– Co ty jeszcze chcesz?[80] – заорал он вслед уходящему пленнику. – Pocałuj mnie w dupç![81]
Повернувшись к уходящим спиной и задрав полы своего жупана[82], он хлопал ладонями по штанам, демонстрируя место, которое, по его мнению, следовало бы отметить лаской.
Поручик, оставив подопечного, вернулся к отряду, мрачно посмотрел на кривляющегося буффона[83] и молча приложился нагайкой к весьма сомнительным прелестям не на шутку разошедшегося горлопана. Мгновенно прочувствовав всю силу «аплодисментов» мрачного поручика, весельчак вострубил, как сигнальный горн, и, смешно припадая на левую ногу, затрусил по кругу под забористый смех товарищей.
– Odwal się, Leszek…[84] – истошно причитал он, потирая ушибленное место.
– Zamknij się ty, bydłaku chamski![85] – ответил Будила, пожав плечами, и вместе с таинственным гостем скрылся в чаще, больше не проронив ни слова.
В крохотной охотничьей заимке, от старости вросшей в землю почти по самую крышу, на лавке из березовых досок, небрежно покрытой черкесской буркой, сидел одноглазый польский офицер в одежде ротмистра гусарской хоругви. Впрочем, бордовый жупан, желтый плащ, кожаные штаны и поясная сумка – шабельтаст по ветхости своей мало чем отличались от рубища, в которое был одет весь отряд, а вот оружие и амуниция офицера, сложенные тут же на лавке, находились в безупречном состоянии. Гусарский шишак[86], кираса с наплечниками, венгерская сабля и жутковатого вида буздыган[87], в свое время проломивший немало черепов, были начищены, смазаны медвежьим жиром и празднично поблескивали при свете большой ослопной свечи[88], позаимствованной разбойниками в одной из окрестных церквей.
Поручик снял повязку с глаз незнакомца и, подойдя к сидящему офицеру, что-то прошептал ему на ухо. Пользуясь паузой, незнакомец с холодным прищуром оглядел ротмистра, точно целился в него из мушкета. У ротмистра не хватало двух пальцев на правой руке и одного на левой. Одно ухо у него было разрублено пополам, а на втором отсутствовала мочка. Лицо его было изрыто оспой и глубокими сабельными отметинами. Отсутствующий левый глаз зарос безобразным образом, представляя собой нарост грязно-кирпичного цвета, который старый вояка даже не пытался скрыть под повязкой, справедливо полагая, что в компании висельников галантные манеры последнее, что следовало соблюдать. В общем, вояка был известный и опытный, и незнакомец удовлетворенно улыбнулся, видимо, удостоверившись, что не ошибался, предпринимая свое опасное ночное путешествие.
Внимательно выслушав поручика Будилу, ротмистр кивнул головой и, посмотрев на незнакомца своим единственным пронзительным глазом, произнес сиплым от простреленного легкого голосом:
– Вы, кажется, искали встречи со мной? Я Голеневский. С кем имею честь?
Незнакомец качнул головой в знак согласия и тихо, по-кошачьему приблизился к Голеневскому, на ходу снимая с руки тонкую перчатку из белой кожи.
– Прежде чем представиться, я хочу показать вам одну вещицу, которая безусловно облегчит нам дальнейшее общение, – произнес он вкрадчивым голосом и поднес к лицу озадаченного ротмистра руку, на безымянном пальце которой поблескивала золотая печатка с вырезанной на ней замысловатой монограммой.
– Узнаете этот перстень? – спросил незнакомец, не отводя взгляда от Голеневского.
– Узнаю, – ответил тот не моргнув глазом. – Это перстень Муцио Вителлески, генерала общества Исуса.
Незнакомец удовлетворенно улыбнулся и бросил красноречивый взгляд на поручика Будилу. Ротмистр пожал плечами и кивком головы указал помощнику на дверь. Поручик, повинуясь приказу командира, молча вышел, на прощание смерив незнакомца неприязненным взглядом.
– Не будем ходить кругами, – произнес незнакомец, как только за поручиком закрылась дверь. – Мы оба принадлежим ордену и понимаем, какие полномочия имеет обладатель этого камня. Я Петр Аркудий, цензор генеральной конгрегации, и с этой минуты весь ваш отряд переходит в мое подчинение.
– Как любезно, что в Ватикане сочли возможным известить меня об этом! – ехидно произнес Голеневский, презрительно ухмыляясь. – Давайте-ка я кое-что объясню вам, господин цензор. Еще два года назад у меня была лучшая сотня крылатых гусар и три сотни головорезов из реестровых казаков. Фортуна улыбалась нам. Мы били москалей везде, где встречали. Жгли и разоряли Буй, Солигалич, Судай и Чухлому. Но потом что-то разладилось в нашем механизме, и бить уже стали нас, причем умело и со вкусом. Связь с другими отрядами оказалась потеряна, путь домой отрезан. Нас гоняли по лесам, как диких зверей. Мы теряли людей десятками. Первыми стали роптать запорожцы. Это хамское быдло вообще способно только грабить и убивать. Они отличные палачи, но честь, достоинство и верность долгу находятся вне поля их скудного сознания. Я повесил на первой осине парочку подстрекателей, а в ответ однажды ночью они снялись с бивуака и ушли на юг. Думаю, по дороге крестьяне резали их как свиней. Лично видел одного, с которого живьем спустили кожу. Он валялся на свалке, похожий на большой кусок окровавленной говядины, и собаки поедали эту еще живую, трепещущую плоть. У русских, говоря откровенно, вырос большой зуб на всех нас. Не могу сказать, что зуб этот вырос у них без веских на то причин. На войне как на войне. Здесь убивают чаще, чем дышат. Полгода назад я послал хорунжего Яна Зарембу с остатками его по́чета[89] за фуражом в большое село. Свирепые холопы взяли их в плен. Зарембу живого запихнули в медный чан и сварили в меду, заставив отряд его съесть. Кстати, мед им понадобился для того, чтобы мясо легче отделялось от костей. Как вам история? – ротмистр мрачно поглядел на иезуита и, не дожидаясь ответа, продолжил говорить:
– Начистоту, брат Петр! Мне откровенно плевать, что в Ватикане думает генеральный препозит[90] и какие решения принимает конгрегация[91]. У меня два десятка опустившихся, потерявших надежду и веру оборванцев, бывших некогда солдатами. Мне их нечем взбодрить и обнадежить. Мы обречены. Мы умрем здесь. Какого дьявола нам для этого нужен посланник Римской курии[92], я не понимаю. Знаете, есть старый военный обычай: когда умирает гусар, в разгар отпевания в костел на коне въезжает его боевой товарищ и разбивает гусарское копье перед алтарем. В глубине души каждый из нас свое копье уже разбил, и посредничество ордена нам не нужно. Убирайтесь подобру-поздорову туда, откуда пришли…
Голеневский вдруг задумался и удивленно воскликнул, хлопнув себя ладонями по толстым ляжкам, втиснутым в изрядно потертые кожаные штаны:
– Кстати, а как вы вообще сюда пришли? Откуда узнали о нас?
Аркудий в ответ холодно усмехнулся и проронил нарочито менторским тоном:
– Ну вот, наконец я и дождался вопроса, с которого следовало начинать нашу беседу. Военные люди всегда останутся для меня загадкой. Все дело в том, любезный мой брат, что не все проклятые вами запорожцы усилиями русских превратились в польский бигос[93]. Как минимум одному удалось выбраться живым и добраться до земель князя Константина Вишневецкого. Черкасский староста посчитал сведения, принесенные казаком, важными для ордена, и вот я здесь, чтобы попытаться спасти ваши бесценные для короны жизни.
Ротмистр Голеневский недоверчиво покачал головой.
– Надеюсь, брат, вы не считаете меня столь наивным, чтобы поверить в историю о лучезарном рыцаре креста, спешащем за тысячи миль на помощь попавшим в беду единоверцам, которых, видимо, уже и дома не ждут?
Петр Аркудий вежливо улыбнулся краешком губ и охотно согласился с собеседником:
– Вы правы, ротмистр. Дело, которое привело меня сюда, стоит много дороже наших с вами жизней. Но случилось так, что вы нужны мне, а я вам. Помогите выполнить миссию, и гарантирую, что не позднее Рождества счастливая пани Голеневская обнимет мужа на пороге родового замка.
– Интересно, каким образом вы это сделаете? – с сомнением произнес Голеневский, но голос его предательски дрогнул.
– То моя забота, пан ротмистр. Пусть она вас не беспокоит. Ваше дело – неукоснительно выполнять мои поручения. Думаю, для вас как военного человека это не составит особого труда?
– А если русские вас раскроют? Их нельзя недооценивать. Они коварны и хитры, и сыскное дело у них поставлено хорошо.
– Не раскроют. У меня, как говорят юристы в Латинском квартале, безупречная легенда. Мне нечего опасаться.
Петр Аркудий встал с лавки, подошел к крохотному окошку, затянутому бычьим пузырем, и, наклонившись, посмотрел в него. Снаружи царила непроглядная ночь. Иезуит вытащил из кожаного кошелька, пристегнутого к поясу, странную коробочку размером с ладонь восьмилетнего ребенка. Предмет был похож на плоский золотой барабан, украшенный изящной гравировкой по торцу. Верхняя его часть представляла собой плоскую крышку из черненого серебра с напаянными по кругу золотыми римскими цифрами и одной большой стрелкой, застывшей где-то около XII.
– Скоро полночь, – сказал Аркудий, непроизвольно потрогав стрелку пальцем, – мне пора. Велите подать мне мою Беатрикс. И вот еще, любезный брат, дайте мне вашего бравого поручика с парой надежных пахоликов[94], умеющих держать язык за зубами. Сегодня ночью они могут мне понадобиться.
Старый вояка понуро посмотрел на Аркудия и сокрушенно махнул рукой.
– Извольте, – произнес он мрачно, – делайте, что считаете нужным.
Не вставая со скамьи, покрытой черкесской буркой, он громко крикнул в неплотно прикрытую дверь старой избенки:
– Leszek, wejdź do chaty!
Снаружи зазвенели шпоры и послышались поспешные шаги. Дверь со скрипом отворилась.
Глава 7
После скромной вечерней трапезы, состоявшей из горохового кулешика, гречневой каши и мягкого сыра с жирянкой, вся монастырская братия в строгом порядке, согласно чину, с пением псалмов, направилась на Повечерие[95] к храму для того, чтобы совершить перед его стенами молитву и разойтись до Полуношницы[96] по кельям. Строгий монастырский устав не допускал для братии никаких отклонений от заведенного порядка ни зимой, ни летом, ни в зной, ни в стужу.
Полуношница прошла так же спокойно и благостно. Вся монастырская братия, кроме трех больных иноков, присутствовала в храме от начала до конца. Возвращаясь к себе после короткой службы, отец Феона заметил сутулую спину долговязого Маврикия, застывшего в терпеливом ожидании у дверей его кельи. Услышав сзади шаги приближающегося монаха, Маврикий живо обернулся, и лицо его вытянулось в постной гримасе услужливого почтения, сквозь которую откровенно читалось невысказанное желание.
– Ну что же ты еще хочешь, друг мой? – сокрушенно спросил Феона, открывая дверь и пропуская настырного ученика в свою келью.
– Отец Феона, – просительно загнусил Маврикий, – научи меня тайнописи, очень хочу я сокровенное в псалтыри прочитать. А вдруг там загадка спрятана? Я теперь спать не смогу.
Феона улыбнулся пылкости юноши и спросил с иронией:
– А не грех ли рясофору[97], проходящему послушание, такой интерес к чужим секретам иметь?
В ответ Маврикий только покраснел, молча отвел глаза в сторону, но желания уйти из кельи Феоны не проявил.
Феона усмехнулся в бороду и жестом пригласил послушника сеть на лавку, служащую ему постелью.
– Ладно, Маврикий, что с тебя взять, упрямца? Научу тому, чего сам знаю. Может, действительно наука впрок пойдет?
Отец Феона взял из ниши за иконами толстую тетрадь с письменным прибором и сел на колченогий табурет рядом со столом, представлявшим собой три струганые доски, положенные между кирпичными выступами в стене.
– Ну, сын Божий, азбуку-то хорошо помнишь? – спросил он у послушника.
Маврикий бросил озадаченный взгляд на наставника, пожал плечами и ответил занудливой скороговоркой, как будто повторял заученный урок.
– Помню, отче: Аз; Буки; Веди; Глаголь; Добро; Есть; Живете; Зело; Земля; Иже; И; Како; Люди; Мыслете…[98]
– Ладно… ладно, – замахал руками Феона, останавливая юношу, собравшегося, видимо, перечислить все 43 буквы алфавита[99]. – Вижу – преуспел ты в грамоте! Раз так, тогда пиши… – протянул он послушнику тетрадь с письменным прибором.
– А чего писать-то, отче? – спросил юноша, охотно открывая чернильницу и пробуя ногтем остроту гусиного пера.
– Напиши для начала все согласные в две строчки по 12 в ряд.
– Ага, – кивнул головой Маврикий и стал усердно выполнять задание, даже не поинтересовавшись у монаха, зачем он это делает.
Прикусив от усердия язык, он каллиграфическим почерком выписывал на бумаге буквицы алфавита, натужно сопя и считая их в уме из опасения ошибиться. Возился он с поручением довольно долго. Отец Феона в это время неспешно листал страницы «Географии» Помпония Мелы[100], подаренной ему когда-то старцем Прокопием. Наконец Маврикий закончил и показал наставнику результаты своих усилий:
– Молодец! – похвалил его Феона, бегло окинув взглядом работу послушника. – А теперь напиши свое имя, меняя верхние буквы на нижние и наоборот.
Маврикий живо заскрипел пером, бубня себе под нос:
– Кси… слово… буки…
Закончив, он придвинул тетрадь Феоне и вопросительно посмотрел на него. На листе были старательно выведены два слова: МАВРИКIЙ и ѮАСБИШIЙ.
– Поздравляю, мой друг, – улыбнулся монах, – ты только что написал свою первую «тарабарскую грамоту»[101].
– И все? Так просто? – воскликнул Маврикий, голос его задрожал от восторга и нахлынувшего вдруг чувства сотворения чего-то, доселе ему неподвластного и неведомого.
Феона сдержанно потрепал послушника по плечу и еще раз бросил взгляд на зашифрованную им надпись.
– Просто, говоришь? Нет, брат Маврикий, это не просто! Ты освоил тарабарскую грамоту, а есть еще мудрая литорея и монокондил, тайнопись «решетка» и тайнопись в квадратах[102]. Вообще, «затейным письмом» на Руси уже лет четыреста удивить нельзя. Существуют десятки, а может, и сотни способов сделать послание понятным лишь тем, кому оно предназначено, но это значит, что есть и те, кто с этим душевно не согласен. В наше время секреты долго не живут. Глаза и уши, охочие до чужих тайн, найдутся всегда.
– А если придумать такую тайнопись, которую никто не разгадает и даже не поймет, что это такое? – прошептал наивный инок, с надеждой глядя на наставника.
Отец Феона ладонью разгладил седеющую бороду и, закрыв тетрадь, посмотрел на Маврикия с неожиданным интересом.
– Лучшее место для хранения тайн – собственное неведение, – сказал он, убирая тетрадь обратно за иконы, – впрочем, ты догадался о главном: как правило, надежно сокрытое многократно лучше хорошо зашифрованного. Лет сто назад один монах-бенедиктинец по имени Иоганн Тритемий назвал сей способ стеганографией[103].