– Ох! – спохватилась незнакомка. – Мы, кажется, совсем вас напугали. Разрешите представиться. Мы – группа французских литераторов, приглашенных на ваш республиканский Съезд писателей. Другими словами, мы – свита Луи Арагона. Знаете такого?
Света очень быстро и уверенно закивала. Про выдающегося французского писателя и поэта Луи Арагона газеты писали еще несколько лет назад, когда он приезжал в Москву публично отстаивать права сюрреализма. С отстаиванием у него, кажется, не вышло, но символом романтичной дружбы между коммунистами Франции и Советским Союзом он стал. Сейчас, когда все единоличные писательские ячейки закрылись, расчистив место для будущего всесоюзного писательского объединения, французских товарищей снова пригласили в СССР. В программе было посещение Москвы, а потом участие в качестве почетных гостей в первом Всеукраинском съезде писателей в Харькове. Свете никак не верилось, что с ними можно так запросто встретиться в обычной советской квартире.
– Мадам Бувье и ее юная компаньонка Милена послушали, уезжая из Москвы, доклад какого-то товарища про социалистический реализм как единственно верное направление культуры и облачились в траур. Горюют по убиенному сюрреализму. Носят уже четыре дня эти птичьи халаты, закрывают лица и скорбят. Несмотря на почтенный возраст и славу банальной романистки, мадам слагает прекрасные авангардистские стихи и знает толк в перформансах. Забавно и восхитительно смело, правда? – Не дождавшись от Светы однозначной реакции, дама продолжила: – Куча тряпья, что валяется в соседнем кресле, это наш уважаемый поэт Поль Шанье. Он у нас, скорее, из разряда поклонников, поэтому выступать нигде не будет. Заявлен в делегации одновременно и как поэт, и как исследователь жизни и творчества Маяковского, но на деле ничем не занимается. Не пытайтесь вспомнить, вы его наверняка не знаете. Его никто не знает. Луи считает, что у Поля большое дарование, и все впереди. Если изменит свое поведение, конечно. В общем, юн, талантлив и совершенно безнадежен в смысле самоконтроля и дисциплины. Беспробудно пьет с подросткового возраста, с тех пор, как потерял родителей – русских эмигрантов, скончавшихся от тоски по Родине лет эдак десять назад…
– Я все слышу! – Из скомканного одеяла на соседнем кресле показался ворох черных всклокоченных кудрей, и сонный голос, прокашлявшись, добавил: – И пью я вовсе не с тех пор, а только четвертый день. А что еще тут делать? Я хотел посмотреть СССР, я посмотрел. Я хотел посмотреть Харьков, про который мне все уши прожужжал живший тут до революции дядя, – я посмотрел. Теперь хочу домой, в прохладу каменных террас Монмартра. Немедленно! Я не желаю больше ни секунды плавиться в этой жаркой стране!
– В Париже он просыпается исключительно под вечер, поэтому существование яркого солнца и жаркого пыльного полудня для него новость…
– Какая чушь! Эллочка, свет мой, не нагнетай… А вы, дамочка, не верьте! – неожиданно строго рыкнул поэт на Свету. – Я, в общем-то, хорош и безобиден. Сплю в кресле, потому что Гавриловский храпит, как сатана, и я сбежал.
– Гавриловский вместе с Арагошей давно уже уехали по делам. Писатели сегодня пишут приветствие железному наркому обороны СССР, и Арагошу попросили непременно быть. Там, словно рыбки в ветвях коралла на Таити, снуют свои личные переводчики, поэтому Гавриловский смог сбежать в свое консульство. – Тут дама снова обернулась к Свете и добавила со значением, так, будто это хоть что-то объясняло: – Нет, не в свое, конечно, мы французы. Он просто дружит с водителем из немецкого консульства и тот помогает ему доставать детали для нашего авто. Гавриловский – фанат автодела и страшный педант. Не удивительно, что он дружит с шоферами, причем именно с немецкими. А на Таити я когда-то проживала. Так вот! – Последние слова она говорила, уже снова обернувшись к креслу: – Все на ногах уже давно и все ушли. А вы вчера изволили буянить, объясняться в творческой любви Арагоше, требовать взаимности, получили выговор по заслугам, расстроились и попросту не дошли до своей комнаты. Впрочем, как и всегда, – с улыбкой и даже почти что с нежностью проговорила хозяйка и снова вернулась к описанию компании. – Про центр и стрежень нашего общества – непревзойденного Луи Арагона – я вам уже говорила. Про нашего переводчика и друга адвоката Андре Гавриловского вы только что услышали. Осталось представить только меня. Эльза Триоле. Писательница, супруга и помощница Луи. Не пытайтесь вспомнить, вы меня наверняка…
– А вот и знаю! – перебила воодушевленная Света. – Я в библиотеке работаю! К нам поступала ваша повесть. Я читала! Вы… Я…
И Свету прорвало. Не удержавшись, она рассказала и о своем восхищении слогом писательницы, и о возмущении некоторыми откровенными сценами, которым не место в чистой литературе, и о неприятии буржуазного быта, и о важности таких книг для современного читателя, и, конечно, тут же, без перехода, о закрытой и несправедливо раскритикованной библиотеке при доме писателей имени Василя Блакитного, которую возглавлял такой славный товарищ Быковец…
– Что ж, библиотека – дело серьезное, – сказала Эльза Юрьевна, разобравшись. Она решительно встала и, вытащив из шкафа печатную машинку, пригласила Свету пододвинуться поближе к столу. – Петицию про библиотеку мы, пожалуй, подпишем.
– Э? – не поняла Света.
– Ну не петицию, а эту… как ее, не могу с ходу подобрать советское слово. Коллективную жалобу.
– Не жалобу, а письмо, – обиделась Света и тут же засомневалась: – Хотя…
– Не важно! – перебила Триоле. – Давайте работать! Вы совершаете ту же ошибку, что когда-то моя сестра. Пытаетесь объять необъятное! Написать личное письмо, сохранив общественные формулировки. Нет-нет! Сейчас мы все подправим. Возражения не принимаются. Если вы пишете лично товарищу Сталину, то нужно понимать, что, прежде всего, это письмо мужчине.
Света ахнула, а непутевый поэт нарочито громко присвистнул:
– Ох, Эллочка! Вот это ты загнула!
– Не спорьте! – строго цыкнула Эльза Юрьевна. Поэт покорно склонил голову и замолчал. Эльза Юрьевна опять с улыбкой повернулась к Свете.
– Метод Триоле в укрощении мужчин работает, точно как часы на городской ратуше, – подмигнула она. – Ты строго говоришь: «Не спорьте», требовательно смотришь ему в глаза и все, конфликт исчерпан. Но в письмах, разумеется, иначе. Письмо к мужчине существует в строго определенном жанре. Сначала нужно адресата похвалить, потом показать, что дело, о котором вы пишете, всегда было его личной идеей. И потом уже описывать нападки на это дело и свои робкие просьбы о защите. Понимаете?
И Света, в трезвом уме и ясной памяти, вполне осознавая, что совершает глупость, поддалась атаке группы иностранных товарищей и азартно принялась составлять новый текст.
«Коля меня убьет!» – радостно подумала она, наблюдая, как выбиваемые ловкими пальцами Эльзы Юрьевны буквы складываются в новое предложение, и задним умом прикидывая, удастся ли отстирать старые мешки, завалявшиеся в сарае, чтобы Колина мама пошила из них Свете такое же, как у мадам Триоле, смешное платье с прорезями…
Тем же утром, но значительно раньше, Коля Горленко тоже пытался объять необъятное. В частности, сохранить профессиональный подход в очень личном для него деле. По дороге в Полтаву он просматривал выданное Игнатом Павловичем досье на Ирину Онуфриеву. На жертву, если придерживаться правильной терминологии. Потомственная аристократка, до Великой октябрьской обучавшаяся в институте благородных девиц, была в возрасте 12-ти лет брошена бежавшими от Красной армии родителями. Осталась на попечении кухарки, которая, освоив все необходимые навыки и проявив себя, со временем стала руководящим работником советского жилкомхозяйства. Попечительница, а точнее приемная мать – в домашнем кругу ее даже так и звали «Ма», то ли сокращая имя Мария, то ли намекая на материнское отношение к Ирине, – дала девочке правильное воспитание и помогла стать на ноги. Онуфриева окончила балетную школу и поступила на работу в балетную труппу, где добилась немалых успехов. Танцевала первые партии, была любима публикой и газетами. О родителях и старом строе говорила с презрением, хотя публичного отречения в газете, как все порядочные люди, не написала. Была замужем за театральным критиком В. Морским… Отличалась некой холодностью и высокомерием, оттого мало с кем дружила. Но если уж дружила, то делала это со всей душой, всеми силами стараясь помочь друзьям и поделиться с ними всем хорошим, что имела в этом мире.
Последнее, ясное дело, Коля прибавлял уже от себя, потому что как раз они со Светой и были теми друзьями, которых Ирина то водила по обожаемому ею Харькову, рассказывая были и небылицы про каждый дом, то зазывала в гости как раз тогда, когда к Морским приходили самые интересные люди города, то, рассказав о репертуаре и особенностях всех многочисленных городских театров, снабжала билетами на спектакли, неизменно сопровождая их какой-нибудь вещичкой, которую одалживала Свете, чтобы той было что надеть в театр…
– Морг в подвале. Труп вас там ждет. Только опознание нужно сначала провести. Вы не годитесь, нужен кто-то из родственников. Таков порядок! – сообщил Коле пожилой полтавский судмедэксперт. Игнат Павлович отправился утрясать бумажные дела и выяснять новые подробности, Коля же пытался договориться о том, чтобы забрать Ирину.
– Не положено! – Все попытки разбивались о законопослушность полтавских сотрудников. – Критическая ситуация? Товарищ, вы в морге! Тут все ситуации такие. Все ЧП у нас по штатному расписанию.
Коля даже сбегал через дорогу на почту и вызвал телеграммой Морского, но тут же получил нагоняй от Игната Павловича.
– Ты кого слушаешь? Слабину дал, вот и выгребаешь теперь. Некогда нам ждать родственников. Полтаве харьковский труп не нужен, нам ясно сказано. Так что забираем и уезжаем. А то можем и без него уехать, пусть сами мучаются…
Пока Коля давал отбой Морскому, Игнат Павлович сам потолковал с судмедэкспертом. Назвал нужные фамилии, пригрозил звонком и трибуналом.
– Так бы сразу и сказали! – пожал плечами законопослушный полтавчанин и пошел за ключами.
Коля тем временем все листал досье и тонул в собственных воспоминаниях. Ирина была удивительно красивой и при этом отчужденно-холодной. Это даже не Коля решил – хотя когда-то он чуть в нее не влюбился, – это отмечали все, хоть единожды увидевшие Ирину. Даже Морской про что-то правильное говорил: «Идеально, как черты лица моей супруги». Отношения у Горленок и Морских разладились примерно год назад. Скорее даже по вине Коли и Светы. Трудные времена были у всех, но именно Света с Колей тогда, не имея ни одной свободной минуты, перестали заходить в гости. Пришли, конечно, когда узнали о смерти приемной матери Ирины. Уже даже не на похороны, а просто выразить соболезнования. Вспомнили, погоревали, ощутили, что настоящая дружба не проходит, даже если люди долго не видятся.
В досье, кстати, писали совсем другое. После смерти приемной матери Ирина Онуфриева якобы существенно изменилась. Открыто грубила начальству, настроила против себя всех, даже дружески расположенных ранее коллег. Со слов балерины и подруги Ирины, новой супруги режиссера Форрегера – Галины Штоль – выходило, что «Онуфриева после смерти приемной матери впала в тоску и не желала принимать ни общение, ни предложения о помощи от окружающих». В тот единственный визит, который Коля со Светой нанесли Морским зимой, Коля этого совсем не почувствовал. Впрочем, и охлаждения отношений между супругами он тоже не заметил. А в досье ясно было написано, что Морские развелись, утверждая, что собираются жить в разных городах и вообще уже почти год проживают под одной крышей без супружеских отношений.
Коля представил себе составителя досье и осуждающе хмыкнул. Ни при каких условиях ни Ирина, ни Морской не стали бы распространяться о подобных вещах. Составитель досье, скорее всего, получил данные от соседей или от сплетников в театре, а представил все так, будто утверждения исходили от разводящихся супругов.
К досье был приложен ряд жалоб на возмутительное поведение гражданки Онуфриевой. Отказалась сдавать какой-то взнос – хорошо, супруг компенсировал и замял скандал. Отказалась решительно осудить работы художника Петрицкого, готовила срыв собрания и не согласованную с общественностью речь – хорошо, сам товарищ Петрицкий прознал о ее планах, сказал, что в защитниках не нуждается и попросил снять ее выступление с повестки дня. Покрасила волосы в «возмутительный цвет», чем сорвала режиссерскую задумку, по которой рыжие танцовщицы в массовке были не предусмотрены…
Последнее было на Ирину совсем не похоже. Как, впрочем, и…
– Это не она! – склонившись в морге над телом жертвы, Николай испытывал одновременно и ужас, и неимоверное счастье.
С одной стороны, по всем статьям выходил полный кошмар: в проверенном правительственном поезде под видом и по документам одной пассажирки ехала совсем другая, неопознанная особа. С другой – это значило, что Ирина, скорее всего, жива. На кушетке с биркой «Ирина Онуфриева» на ноге лежал едва прикрытый простыней после вскрытия труп женщины, Коле совершенно незнакомой.
3
С некоторых пор Владимир Морской придерживался правила никому не открывать дверь по ночам. Соседи по квартире – интеллигентная пара с дочерью подросткового возраста, заселившаяся четыре года назад вместо переведенных работать на север прежних жильцов, – нынче находились в санатории «Берминводы» и открыть дверь почтальону в Харькове тоже не могли. В общем, ночные телеграммы Морской получил утром и все сразу. Стоя теперь в прихожей, он растерянно тасовал в руках три бланка, лихорадочно соображая, что все это может значить, и, главное, как теперь быть.
«
Ирина убита тчк Соболезнования тчк Готовьтесь выехать Полтава на опознание тчк Коля
«
Сидите дома тчк Караульте Ирину тчк Важны любые вести тчк Горленко
«
Отбой тревоги тчк Ошибка тчк Горленко Коля
Морской разложил бланки в нужной последовательности и с тяжелым сердцем прошел в спальню. День обещал быть куда более сложным, чем предполагалось, причем предполагалось, что будет он тоже весьма непростым.
Вообще-то, воскресенье всегда проходило под эгидой родительского дня. Чем бы ни предстояло заниматься, Морской брал с собой дочь Ларису, за неделю проживания с правильными мамой и отчимом соскучившуюся по журналистским приключениям и царящей в доме отца артистической атмосфере. Сегодня Морской решил сделать исключение. Одно дело – развод (о нем Ирина и Морской сказали Ларочке вполне спокойно, ведь на отношения с ребенком этот факт не влиял), совсем другое – отъезд. Последнее, конечно, имело куда более разрушительные последствия и ранило куда сильней. Морской, хоть и планировал разговор, но ощущал острый приступ тоски и глухого отчаяния всякий раз, представляя, как скажет одиннадцатилетней девочке, что ее обожаемая Ирина уехала, и они никогда больше не увидятся. Признание и без того хотелось отложить, а сейчас, когда вокруг дел Ирины творилось невесть что, было бы жестоко и некрасиво впутывать Ларису. При этом дочь была единственным человеком в мире, врать которому Морской не умел. Поэтому выход был один – не появляться. Ближайший доступный телефонный аппарат находился в гостеприимном Обществе старых большевиков, что обосновалось в бывшем особняке издателя Юзефовича, потому Морской наскоро привел себя в порядок и помчался вверх по Карла Либкнехта, звонить Ларочке про отмену встречи. На ходу он составлял список всех звонков, которые нужно было бы сделать с такой оказией, и готовил новый небанальный комплимент заведующей телефоном секретарше. Казавшаяся несколько минут назад трагичной ситуация, обрастая хлопотами, обретала будничный характер и переносилась уже почти легко. Вспомнилась увесистая стопка материалов, которую надо было рассмотреть в редакции. В конце концов, для чего еще нужны выходные дни ответственному секретарю крупной газеты? Особенно, если без дела дома и в одиночестве ты немедленно сходишь с ума от воспоминаний и предчувствий. Разумеется, чтобы разобраться, наконец, с должностными обязанностями, а не с текущими журналистскими делами, которыми была занята неделя…