Под этим частным письмом одного из полковых священников французской армии, некоего Дамаса, вполне мог поставить свою подпись и английский капеллан Уильям Бейвет, будь у него время и адресат для подобных жалоб.
Положение в английском лагере в Балаклаве казалось ничуть не лучшим, если не худшим, чем в Камышовой бухте у французов.
«Пенсионер» указал юной леди, где найти другого «пенсионера» – безногого сержанта, составлявшего почтовые списки для уведомления родни тех раненых, что были привезены из Константинополя на «Львином Сердце».
Благодаря такой указке, еще немного поплутав по Дому инвалидов, леди Мэри со смешанным чувством разочарования и облегчения узнала, что сэра Мак-Уолтера в этих списках нет. Увидеть его среди нынешних раненых было бы для нее так же страшно, как и теперь не знать ничего. Но все же? В глухом лифе ее простого мещанского платья, согретое сердцем, лежало письмо, обещавшее свидание с тем, кто превратил ее жизнь в пугливую тайну или, напротив, в сплошную демонстрацию, в беспрестанную борьбу за редкое вознаграждение мгновеньем счастья… Счастья, которое теперь ускользало.
«Как нет?! Почему?! Возможно, он обманывал, говоря, что приедет в отпуск на выздоровление, а на самом деле тяжело ранен и его везти нельзя или… убит и потому не приехал?!»
Никто не мог ей ответить на эти вопросы.
«Никто, кроме Уильяма Бейвета», – поняла Мэри, оставив последнюю попытку выяснить что-либо у безногого офицера, который любезно улыбался, искренне пытаясь помочь, и которого она так смутила, обратившись к нему, что он поспешил прикрыть свои обрубки больничной простынею.
Бейвет обещал при случае сопровождать жениха юной Мэри и даже стал посредником в их переписке, поверенным в планы влюбленных еще со времени их тайного романа в Рауд-Вилле.
Уильям Бейвет был тамошний викарий. И, как прозорливо догадывалась Мэри, питал к ней чувства далеко не отеческие, тем более что в отцы он если и годился, то только в духовные. Иногда ей даже казалось, что молодой священник потому и отправился в Крым капелланом, что оказался уже не в силах смотреть на ее муки. Возможно, Бейвет решил, что так сможет утешать ее сведениями о лейтенанте Мак-Уолтере и притом не видеть ни ее радости от счастливых известий, ни страданий от неведения.
К счастью, на след капеллана удалось напасть. Один из сотрудников госпиталя, несших порожние носилки, сказал юной леди, что слышал, как «отец Бейвет» собирался отправиться в типографию за карманными Библиями, а оттуда сразу ехать обратно к «Львиному Сердцу», оставшемуся в порту Королевы Виктории, на погрузку.
– А что столько шуму? – нахмурился штабс-капитан в дверях трактира, держа в руках шинель, будто все еще надеялся передумать и уйти.
– Это ваш новый приятель брызжет шампанским, – потянул серую шинель из его рук прапорщик Лионозов, очутившийся подле с проворностью пресловутого черта из табакерки. – Лейб-гвардии поручик Соколовский, кстати, ждал вас у Мелеховых и по-прежнему жаждет видеть!
– Да, знаю, его денщик мне передавал приглашение, – Пустынников нехотя отдал-таки шинель. – А как Соколовский тут очутился? Я полагал, это не стихия для господ гвардейских офицеров.
Здесь – за Греческой слободой с ее ажурными балкончиками, подпертыми хлипкими резными столбами, и Девичьим училищем для матросских дочерей – тянулись обмазанные глиной кривые стены казарм флотских экипажей, крытых бурой черепицей, а то и просто порыжелым дерном. Тут же, сообразно трезвому смыслу, осиными сотами лепились к их стенам различные питейные заведения – от штофных лавок и распивочных до уходящих под фундаменты «ренсковых погребков», обнаружить каковые было проще по кислому смраду, чем за вывеской. Все низкого пошиба, из расчета только на жалование нижних чинов. Единственным приличным заведением полагалась кухмистерская[23] для холостых офицеров в доме титулярной вдовы[24] Эвы Блаумайстер. Поговаривали, впрочем, что она же была «мамкой» борделя копеечной категории, расположившегося в номерах трактира подле.
Этот трактир слыл заведением «с претензией», где, по крайней мере, стенал и вздыхал медными трубами «оркестрион» и имелась возможность даже прочесть свежие «Губернские новости». В любом случае уже для обер-офицеров оказаться замеченными тут было «в сильнейшей степени mauvais ton», как говаривал классик[25].
– Иное дело – светский прием, – заметил штабс-капитан Пустынников, впрочем, без тени иронии.
– Это уже прошло, и прошло довольно скучно, – отмахнулся Лионозов. – Все разговоры о вашем с Соколовским предприятии.
Пустынников невольно повел бровью. Выходило, «предприятие» его в ложементах приобрело соавтора, но он промолчал, в то время как прапорщик, уже заметно навеселе, тарахтел без умолку, как пустое фуражное ведро на лафете:
– После был скверный кофе, как бы не раздобытый в ранцах французских зуавов, и вист, закончившийся весьма плачевно.
– А что так? – вяло поинтересовался Илья, приглаживая кончики усов большим пальцем и забрасывая шрам соломенными прядями перед зеркалом.
– Виктор проигрался в прах, – доверительным шепотом поделился прапорщик, как если бы сообщал нечто неожиданное и столь интимное, что можно поведать только близкому другу. – И теперь вот кутит, чтоб не застрелиться.
– Насколько я знаю, ему и полкового запаса пуль не хватит, чтобы стреляться по поводу каждого его долга, – проворчал штабс-капитан. – Небось, и сейчас за ваш счет… отчаивается?
– Ну, это не совсем справедливо, – горячо запротестовал Федор, впрочем, тут же и проболтался: – Да, Виктор большей частью должен мне, но я же не спрашиваю.
– Эвон… – иронически покосился на него штабс-капитан. – А разве с вас спросить некому? Родитель, поди, в обмороке? Впрочем, это не мое дело, – обрезал он сам себя, увидев замешательство в лице купеческого отпрыска. – Что там за вопли?
Пустынников обернулся через плечо в сторону лестницы, ведущей в номера, и увидел, как по рассохшимся ступеням едва не кубарем скатился, силясь попасть в рукав куцей просмоленной шинелишки, не первой свежести молодец с боцманскими усами, но с басонной тесьмой баталера[26] на стоячем воротнике. Вслед ему полетела ловко пущенная черная бескозырка с желтыми литерами какой-то береговой части. Схватив ее и мотню белых шаровар в одну руку, усач с тараканьей прытью прошмыгнул мимо штабс-капитана, едва пробормотав: «Здравия желаю, ваш-бродь…»
При этом в глазах его страху было поровну со злобой.
Глумливо отзвенел, прощаясь с невезучим клиентом, колокольчик на стеклянных входных дверях. Мелькнула надпись, призванная встречать посетителей и потому украшенная золотыми канцелярскими виньетками: «Трактиръ „Первостатейный“». Впрочем, она говорила скорее о ранге завсегдатаев – матросов I и II статьи, – а вовсе не о ранге заведения.
– Домовой?! – раздался скандально-требовательный голос сверху.
На узкой галерее, тянувшейся вдоль ряда дверей, показался лейб-гвардии поручик Соколовский. При ближайшем рассмотрении можно было заметить багровые пятна на его шее, видной под фуляровым платком за отвернутым бортом мундира. Лицо же, напротив, казалось контрастно бледным. На висках блестели капли пота, но появиться они могли еще прежде, чем поручик пришел в ярость.
– Домовой… тьфу ты… половой! – поправился Виктор и сам же, сообразив оговорку, зашелся нервным смехом.
Впрочем, ненадолго – как только на глаза ему попался пентюх в подобострастном изгибе, с полотенцем на худом локте и в белой рубахе до колен, стриженный, как водится, в кружок, хоть это и не прибавляло благообразия промасленной пеньке его волос.
– Ты что, каналья! – увидел его Соколовский. – Забыл, что я настрого запретил тебе унтеров к ней подпускать?!
– Да разве ж мы в праве-с? Как можно-с… – забормотал что-то невнятно-несуразное «человек», непрестанно кланяясь и отступая, пока не врезался рыхлым задом в механический орган, тут же соскочивший с полонеза на игривую польку. – Это уж как мадам…
– Вот я тебе задам «мадам»! – прорычал поручик по-прежнему свирепо, но все же тушуясь. Он ведь на упомянутую особу абонемент не покупал, чтоб отдавать подобные распоряжения через голову «мамки».
Речь шла о Шахрезаде – ярком бриллианте в фальшивой оправе прочих «воспитанниц» мадам Блаумайстер. Подлинное же имя этого бриллианта не имело ничего общего с восточной сказкой – Юлия Майер.
При первом взгляде на двадцатитрехлетнюю Юлию казалось трудно поверить, что она вовсе не Шахрезада. В ней и впрямь было что-то изысканно-восточное, персидское. Высокие скулы заостренного книзу лица; страстная нижняя губа, подвижность которой Юлия, казалось, усмиряла, прикусывая ее вишенную кожуру; миндалевидный разрез глаз, всегда полуприкрытых ресницами, но без той лубочной томности, что служила первым признаком известного ремесла. В глазах оттенка горько-сладкой мезги темного винограда читалась такая отрешенность от собственного тела, что только совершенно бездушный тип мог под взглядом Юлии рыться в портмоне, выискивая купюру помельче. Взгляд же этот еще более завораживал и был исполнен снисходительного участия, если Юлия вдруг оделяла им юного кантониста, как неловко прятавшего под кружевную скатерку неслыханной щедрости синюю бумажку.
Подлинная восточная принцесса, хоть и «бланковая»! Однако от своих товарок, поначалу враждебно принявших Юлию, она себя не отгораживала и скоро сошлась – может, не так коротко, как «билетные» между собой, но вполне достаточно, чтобы разница в оплате «трудов» перестала возбуждать открытую зависть. За Юлию платили до пяти рублей за ночь, и по часам она не работала. Прочие же обходились полтинником за час солдатского усердия.
Следует пояснить, что преимущества или превосходства в ранжире между теми, кто получал от Врачебно-полицейского комитета «бланк», и теми, кому выдавался «билет», почти не наблюдалось. «Билеты», выданные взамен «подлинного вида»[27], так и назывались официально «заместительными», но в обиходе отчего-то звались «желтыми», хоть и делались из белой бумаги. На «билете» помещался печатный текст правил, предписывающих обязательную регистрацию в полицейском участке и регулярный осмотр у врача, – все то же, что и на «бланке». Правда, унизительный поход к врачу «бланковая» могла совершать всего лишь один раз в неделю, вместо двух, обязательных для «билетных», – а это уже подобие почтительного обращения.
В остальном же разница была невелика и состояла лишь в том, что «билетные» обитали в домах терпимости, а «бланковые» занимались вольным промыслом, который именовался таковым лишь условно. Слишком уж часто «бланковые» жили на съемных квартирах, ничем не отличимых от домов терпимости, и под присмотром сутенеров, заменявших им «мамок».
Год тому Юлия решительно освободилась от работы на съемной квартире и от опеки одного примечательного господина, говорившего фальцетом вместо ожидаемого баритона, а по манерам суетливого, как хряк у корыта, по недоразумению выряженный в сюртук. Поговаривали, что Юлия даже не освободилась, а сбежала. Или от нее сбежали? Трудно сказать, потому как с того времени хряк перестал появляться на бульваре, где раньше всегда мог быть найден страждущими.
В «первостатейное» же заведение мадам Блаумайстер новая Шахрезада пришла сама. Пусть и могла претендовать и на нечто большее, но в темно-карих глазах пришлой виделась такая усталость от роли «дамы полусвета», что мадам Блаумайстер сочла все расспросы излишними. Сама же Юлия как-то обмолвилась, что «так честнее». В общем, заявилась и примкнула к труппе, как ярмарочный солист к бродячему цирку, тут же став Шахрезадой, а то своя «царица Тамара» уже порядком приелась публике и, вообще, давно просилась в «инвалидную роту». Прочие же все – Маньки да Соньки – никак не соответствовали бы образу восточных красавиц.
– Ведь мы ж не немцы, не европейцы какие-то, – с пьяной задушевностью пытался растолковать поручик, бесцеремонно навалившись на плечо штабс-капитана.
Уже стемнело, и прохожие, которые в светлое время суток отбрасывали тени на булыжную мостовую, теперь сами сделались подобны черным теням и снова обретали прежний облик лишь тогда, когда на них падал свет из окон, освещенных ярким золотом люстр или карселевых ламп. Однако таких окон было мало. За стеклами по большей части виделись огоньки экономных сальных огарков или же масляных плошек, хотя последние светили обычно в полуподвальных норах.
В такое время нередко можно было встретить на улице подвыпившего гуляку, и все же особенно обращала на себя внимание троица черных теней, отличавшаяся отрывистостью движений и замысловатым зигзагом траектории. Против воли, подчиняясь «боевому товариществу», штабс-капитан Пустынников не то вел, не то нес на плече лейб-гвардии поручика, который ударился в рассуждения о несчастной судьбе обитательниц «первостатейного» трактира, потому как не хотел задумываться о собственном плачевном положении – на вечере у князя продул в карты «квартирмейстерскому» чину пять тысяч под вексель!
– Мы же не попользоваться, а преклониться! – разглагольствовал Соколовский. – Ведь, что такое француз или, там, немец в борделе? Покупатель! Заплатил и вправе требовать удовлетворения самой скотской своей прихоти… Лионозов, что ты мне, каналья, эполет рвешь?
Виктор вдруг обнаружил за спиной верного своего Патрокла, упорно пытавшегося дотянуть шинель поручика с локтя на плечо, украшенное эполетом, только что отмененным для повседневного ношения[28].
Стряхнув вовсе шинель на руки Лионозова и даже распахнув борта мундира – должно быть, одолевал хмельной жар – Виктор грубо отпихнул вечного своего спутника и продолжил с вдохновенной горячностью:
– А что такое образованный русский? Он же не только природную нужду справить пришел за целковый, а поговорить! Он же сострадать пришел! К алтарю припасть! Это же… – махнул поручик в сторону трактира, уже оставшегося далеко позади, – это же алтарь, жертвенник. Там все – жертвы, – убежденно повторил он, ударяя себя в грудь белой перчаткой. – Но не жертвы порока, нет! Непорочные жертвы за все несправедливости и насилия, свершенные подлым нашим веком над человеческой личностью!
– Таки непорочные? – с сомнением обернулся туда же Пустынников и, пожав плечами, добавил довольно скучно: – Помнится, жертвенный агнец должен быть ни хром, ни хвор, а мне комитетский фельдшер говорил, что каждая вторая ваша Агнесса – сифилитичка.
– Не сметь! – вспылил Соколовский, безуспешно пытаясь выдернуть руку из-под локтя штабс-капитана, но тот удержал его крепко, не желая, видимо, снова ловить голову поручика в опасной близости от бурых булыжников мостовой. – За видимой растленностью этих женщин – святость чистой страдающей души!
Виктор, яко учитель, замахал пальцем перед самым носом Ильи, так что тот невольно отпрянул, сказав примирительно:
– Как вам угодно… У нас кто ни страдалец, тот и святой. И даже не важно, чем заслужены его страдания.
– Заслужены?! – с немым укором посмотрел на собеседника Соколовский, будто и впрямь оказался поражен этим суждением. – Да вы сами попробуйте на их месте?!
– Увольте… – хмыкнул штабс-капитан, но поручик, вдохновленный сам собой, будто его и не расслышал:
– Попробуйте изо дня в день находить себя на дне общества и понимать, что нет ни сил, ни средств подняться! А нравы беспутных товарок?! А тирания содержательницы? А эти «мненья света»? Это пренебрежение, унижение ото всех, – торопливо продолжал Виктор, спеша с изобличением «света», но язык, уже заплетавшийся, не поспевал за мыслью. – Пренебрежение всюду! Потупленные взгляды встречных дам, якобы приличных, но уж я-то знаю… – Виктор заговорщицки понизил голос, заглянув в глаза Ильи, – я-то знаю! Каждая с амурной историей и со страстишкой под кринолином!