Пиковая дама червоный валет. Том первый - Воронов-Оренбургский Андрей Леонардович 2 стр.


– Какие? – Набыченный из-под кустистых бровей взгляд Злакоманова тотчас насторожился, поймав для своих ушей незнакомое слово.

Но хозяин, не слыша вопроса, уже метнулся к буфету, распахнул дверцы и, сноровисто подхватив ближайшие рюмки и графин, принялся их устраивать на столе.

– Сие опохмел, батенька, уж не забидьте товарища… прошу-с, прошу-с покорно, без сантиментов, легче-с будет…

– Кому? – снова свел темные брови Злакоманов.

– И мне-с, пардоньте, и вам-с, Василь Саввич. Долбит-то и знобит как, точно на дворе январь.

– Думаешь? – недоверчиво, глядя на поднесенную к его носу водку, буркнул купец.

– Уверен! Ну-с, ну-с… – ласково пропел Кречетов и, дзинькнув стекло о стекло, высоко опрокинул рюмку. Крякнув, мелко перекрестив рот, Иван Платонович с готовностью громыхнул оседланным стулом и, в предвкушении задушевного разговора, потер взявшиеся теплом ладони. Не обращая внимания на хлопотавшую наседкой вокруг стола Степаниду, нырнув вилкой в квашеную капусту, Кречетов не преминул наполнить рюмки. Неожиданно, как-то сама собой вышла заминка. Оба молчали, глядя в тарелки, прислушивались к заливистому голосу хозяйского петуха, к мерному чаканью подков; закупка соли для солонины была в разгаре, из окрестностей Саратова и гнилых окраин – откуда взяться – понаехали извозчики, и медные бубенцы на шее их низкорослых, брюхатых лошаденок наполняли воздух улиц гремливым жужжанием.

– Вот ты рассуди, Василь Саввич, – шумно выдохнул хозяин. – Что ни говори, а русский барин нонче круглый дурак… думает одним днем. И сам нищает, а того понять не желает, что народишку копейку тоже в ладонь бросить след, чай, люди, не свиньи… Ох, доиграются, боюсь, кроворубка в России грядет…

– А у нас без нее никак невозможно-с, Платоныч, без крови-то, – смачно обгладывая бараний хрящик, в тон прогудел Злакоманов. – Любить меньше будем. Землица наша издревле кровушки жаждет. Но ты брось сердцем багроветь, брат. Главное – есть у нас Церковь Святая, – гость наложил широкий крест на свою необъятную грудь, глядя на лик Богородицы, – что готова врачевать наши грешные души… вразумлять и пестовать нас, православных, с материнской любовью и отеческой строгостью. Так-то. Ладныть… ты мне кисель тут не разводи… Ишь, о России заботы заимел. Да за такую блажь в трактире порой и тышшу отдать сподручно. Я ведь не затем к тебе в дверь постучал. Помню твою мольбу на Никольской в мае… Думал… думал по сему, не скрою. И похоже, знаю, что тебе надо.

– Тогда, Василь Саввич, вы по всему знаете, как с нами договориться. – Хозяин осекся, придержав вилку с грибком у рта.

– Хм, а в этом есть смысл.

– Изволите, батенька, еще водочки? – Кречетов нетерпеливо зажурчал содержимым графина.

– Ишь, Бахус как тебя раззадорил, Платоныч. Нет, уволь, купидон, оставь стрелы – мы уже не целы. Довольно «огневку» дуть, дела еще есть… уж по шестой приговорили… Да и тебе, Иван Платонович, довольно-с. Небось, твоя половина за эти «свечки» по голове не погладит?

– Лексевна, что ли? Э-ээ, бросьте, сударь… – Кречетов отмахнулся при этих словах, как от мухи. – Да что ты, государь мой, помилуй Бог. Моя жена вовсе как будто и не жена мне…

– А кто ж? – через сытую отрыжку удивленно гоготнул купец.

– Да так… вроде что-то… чего-то… Ай, Василь Саввич, давай начистоту! Человек, – хозяин красноречиво ткнул себя пальцем в грудь, – может быть, при твоем приходе впервые по-человечьи жить начал! Хочешь правду? А что: я свою жизнь, пардоньте, сладко прожил: водку пил-с и баб любил-с.

– Ой ли, ой ли? – еще далее отодвигая рюмку, покачал головой Злакоманов. – Вот так так, брат. Весело живешь… Ты мне эти песни брось! Эх, кабы ваш теляти нашего волка сожрал. Сгинешь без нее! Узда она тебе и ангел-хранитель. Знаешь ли?

– Я-то знаю, а ты-то знаешь? – пьяно взвыл Платоныч.

– Ну-с, хватит! Сыт! Этих слез у каждого кабака лужа. Я ведь, собственно, по твоей просьбе тут.

– То ясно… – У Кречетова екнуло сердце, когда он узрел перед собою налитое недовольством лицо важного гостя.

– Так какого черта время тянешь? У Злакоманова каждый час на рупь поставлен. Смотри, отступлюсь.

– Не приведи Господь! Виноват-с, Василь Саввич, – смиренно потупив темные глаза на пустую рюмку, едва слышно выдохнул отец Алексея. – Виноват-с. Дурной тон. – И уж совсем жалко добавил: – Выпить, поговорить не с кем… вот-с и…

– Ну, вот что. – Злакоманов, уверенно притянув за грудки собеседника, сыро дыхнул ему в лоб. – Слушай сюда: младший твой дома?

– Не могу знать, – честно мотнул головой хозяин и, продолжая преданно смотреть пьяными глазами в глаза почетному гостю, с готовностью изрек: – Но ежели надо, Василь Саввич, один мумент… я его так выпорю, через четверть часа, помилуй Бог, себя потеряет.

– Глупый, я ж не о том… А еще управляющим, поверенным в делах моих прежде был. Ты ж сам глаголил, у мальца талант к лицедейству есть? Так ли?

– Так-с, отец родной, – с дрожью в голосе прозвучал ответ.

– Говорил, что твой молодец на ярмарке похлеще заезжих «петрушек» штуки выдает… Так?

– Так-с и есть.

– Так зови же его, дурья твоя башка. Взглянуть на него желаю и, ежели убедит он меня своей выдумкой, искрой Божьей, кто знает, определю в театр. А то и до самого антрепренера Соколова 7нонче в отъезде. С ым-то я на короткой ноге… Душа человек, доложу я тебе, Платоныч… до самых краев наш, уважает брата купца. – Злакоманов мечтательно закатил глаза под потолок, вспоминая былые картины утех в губернаторском доме и, с хрустом почесывая сивую, лопатой бороду, разродился: – Что я тебе порасскажу сейчас, братец. Ты токмо наперед накажи своей Степаниде, чтобы сынка сыскала.

После того, как нянька, хлебнув очередную порцию страха, бросилась исполнять приказ, купец аппетитно хрустнул малосольным огурчиком и натужно засипел:

– Ты ж пораскинь умом, Платоныч! Скажем, кутеж… Э-э, это дело тонкое, требующее не только деньжат, но и куража. А Переверзев Федор Лукич любит… эх, как-с любит грешным делом покуражиться, знает в сем толк, не мы… Жалует он крылья расправить, покутить с избранными и близкими к нему физиями. Скажем, опосля того, как оканчивается в собрании бал и разъезжаются разные там розовые пуховки, тут кутят, будьте-нате, как душе вспорхнется, скинув с себя фраки и прочую обузу… Сиживали-с и на полу, и на персидских коврах… как полагается, в знатном хороводе бутылок и рюмок. Замечу, при сем непременно бывает и наш столоначальник Чекмарев, Федор Лукич крепко любит и уважает его. Кстати, брат, губернатор наш пьет одно-с шампанское, прочих вин и вовсе не терпит8… Нет, вру! – Злакоманов на секунду озадачился, кусая губы, точно винился на исповеди. – Только по утрам и вечерам… его организм принимает еще кизлярку и водку кавказского изделия. Вот ее-то, родимую, он пьет стаканами… Где тут угнаться! Помню, на обедах иль ужинах, вот те крест, подле его прибора уже потела ожиданьем бутылка шампанского и знатный фужер, в коий кулак входил, и частенько эта бутылка сменялась новой. «Убрать! Убрать немедля покойницу! Ни уму, ни сердцу ей тут стоячиться! Вон!» – любит говаривать он и мизинчиком так брезгливо тыкат на пустую посудину, ровно она и вправду, стерва, смердит. И веришь, Платоныч, чем крепче он вздергивает водкой себя, тем умнее делатся и на язык теплее. Опять же анекдоты, как из того лукошка, один за другим… так и сыплет, будь я неладен! Но вот закавыка: как бы ни был он пьян, по приезде домой Федор Лукич, ровно в нем черт сидит, – идет в кабинеты, вынимает из портфелей бумаги-с, что подготовила канцелярия за день, тут же бумаги и по губернаторскому правлению… и нате, пожалуйста, не заснет, пока их все не рассмотрит. Вот это-с я понимаю! – не скрывая слез восторга, воскликнул Злакоманов, беря для себя передышку. Живо подставил забытую было рюмку, хватил ее без остатку и, взявшись крупной испариной, с сосредоточенным видом навалился на сало.

Иван Платонович – весь внимание – тоже не упустил момент – обжег горло водкой и мечтательно почесал за ухом. «Эх, кабы хоть единым глазком взглянуть на ваше гулянье!» Увы, такое случалось с ним только в снах. Однако при действующем губернаторе и вправду наступил «золотой век» для Саратова. Кречетов наморщил лоб: «При Переверзеве был открыт немецкий клуб для среднего класса саратовского общества, где участвовали чиновники всех ведомств, мелкое дворянство со своими семействами, купеческие сынки, которым недоступно было участие в благородном собрании». В немецкий клуб хотел определить младшего сына и сам Иван Платонович, однако держал до поры про запас злакомановское «даст Бог, подсоблю». Нет, что ни говори, а при Федоре Лукиче не было стеснения чиновникам по службе, особых каких-либо налогов на жителей всех сословий и крестьян; в губернии все шло своим чередом; к тому же были благоприятные урожаи хлеба. В народе, что важно, не замечалось крайней нужды, да и цены, что Бога гневить, на провизию были щадящие. Дворянство, купечество и служащие не могли нарадоваться на губернатора. Кречетов по слухам, по разговорам, доподлинно знал: акцизные не отрешались и не удалялись от должностей; но если на кого были жалобы, то личные взыски Федора Лукича были выше уголовного суда. Всякий чиновник, как черт ладана, боялся быть лишенным внимания и милости губернатора, а посему держал себя по службе строго и не допускал на свою персону никаких жалоб, стараясь уж как-нибудь уладить дело с недовольными лицами. Пожалуй, только один председатель палаты уголовного суда господин Шушерин точил зуб на Переверзева и по ночам опускал перо в склянку для доносов в столицу. Причина недовольства, собственно, заключалась в том, что губернатор не отрешал от должностей городничих, исправников и других чиновников и не отдавал их под суд палаты уголовного суда, то бишь в руки Шушерина. Тем самым губернатор лишал главного судью взяток. Шушерин часто «подливал яда», дескать, Переверзев слабо держит чиновничью рать, не делает с нее должного взыска, что в течение двух-трех лет не снял ни единого чиновника, тогда как в Казани, откуда он прибыл в Саратов, губернатор каждый месяц отдавал по пяти и более мздоимцев под суд. «Конечно, – рассуждал Кречетов, – может, оно и так, может, и следовало бы с кого шкуру содрать, но одно то, что Переверзев замечал бедного чиновника, коий не в состоянии был прилично одеваться, и приказывал при сем правителю канцелярии помочь ему, да к тому же и сам многим давал деньги, говоря: “Это за труды“, – снимало с него все нападки».

Злакоманов с не сходящей серьезностью, в душном молчании одолел принесенную Степанидой крупно нарезанную телятину, скупо похвалил и уставился на свои сапоги, которые с утра усердно ваксила щетка Прохора. Затем вытянул за жирную золотую цепь увесистый брегет, щелкнул крышкой и недовольно надул заросшие волосом щеки.

– Ну-с, братец, засиделся я у тебя. Засим прощай, видно, не судьба мне была увидеть твоего акробата.

Стали подниматься. Иван Платонович в отчаянье по-бабьи всплеснул руками, поджимая бледные губы. Его осоловевшие глаза безвинно обиженного человека были устремлены на Василия Саввича.

– Да ты никак сердиться на меня вздумал, Платоныч?

– Что ж, судите, как вам будет угодно-с. Может, и сержусь… имею право. Слабого человека завсегда-с обидеть возможно-с. А на посошок?.. – Кречетов заплакал.

Глава 3

– Будет тебе, суконный язык. – Василий Саввич, солидно оглаживая холеные усы и бороду, винительно потрепал щуплое плечо Кречетова. Немало смущенный и растроганный внезапными слезами своего бывшего управляющего, он хотел было сунуть ему красненькую, как двери распахнулись и в горницу кротко, с растерянным лицом вошел Алексей в сопровождении матушки. С гладко зачесанными волосами, скрывавшими часть ушей, в строгом и скромном платье она молча стояла за спиной сына.

– Примите наши извинения за опоздание, Василий Саввич… Премного благодарны вашему визиту. – Людмила Алексеевна, розовея лицом, чуть подтолкнула в спину остолбеневшего Алешу. По расстроенному лицу мужа она догадалась, что громких слов благодарности восклицать не стоит, а по своему женскому наитию и мягкосердечию живо смекнула, что следует делать.

– Что ж ты стоишь, право? Подойди, подойди, поклонись, Дурно быть таким невежливым. Василий Савич, благодетель наш, за тебя хлопотать приехали. – Людмила Алексеевна вновь, уже чувствительнее, подтолкнула сына.

– Ба! А младший-то ваш каков молодец! Наше вам, голубушка! – Злакоманов в почтенье тряхнул седеющей прядью хозяйке. – Да и лицом хорош, лбом высок, взором чист, кость благородная тонкая, даром что не барчук. Ужли не помнишь меня, а? Да-а, мал ты тогда был, ну, разве чуть выше моего сапога, ха-ха! А ну-к, подойди ко мне, да не бойся. Вот так, молодца! Скребется во мне вопросец к тебе. Ну-с, как тебя величать прикажешь? – задорно хохотнул купец, сковывая худые плечи Алеши тяжелыми руками.

– Кречетов, – тихо, однако без лишней робости прозвучал ответ.

– Как, как? – Густая борода с застрявшими в ней хлебными крошками приблизилась к самому лицу мальчика.

– Кречетов, – громко повторил Алексей, морщась от влажного водочного духа.

– Тьфу, еть твою душу… – в сердцах шмякнул себя по колену мясистой ладонью купец. – Так имя-то у тебя есть? Ха-ха! Али родители позабыли тебя окрестить?

– Отчего же… Алексеем назвали… по святцам выпало, – малость замявшись, бойко и четко ответил он и вдруг стремительно – раз-два – показал назойливому толстопузому торгашу язык. Это произошло столь быстро, что ни маменька, ни сидевший рядом отец положительно ничего не заметили. Сам же Василий Саввич после этой выходки пришел в тягостное, отупелое состояние, крепко раздражаясь прежде на самого себя, оттого как не мог взять в толк: привиделось ли ему это безобразие натурально или только поблазнилось.

На помощь Злакоманову в случившуюся паузу пришел старший Кречетов:

– Что же ты, право, столбом фонарным стоишь, сын? Распахни себя, честное слово. Поведай Василию Саввичу о своей мечте, а то обидно-с становится за тебя… В артисты метишь, а того не знаешь, что живцом при этом следует быть.

– Да он у вас, похоже, в козопасы намерился? – Приходя в себя, гость попытался свести беседу на шутку.

– А вот и нет! – зардевшись лицом, обиделся Алексей и вдруг согнулся в спине, превратив себя в коромысло, сморщил лицо – ни дать ни взять печеное яблоко, проковылял уткой к свободному стулу и прогнусавил голосом Степаниды, подхватив на руки дремлющего на комоде кота: – Эт кошка, сударь… ишь она, стерва, дурить. Кохти показывае нам, а они у ее, шельмы, что шила. Усё тоже душа… хоть и дурая насекома, а все понимат: и ласку, и гневость… охо-хонюшки, одно слово – тварь Божья.

Алексей закончил внезапно, как и начал: «разгладил» морщины, выпрямил гибкую спину, но… все продолжали сидеть, кто с открытым ртом, кто с завороженным лицом, покоренные неожиданной метаморфозой.

– Господи, Царица Небесная! Видано ли дело? Ах ты, шут окаянный! Грех тешиться над старой бабкой. Бес евонным языком бает, тьфу! – не удержалась Степанида. Охая и крестясь, через слово поминая то черта, то Бога, она убралась восвояси, крепко обиженная на своего любимца.

Однако маменька и отец ровным счетом не обратили внимания на сердитое квохтанье няньки. Напротив, их глаза, искрившиеся одновременно радостью и плохо скрытым волнением, придавали Алешке больше уверенности. В какой-то момент ему показалось, что чьи-то пальцы взяли его заполошно бьющееся сердце и выжимают из него последнюю каплю крови. Он бросил беглый взгляд на развалившегося барином важного гостя. И тут начал догадываться, что именно от этого толстого, бородатого дядьки зависит вся его дальнейшая жизнь. Щеки Алексея горели. Сцепив за спиной ставшие сырыми пальцы, он приготовился к смертельному бою.

– А ну, Лешка, жги! Покажи нам, любезный, «дуэль»!

Отец громко стал хлопать в ладоши, по-дружески подмигнув сыну, точно говорил: «Вот он, твой час, братец! Не подведи! Утри нос Злакоманову!». Заказывая сыну «дуэль», отец имел в виду нашумевшую, хорошо всем известную историю, что долго гуляла по Саратову.

Назад Дальше