышки оспы.
К этому времени он уже привык к бреду и слабоумию. Привык к грудам трупов, кишащих червями и жуками. Он, как и большинство, стал жалким подобием человека. Ходячий скелет с запавшими красными дырами вместо глаз, не знающий сострадания и милосердия, он постоянно спотыкался и бормотал что-то себе под нос.
В той палатке, набитой грязными, умирающими и безнадежно безумными телами, Фаррен стал свидетелем тайны.
Он видел, как группа оборванных мужчин с ввалившимися глазами жаждет занять определенный участок земляного пола. Весь день они не сходили с него, предпочитая скорее гадить под себя, чем оставить его без присмотра. Однажды вечером, перед самым заходом солнца, они раскрыли свою тайну. Этот участок земли на самом деле был фальшивым полом, а под ним находилась яма с собачьими, крысиными и человеческими костями.
Многие кости были старыми и пожелтевшими, другие — свежими и все еще заляпанными кровью владельца.
Все они были обглоданы, а большинство — даже разломаны в попытке добраться до солёненького костного мозга.
Мужчины подбирали кости, ласкали их, облизывали и играли. Один даже вытащил человеческий череп и покрыл его страстными поцелуями.
Таковы были глубины чистого и мрачного безумия.
Примерно через неделю Кой Фаррен столкнулся со своим братом Джоном Лайлом. Он по-прежнему был большим и крепким и выглядел так, словно все еще мог ломать бревна голыми руками. Но глаза у него были пустыми, мертвыми и лишенными блеска.
Фаррена это не очень удивило.
У всех мужчин в Эльмире был такой взгляд. Они были изможденными, безжизненными ходячими трупами, ищущими пустую могилу.
Вот только Джон Лайл не был истощен.
— Пойдем со мной, Кой, — сказал он, уводя брата за руку, и, ей-богу, он был крепким и сытым. — Я хочу тебе кое-что показать.
В соседней палатке, чуть в стороне от остальных, у печки сгрудилась группа мужчин. На решётке над огнём были разложены куски мяса. Запах стоял опьяняющий.
Прежде чем Фаррен успел спросить, собака это или крыса, ему в руку сунули горячее и сочное филе. Он проглотил его, и оно было очень сочным, очень сладким, не похожим ни на что, что он когда-либо пробовал.
Сначала он почувствовал отвращение… его тошнило от насыщенного аромата и медового вкуса; да и кусок был слишком большим с непривычки, чтобы желудок Коя смог его переварить. Но потом живот Фаррена успокоился и потребовал большего.
Он набивал себе рот, пока остальные стояли вокруг, ухмыляясь и тихо посмеиваясь.
И тут Фаррен заметил, что все они специально подпилили себе зубы.
Джон Лайл ухмыльнулся полным ртом зазубренных пиков.
— Да, — произнёс он. — Хорошо.
И тогда Кой понял. Господи, он всё понял.
Но к тому времени его разум стал мрачным и хищным, и мясо было мясом, и кровь была кровью, и он знал только, что теперь его желудок полон. И он хотел большего, гораздо большего. Этот аромат пьянил. Кой никогда раньше такого не испытывал.
Вскоре он уже возглавлял ночные охотничьи отряды в поисках вновь прибывших толстяков. Они были лучшей целью.
В Эльмире целиком и полностью господствовало человеческое зло.
* * *
Двое всадников вцепились в Коя Фаррена, как стервятники в подгнившее мясо.
Они вдыхали его густой запах, и для них это был запах денег. Они оба видели его бумажник с торчащими оттуда деньгами. По крайней мере, эти деньги стоили того, чтобы убить. Но этот дурак еще и хвастался деньгами, которые остались у него в повозке.
«Серебро», — говорил он, и Мами хотела всё и без остатка. И она это получит.
Тем не менее, оба всадника держались позади, и их лошади ступали как можно тише. Был слышен лишь лёгкий перестук копыт. Фаррен был далеко впереди, двигаясь ровным, неторопливым шагом вверх в предгорья по тропе, которая вилась и изгибалась, как змея, переплывающая реку.
В ту ночь туч почти не было, и яркая полная луна сияла на небе, как серебряная монета. Тропа, выступающие скалистые утесы и нависающие над дорогой сосны были омыты её неземным сиянием.
Того, что был в плаще из оленьей кожи, звали Таверс, а его напарника в шерстяном пончо — Гаррисон. Они оба бывшие заключенные. Оба разбойничали на дороге. И готовы были убить любого за две монеты или хорошую сигару. Совсем недавно они поступили на службу к Мами Макгилл: она прощупывала будущие мишени, и они с ними расправлялись. Она не доверяла этим двоим ничего такого, что требовало бы реального мышления — этапы, банки, поезда, — но они были очень полезны, когда дело доходило до опустошения карманов богатых шахтеров или владельцев ранчо, сидящих на неплохой зарплате. Холмы были усеяны неглубокими могилами их жертв.
— Тебе не кажется, что он знает, что мы его преследуем? — тихо поинтересовался Гаррисон.
— Сомневаюсь, — покачал головой Таверс. — Если б знал, то не стал бы прогуливаться так неспешно.
— Наверно, ты прав…
— Это обычный щеголь, зеленый, как молодое деревце, — сказал Таверс. — Поверь мне, это будет проще, чем снять шлюху в «Яблочке».
Они оба тихонько рассмеялись над собственной шуткой. Шлюхи Мами… Господи, как же мужик должен не уважать и не любить свой член, чтобы втыкать без разбору в их грязные дырки?
Все эти девки уже были изъезжены, как ломовые лошади, и передавались из руки в руки быстрее, чем насморк среди детей. Оборванные, лохматые — обычная дешёвка. А некоторые в одиночку обслуживали целую шахту или армейский пост.
Они знали свое дело, но вшей на них было больше, чем на бездомной шавке.
Внезапно они потеряли Фаррена из виду.
Тропа сворачивала в ивовую рощу, и на мгновение они увидели его высокий, горделивый силуэт, а затем его поглотили тени, когда завеса облаков опустилась на лик луны. Но когда они свернули за угол, он исчез совсем.
— Чёрт, — сплюнул Гаррисон, — и куда он делся?
Таверс остановил своего мерина и окинул взглядом темные леса, холмы и скелетообразные хребты скал. Тысяча укромных мест, неотличимых друг от друга в темноте.
Он облизнул обветренные губы, вытер со лба струйку пота и, прищурившись, задумался.
К счастью, из-за туч снова выглянула луна, и местность вновь покрылась пятнами света. Это спасло Таверса от долгих раздумий. А думать он не любил, считая все рассуждения полной чепухой. Размышлять для него — все равно, что слепому и безрукому пытаться привязать теленка: не сработает, если нечем. Он никогда не признавал себя глупым, хотя в детстве старик не раз говорил ему, что у спелого бобового стебля ума больше. Но Таверс считал, что мужчина должен быть импульсивным и должен принимать решения под влиянием момента.
Так что, как вы могли бы догадаться, он довольно часто попадал в ситуации, когда действовал вслепую. Именно это привело его к преступной жизни, затем — в тюрьму, потом — к объединению с Гаррисоном, и наконец — к Мами Макгилл, которая делала всю умственную работу за него.
Таверс решил, что нужно идти даль и действовать по обстоятельствам. Гаррисон согласился.
Они свернули за поворот, поднялись на ещё один холм, а потом слева показалась поляна. Рядом с лесополосой они заметили повозку, запряжённую стреноженными лошадьми. Неподалёку полыхал костёр. В воздухе пахло древесным дымом и сосновой смолой.
— Никого не видно, — произнёс Гаррисон.
— Может быть, они там, в фургоне, — предположил Таверс. В этом был смысл… вот только лошади Фаррена поблизости не было.
Но он ведь должен быть здесь. Он не мог миновать эту полянку.
Он сказал, что у него и его женщин есть старая повозка, и вот эта повозка на поляне, безусловно, подходила под описание.
На боку повозки даже была какая-то надпись, но она настолько выцвела и стёрлась, что разобрать было невозможно. Чёрт, это точно та самая повозка…
— Поехали вперёд, — сказал Таверс Гаррисону. — Держи пистолет наготове. Мы просто два парня, которым нужно немного согреться у костра. Понял?
— Да, понял.
Таверс с сомнением посмотрел на напарника, но двинулся дальше.
Лагерь был пуст. Дрова были нарублены и сложены в кучу. Для лошадей был приготовлен овес. Вокруг стояло несколько деревянных бочек и ящиков, но больше ничего.
Таверс думал не только о деньгах, но и о женщинах. Он жаждал женщину. Настоящую женщину, а не одно из тех созданий в «Яблочке», которые видели члены чаще, чем расчёску. Ему хотелось чего-нибудь чистого и свежего, а не кишащего болезнями, как больничный ночной горшок. Кого-нибудь, кто, возможно, пах мылом и духами, а не потом и грязью.
В лесу стрекотали сверчки, где-то заливалась цикада. А от фургона исходил странный запах. Таверс смутно помнил, что когда-то в Канзас-Сити он чувствовал нечто подобное. И тогда он прятался в темном и мокром подвале заброшенной скотобойни.
— Здесь ужасно тихо, — сказал Гаррисон. — Не могу сказать, что мне это нравится.
Таверс бросил на него злобный, испепеляющий взгляд. Тупой ублюдок всегда все выдумывает. Видит индейские отряды там, где их нет. Отказывается ездить через кладбище из-за призраков и утверждает, что в некоторых зданиях водятся привидения. Таверс жутко ненавидел подобные разговоры. Но здесь… Господи Иисусе, от этого места у него самого мурашки побежали по телу. Этот одиноко стоящий фургон с прилипшей, как виноградная лоза, вонью… Эти молчаливые и ждущие лошади… Эти огромные и темные сосны Аризонского холма, словно тихие свидетели предстоящих событий…