И все-таки… Что заставляет компанию молодых социалистов, блестящих, честолюбивых и, пожалуй, еще не утративших идеалы, осторожно мечтающих о светлом будущем, поддерживать это ископаемое из SFIO[100], последнего из FGDS[101], реликт Четвертой республики, этого моллеиста[102] -колониалиста-гильотинщика (45 казней в Алжире, пока он был министром внутренних дел, а затем министром юстиции) – почему его, а не Рокара, который нравится Моруа, Шевенману[103], пользуется поддержкой такого поборника европейской интеграции, как Делор[104], и синдикалиста Эдмона Мэра?[105] «С Рокаром, – скажет Моати, – нам светил „самоуправляемый“ социализм плюс контроль за финансами». Но тот же Моати примкнул к Миттерану, когда он отчетливо сместил свой дискурс влево, извлекая урок из бардака 68-го, и завил: «Я верю в обобществление средств производства, инвестиций и товарообмена. Верю, что нужен сильный государственный сектор, способный быть двигателем всей экономики».
Рабочее совещание начинается. На широком лакированном деревянном столе у Фабиуса кофе и чай, печенье и фруктовые соки. Чтобы правильно оценить масштаб задачи, Моати извлекает на свет старую передовицу Жана Даниеля о Миттеране, вырезанную из «Нувель обсерватер» и датированную 1966 годом: «Такое впечатление, что этот человек не просто ни во что не верит: столкнувшись с ним, испытываешь чувство вины, если сам веришь во что бы то ни было. Он невольно внушает мысль о том, что нет ничего настоящего, что все есть грязь, а любые иллюзии непозволительны».
Сидящие за столом дружно признают, что придется плотно поработать.
Моати ест пальмито.
Бадентер защищает Миттерана: цинизм в политике – недостаток относительный, весьма хорошо сочетающийся с ловкостью и прагматизмом. В конце концов, мыслить, как Макиавелли, – не значит действовать в пресловутом макиавеллиевском духе. Компромисс – не обязательно сделка с совестью. В этом самая суть демократии, она требует гибкости и расчета. Собака Диоген был на редкость просвещенным философом.
«Хорошо, а Обсерватория?» – спрашивает Фабиус.
Ланг возражает: эта мутная история с мнимым покушением так и не прояснилась, все опирается на сомнительные показания бывшего голлиста, переметнувшегося к крайне правым и много раз менявшего свою версию событий. Была же все-таки машина Миттерана, изрешеченная пулями! Кажется, Ланг по-настоящему негодует.
«Ладно», – говорит Фабиус. Черт с ним, с мухлежом. Осталось последнее: он до сих пор не отличился ни особым обаянием, ни особым рвением в рядах социалистов.
Жак Ланг напоминает, что Жан Ко[106] назвал Миттерана пастором, а его социалистические убеждения – «изнанкой христианской веры».
Дебре, со вздохом: «Что за чушь».
Бадентер закуривает.
Моати ест шоколадное печенье.
Аттали: «Он решил повернуть руль влево. Думает, что иначе не оттеснить компартию. Но это отталкивает умеренно левых избирателей».
Дебре: «Нет, твой умеренно левый избиратель по мне – центрист. Или, по крайней мере, радикал в духе Валуа[107]. Эти в любом случае голосуют за правых. Они жискаровцы».
Фабиус: «Включая левых радикалов?»
Дебре: «Естественно».
Ланг: «Ну а с клыками что?»
Моати: «Записали его к дантисту в Марэ. Сделает ему улыбку, как у Пола Ньюмана».
Фабиус: «А возраст?»
Аттали: «Это опыт».
Дебре: «Мадагаскар?»
Фабиус: «Плевать, все уже забыли».
Аттали уточняет: «Он был министром заморских территорий в пятьдесят первом, резня случилась в сорок седьмом. Да, ляпнул несколько неудачных фраз, но руки у него не в крови».
Бадентер молчит. Дебре тоже. Моати пьет какао.
Ланг: «Но были съемки, где он в колониальном шлеме перед африканцами в набедренных повязках…»
Моати: «По телику их не покажут».
Фабиус: «Колониализм для правых – скользкая тема, они не захотят ее раскручивать».
Аттали: «Как и Алжирская война. Алжир – это прежде всего предательство де Голля[108]. Больной вопрос. Жискар не станет рисковать голосами алжирцев».
Дебре: «А коммунисты?»
Фабиус: «Если Марше предъявит нам Алжир, то мы ему – мессершмитты[109]. В политике, как и всюду, мало желающих ворошить прошлое».
Аттали: «А будет упираться – выкатим ему германо-советский пакт!»
Фабиус: «Хм, так, а что положительного?»
Молчание.
Все тянутся подлить кофе.
Фабиус закуривает.
Жак Ланг: «У него имидж литератора».
Аттали: «Кому это надо? Французы голосуют за Баденге[110], а не за Виктора Гюго».
Ланг: «Он прекрасный оратор».
Дебре: «Да».
Моати: «Нет».
Фабиус: «Робер?»
Бадентер: «Да и нет».
Дебре: «Он собирает толпы на митингах».
Бадентер: «Он побеждает, если успевает раскрыть свою мысль и уверен в себе».
Моати: «Но в телевизоре проигрывает».
Ланг: «Побеждает в разговорах с глазу на глаз».
Аттали: «Но не лицом к лицу».
Бадентер: «Он не в своей тарелке, если ему противостоят и возражают. Умеет аргументировать, но не любит, когда перебивают. Насколько красноречив на митингах, когда поддерживает толпа, настолько заумен и скучен с журналистами».
Фабиус: «Потому что в телевизоре он обычно презирает собеседника».
Ланг: «Не любит спешки, делает все размеренно, как по нотам. На трибуне подбирает тональность, распевается, приспосабливается к аудитории. В телевизоре это невозможно».
Моати: «Телевизор ради него не изменят».
Аттали: «Во всяком случае, не в нынешнем году. Вот когда придем к власти…»
Все: «…уволим Элькабаша![111]» (смех)
Ланг: «Хорошо бы он воспринимал телик как гигантский митинг. Пусть внушает себе, что за камерой стоит толпа».
Моати: «Но смотрите: красноречие на митинге – одно дело, а в студии получается куда хуже».
Аттали: «Он должен научиться говорить более коротко и ясно».
Моати: «Пусть учится. Готовится. Заставим его репетировать».
Фабиус: «Хм… чувствую, только этого ему не хватало».
28
Хамед не возвращался к себе уже дней пять, но теперь наконец решился: надо хоть посмотреть, не осталась ли где-нибудь чистая футболка, и вот, валясь с ног, он карабкается наверх – шесть с лишним этажей до каморки, где нельзя принять душ, потому что нет ванной, но можно хотя бы упасть на кровать и несколько часов отходить от физической и нервной усталости, от суетности мира и бытия, однако, поворачивая ключ в замке, он чувствует подозрительный люфт, понимает, что дверь вскрыли, осторожно толкает слегка поскрипывающую створку и по открывшейся картине догадывается: в комнате был шмон – кровать перетряхнули, ящики повыдергивали, плинтусы вдоль стен оторваны, его вещи разбросаны по паркетному полу, холодильник – настежь, на дверце – нетронутая бутылка «Банги»[112], зеркало над умывальником разбито вдребезги, банки с «Джини» и «Севен Ап» раскиданы по всем углам, журналы «Яхт мэгэзин», целая подборка, разорваны страница за страницей, как и история Франции в комиксах (издания о Французской революции и о Наполеоне, похоже, вообще исчезли), Пти Ларусс[113] и другие книги тоже перетрясли, кассеты с музыкой методично размотаны, а хай-файная установка частично развинчена.
Хамед скручивает обратно кассету «Supertramp», вставляет ее в гнездо и нажимает на «play» – проверить, работает ли. Затем падает на перевернутый матрас и засыпает с открытой дверью под первые аккорды «Logical Song», думая о том, что, когда он был юн, жизнь и ему казалась прекрасной, полной чудес и волшебства[114], но даже если теперь все сильно изменилось, его все еще греет мысль, что он тут все-таки ни при чем и взятки с него гладки.
29
Приличная очередь метров на десять образовалась перед входом в «Небоскреб», который охраняет суровый цербер, чернокожий и крепкий. Хамед замечает Саида и Слимана с каким-то шишковатым типом, который просит называть его Сержантом. Вместе они обходят очередь, здороваются с цербером по имени и говорят, что внутри их ждет Ролан… то есть нет, Мишель. Двери «Небоскреба» открываются. Внутри – странный пахучий букет, как будто смесь запахов конюшни, корицы с ванилью и рыболовного порта. Они встречают Жан-Поля Гуда[115], который оставляет в гардеробе ремень, и по нему сразу видно: он уже под кайфом. Саид наклоняется к Хамеду и говорит: мол, нет, дальше терпеть Жискара нельзя, факт, жизнь слишком дорогая, а ему нужна доза. Слиман замечает в баре молодого Боно Вокса[116]. На сцене группа играет готик-рэгги, композиция аморфная и банальная. Сержант беззаботно пританцовывает, абсолютно не попадая в ритм ударной установки, Боно следит за ним с мрачным интересом. Ив Муруси[117] дышит в пупок Грейс Джонс. Бразильские танцоры петляют среди посетителей в бойком ритме капоэйры. Один бывший министр, довольно важная птица при Четвертой республике, норовит прихватить за грудь молодую актрису, восходящую звезду. И, как всегда, не обходится без шествия парней и девиц, которые носят живых омаров на голове или пробуют выгуливать их на поводке: по какой-то непонятной причине омар стал самым модным животным Парижа в 1980 году.
У входа два аляповато одетых усача суют вышибале пятисотфранковую купюру, чтобы тот их впустил. Они оставляют в гардеробе зонты.
Саид спрашивает Хамеда, как насчет травки. Хамед жестом показывает: «спокуха» и скручивает косяк на низком столике в виде голой телки на четвереньках, как в баре «Молоко» в «Заводном апельсине». Рядом с Хамедом на угловом диване затягивается через мундштук Алис Сапритч[118] с царственной улыбкой и боа вокруг шеи (самый настоящий боа, – думает Хамед, но тотчас решает, что это очередное разводилово). Она наклоняется к ним и кричит: «Ну как, птенчики, кайфовая ночка?» Хамед улыбается, запаливая косяк, но Саид отвечает: «С чего вдруг?»
Сержанту в баре удалось раскрутить Боно на выпивку, и Слиман задается вопросом, на каком языке происходит их общение – непохоже, чтобы они вообще разговаривали. Два усача сели в углу и заказали бутылку польской водки со стеблем зубровки внутри, поэтому к их столику подтянулся красивый молодняк обоих полов, а следом – парочка второсортных звезд. За стойкой бара Виктор Печчи[119] (брюнет, рубаха нараспашку, в ухе бриллиант) что-то обсуждает с Витасом Герулайтисом[120] (блондин, рубаха нараспашку, в ухе кольцо). Слиман издалека здоровается с каким-то анорексичным юнцом – тот разговаривает с вокалистом из «Taxi Girl». Рядом, прислонившись к бетонной стойке в виде прямоугольной дорической колонны, басист группы «Téléphone» бесстрастно подставляет щеку подружке, которая лижет ее, показывая, как пьют текилу в Орландо. Сержант и Боно исчезли. Ив Муруси присел на уши Слиману. Из туалета появляется Фуко и начинает о чем-то увлеченно болтать с певицей из «ABBA». Саид тормошит Хамеда: «Мне нужна доза, антрацит, марафет, снежок, кокс, сахарок, слоник, носорог, что угодно, ну достань хоть что-нибудь, блин!» Хамед дает ему косяк, который Саид злобно вырывает из рук, будто хочет сказать «в задницу твое пыхло», но сует самокрутку в рот и затягивается с отвращением и жадностью. Усачи в своем углу болтают с новыми друзьями, чокаются и восклицают: «Na zdravé!» Джейн Биркин пытается что-то сказать парню, который похож на нее, как брат родной, но он раз пять просит ее повторить, и она отмахивается – безнадежно. Саид кричит Хамеду: «Что нам остается? ЕСП?[121] План какой?» Хамед понимает, что Саид не успокоится, пока не получит дозу, трясет его за плечи, твердит «слушай», глядя прямо в глаза, как будто приводит в чувство чувака, впавшего в ступор или накачавшегося до упора, и достает из кармана сложенную пополам картонку формата A5. Это приглашение в «Адамантиум» – клуб, который только что открылся напротив «Рекса», и как раз сегодня там эксклюзивная вечеринка в духе 70-х, как написано на флаере под здоровой рисованной головой, чертами отдаленно напоминающей Лу Рида[122], а разогревать ее должен один знакомый дилер. Хамед просит у Алис Сапритч ручку и старательно выводит имя дилера заглавными буквами на обратной стороне флаера, который торжественно вручает Саиду, а тот бережно прячет во внутренний карман и отчаливает. Усачам в углу, в нелепых прикидах, похоже, весело с новыми друзьями, они придумали оригинальный коктейль пастис-водка-сюз, и к ним подсела Инес де ла Фрессанж[123], но, заметив, что Саид собрался на выход, они прекращают смеяться, аккуратно отодвигают ударника из «Trust», который лезет к ним целоваться с воплями «Brat! Brat!», и разом встают.
По Большим бульварам Саид движется решительно и не видит за спиной двух вооруженных зонтами мужчин, которые следуют за ним, держась на расстоянии. Он прикидывает, сколько раз придется отсосать в сортире «Адамантиума», чтобы заплатить за грамм кокаина. Может, лучше взять амфетамины – не так клево, но и не так дорого. И кайф дольше. И ослабляет стояк. Но трахаться все-таки охота. Короче. Пять минут – снять клиента, еще пять – найти свободную кабинку, пять – отсос, итого четверть часа на брата, трех раз должно хватить, а то и двух, если найдется кто при деньгах или кому сильно приспичило, а в «Адамантиум», как он слышал, стараются подогнать сливки помажористее, не каких-нибудь дешевых обдолбанных лесбиянок. Если потрудиться, то через час будет у него доза. Между тем двое провожатых успели его догнать, и вот, пока он собирается перейти бульвар Пуассоньер, первый, нацелив зонт вниз, колет его в ногу через вареные джинсы, а когда Саид, вскрикнув, подпрыгивает, второй сует руку ему за пазуху и вытаскивает флаер, спрятанный во внутреннем кармане. Не успел Саид оглянуться – эти двое уже на другой стороне; он чувствует пульсацию в ноге, помнит, как едва заметно скользнула чья-то рука по телу – видать, карманники, – и лезет проверить, на месте ли документы (денег у него нет), понимает, что украли приглашение, и у него начинает кружиться голова; он бросается вдогонку с криками «мое приглашение! отдайте!», но голова кружится все сильнее, его охватывает слабость, в глазах туман, ноги перестают слушаться, он останавливается посреди дороги, закрывает глаза рукой и падает, а со всех сторон сигналят машины.
На следующий день в «Ле Паризьен либере» сообщат о кончине двух человек: алжирца двадцати лет, умершего от передозировки прямо посреди улицы, и сбытчика, которого запытали до смерти в туалете «Адамантиума», недавно открывшегося ночного клуба, так что префект тотчас распорядился его закрыть.
30
– Эти ребята что-то ищут. Вопрос только в том, Хамед, почему не нашли.
Байяр пожевывает сигарету, Симон играет со скрепками.