– Зачем? – спросил Гуров.
– Затем, что некоторые рабочие не прочь что-нибудь стащить, восполнив, таким образом, недостаток в заработной плате. Например – болты или гайки, инструмент… Да что угодно, что представляет хоть какую–то ценность. А с другой стороны – норовят протащить на завод что-нибудь спиртное. Покойный владелец, будучи убежденным трезвенником, всячески с этим боролся. Я же трезвенником не являюсь, но продолжаю борьбу: это влияет и на выработку, и на безопасность. Поэтому территория постоянно охраняется специальными людьми, которых отбирал лично я. Так что проникнуть и уйти незамеченным – не то чтобы невозможно, но очень сложно. Я даже не представляю себе, как.
– Вы знали покойного? – спросил Гуров.
– Да, знал, – неожиданно ответил Воскресенский, что было несколько удивительно.
Как можно знать каждого мастера на заводе, на котором работает около тысячи человек? Но даже за время короткого разговора Гуров убедился в том, что Воскресенский действительно знал все о возглавляемом им предприятии, до мельчайших деталей изучил и производство, и людей.
Характеристику покойному Воскресенский дал вполне четкую:
– Работник был хороший. Рукастый и толковый, не пьющий и ответственный. Умел добиваться от людей результата: крепким словом и, как я подозреваю, – иногда кулаком. Впрочем, иначе с этой публикой нельзя. Вы бы знали, сколько по дурости и по пьяни бывает травм. Фельдшер у нас даже свой есть, и поверьте, он никогда без работы не сидит. Да и дело страдает часто по тем же причинам. В общем, Петр Завалов был человеком нужным.
– Что он мог делать там, возле реки, ночью? – спросил Гуров.
– Не имею не малейшего представления, – ответил Воскресенский после паузы, которая насторожила Гурова.
– А что там вообще происходит, между рекой и заводскими корпусами? Почему там бывают люди?
– Тоже не имею не малейшего представления, – ответил Воскресенский. – А с чего вы взяли, что там кто-то бывает?
– Следов всяких как–то многовато. Не то чтобы там был променад, как на Сумской, но все же… Место – глухое, и делать там нечего. И чтобы в грязи совсем не утонуть, кто–то даже досок туда набросал.
– Не знаю, – ответил Воскресенский, и Гуров ответил мысленно: «Знаешь, знаешь ведь». Управляющий, который явно знал завод как свои пять пальцев, а людей настолько, что мог дать характеристику простому мастеру, вдруг проявил поразительную неосведомленность.
Расстались они довольно прохладно. Впрочем, пожимая руку, Воскресенский предложил Гурову посылать своих людей на завод в любое время дня и ночи и задавать любые вопросы всякому, кто встретится на территории, ссылаясь при этом на его, Воскресенского, строгое указание оказывать всяческое содействие полиции, которое он отдаст тотчас же, как вновь окажется на заводе.
3
После обеда Гуров в своем кабинете в Мироносицком переулке, где в нескольких комнатах располагалась сыскная часть, составлял рапорт судебному следователю, необходимый для начала уголовного дела. Последовательно, но без особых подробностей он излагал обстоятельства: «было обнаружено, на место прибыли, было установлено» и так далее.
Вверху он, пользуясь своим положением высокого полицейского чина и допуская нарушение, впрочем – негрубое, указал конкретного адресата – судебного следователя по важнейшим делам Федора Венедиктовича Окунского. Имело ли смысл привлекать столь высокий чин для расследования убийства простого заводского мастера – Гуров уверен не был, но хотел, чтобы дело вел именно он. Во-первых, статус «важнейшего» предполагал возможность его действий в пределах всего судебного округа, т.е. не только Харьковской, но еще шести близлежащих губерний, что часто было удобно для преодоления бюрократических формальностей. Во-вторых, Федор Венедиктович слыл человеком умным, но при этом совершенно нелюбопытным и озабоченным лишь формальными вопросами. В ход дознания он никогда не вмешивался, предпочитая давать работать полиции.
Когда напольные часы «Адлер» – подарок одного купца, которому Гуров помог год назад в очень неприятном деле, – пробили три, Гуров поставил точку в рапорте, и почти сразу же в кабинет без стука вошел Степаненко.
– Ну? – спросил Гуров.
Степаненко не стал садиться на стул у письменного стола, а плюхнулся на кожаный диван, вытянул ноги и начал рассказывать.
– Публика там, конечно, ершистая. Я сначала думал на солидарность пролетарскую надавить, так сказать. Не пошло дело. Я решил – потому что покойный был мастером. Но с мастерами – та же беда. Потом вытянул причину – и пошло. Во-первых, покойный был дрянь-человек. Перед начальством спину гнул, а подчиненного мог по уху двинуть. Исполнительный был сверх меры. Ну а во-вторых, вы же знаете, нынче среди людей работных в моде социалистические идеи, а Завалов этот был совсем наоборот.
– В смысле? – не понял Гуров.
– «Черная сотня», не слышали?
– Ну слышал что-то… «Русское собрание», кажется. Хотя вроде бы это дворянская затея, да и столичная. У нас–то откуда?
– Ну вот, оказывается, не только дворянская и не только столичная. Они недавно себя «Черной сотней» стали называть. У нас их, как выяснилось, немного: на заводе «Гельферих-Саде» – всего несколько человек. Они на какие–то собрания ходят, молебны… Книжки даже распространяют. В общем, как социалисты совсем, только наоборот. А не слышали мы о них потому, что неприятностей они не доставляют.
– Ну конечно, «православие, самодержавие, народность», – вспомнил Гуров знаменитую уваровскую формулу. – Какие уж тут неприятности? Скорее наоборот – основа самодержавия, так сказать, соль земли.
– Ну да, – хмыкнул Степаненко. – Соль. Только идеи эти сейчас у работных не в чести. Да и носитель этих идей был человеком крайне неприятным.
– Так что – думаешь, политика? – спросил Гуров, откидываясь на спинку кресла.
– Та все может быть. Но тут вряд ли. Черносотенцы с социалистами не ссорятся, и конфликтов между ними особых не было. Как я понял, и те, и другие за права рабочего класса выступают, только одни – силой, а другие на Господа Бога и государя–императора уповают. А так… Кому ж понравится по 14 часов в день горбатиться за гроши, да еще без вспомоществований от владельцев в случае травмы ну и так далее? Так что споры между работными были, конечно, но даже до мордобоя не доходило. К тому же по большей части все они – бывшие крестьяне, поэтому в своих убеждениях болтаются где–то между молельней и Карлой Марксом.
– Карлом, – поправил Гуров.
– Та один черт, – отмахнулся Cтепаненко и добавил: – И кровь эта из горла спущенная. Работные бы ножом кончили или из револьвера – и всех делов. Зачем вообще этот огород городить?
У Гурова были соображения на этот счет, но он решил, что делиться ими с подчиненным пока не стоит. Во-первых, потому, что утечка подобной информации могла быть чревата серьезными последствиями. Не то чтобы Гуров не доверял своим подчиненным – он не доверял вообще никому, особенно в деле сокрытия каких–то сведений. Ибо человек –существо слабое, и к болтливости его может подвигнуть что угодно –острое душевное расстройство, алкогольный или любовный кризис. А во-вторых, для соображений время еще не настало. Он по своему опыту знал, что чем меньше версий выдвигается в начале расследования, тем больше обращаешь внимания на всякие детали. А когда версия уже появилась, да еще версия своя собственная, ты невольно то, что в эту версию укладывается, – отмечаешь, а что нет – отбрасываешь за ненадобностью. И вот это, отброшенное, часто и ведет к установлению истины. Сейчас надлежало не умствовать, а собирать факты, запоминать их и сопоставлять. А подумать можно будет и позже, когда появится над чем.
– Где проживал покойный, узнал? – спросил Гуров.
– Обижаете, – ответил Степаненко, ухмыльнувшись.
– Тебя обидишь, – ворчливо заметил Гуров и спросил: – Далеко?
– Да нет. Улица Дергачевская. Пару верст по Клочковской.
– Тогда поехали,– сказал Гуров, вставая.
Он, конечно, мог никуда не ехать, дав в помощь Степаненко еще одного–двух надзирателей, которые гоняли чаи в соседней комнате. Но, во-первых, не мешало самому посмотреть на то, чем жил покойный, а во-вторых и, пожалуй, в главных – остаться в кабинете означало обречь себя на составление двух докладных в Санкт-Петербург о состоянии преступности в Харьковской губернии. Гуров эту работу ненавидел, а перепоручить ее кому-то не мог: его надзиратели были горазды кулаками потрудиться или лясы поточить, но уж никак не бумажки писать. Так что он с чистой совестью оставил бумажную работу в кабинете, предпочтя заняться расследованием.
Гуров и Степаненко вышли из пролетки в серую грязь Дергачевской. Она была заставлена длинными кирпичными одноэтажными домами, разделенными на несколько «квартир» одной иди двух комнат с отдельным входом, который находился во дворе. Там же, во дворе, был общий нужник, неизменная будка с лающим на всех псом, развешенное белье и поленницы. Жилье, конечно, было так себе, но в сравнении с тем, как жили рабочие – дощатые бараки да землянки, – вполне ничего. Покойный жил и вовсе неплохо: перед входом в его квартиру была выстроена капитальная пристройка, которая в таких случаях обычно служила кухней и прихожей, добавляя несколько аршин к имеющейся площади.
Внутри квартира усиливала впечатление если не зажиточности, то, по крайней мере, – вполне сносного достатка. Новая печь, выложенная изразцовой плиткой, мебель – старенькая, но вполне приличная. На женщине, которая открыла дверь, было черное платье, ее худое лицо с узким ртом и острым подбородком было заплаканным – сведения о смерти супруга дошли быстро. Гуров почувствовал облегчение, потому что сообщать печальную новость не пришлось.
Он представился и попросил разрешения задать несколько вопросов. Женщина устало кивнула и развернулась боком, приглашая войти. Но Гуров и Степаненко остались стоять как вкопанные.
4
Это случилось в начале сентября. Банда грабителей напала на небольшой аккуратный особняк на улице Конторской. Особняк принадлежал семье ювелира Юхмана, который делал украшения на заказ. Как дело было на самом деле, так и оставалось невыясненным: то ли хозяева услышали голоса грабителей, то ли банда с самого начала не имела намерений оставлять свидетелей, только утром 5 сентября Гуров с тремя своими надзирателями хмуро обозревал три трупа – самого Михаила Яковлевича, его жены Дины Моисеевны и 17-летней дочери Бейлы. Как потом узнал Гуров, это имя на идише значило «красивая», и Бейла действительно была очень красива. Даже смерть ее не испортила.
Харьков, конечно, не был безопасным городом, но подобные наглость и жестокость всколыхнули общественность. Тут сыграли роль и красота покойной девушки, и личность Юхмана, которого Гуров, как и многих ювелиров, зналпотому, что те обычно не гнушались скупкой краденого. В отличие от них Михаил Яковлевич был человеком честным, истово верующим и хоть и не обладал особенным состоянием, однако играл заметную роль в еврейской общине города.
Вот из-за этой самой общины Гуров и получил столько шишек на голову, сколько не получал за все годы службы в Санкт-Петербурге, а потом в Харькове. Дело в том, что в 1905 году еврейская община имела большое влияние на жизнь города. Девять из десяти купцов первой гильдии были евреями. Полностью или частично им принадлежали три банка и одно ссудо-сберегательное товарищество. Евреи составляли большинство членов Харьковского медицинского общества, были издателями трех крупных газет и владельцами нескольких типографий. И все это не считая бесчисленных лавок и других мелких предприятий.
Когда влиятельная еврейская община возмутилась, дело дошло до губернатора. Губернатор и обер-полицмейстер требовали от Гурова скорейшей поимки убийц. Дело подогревалось газетами, которые, обвиняя власть в бездействии и неспособности раскрыть это дело, казалось вот-вот призовут горожан на баррикады. Ситуация усугублялась тем, что сам Гуров жил буквально в трех домах от места убийства, и этот факт взбеленил газетчиков: казалось,что начальник сыскной части должен не спать по ночам, а обходить свою улицу в ожидании преступников. Так Гуров, сам того не желая, получил скандальную известность как человек, под носом у которого были совершены страшные убийства. Одна газетенка, «Харьковский листок», с владелицей которой, женой крупного банкира, у Гурова вышел конфликт на заре харьковской карьеры, даже разместила довольно безвкусный, по мнению сыщика, рисунок. На нем начальник сыскной части, почему-то одетый в полицейскую форму и дурацкий ночной колпак, мирно спал, в то время как за окном крались вооруженные ножами преступники. Гуров был совершенно непохож на самого себя, но подпись под этим, с позволения сказать, шедевром разъясняла, кто на нем изображен.
При этом Гуров уже успел заработать в Харькове определенную репутацию, и у тех, кто его знал лично, эта травля вызвала неприятие. Гурову сочувствовали, но до тех пор, пока преступников не нашли, пятно на репутации оставалось. Это было вдвойне обидно, потому что Гуров делал все что мог.
Наверное, еще никогда Харьков не знал такого, как говорили блатные, шмона. Воровские «малины», опиумные курильни, бордели – все перевернули вверх дном. Скупщики краденого, всевозможные налетчики и даже мелкие раклы были, как любил это обозначать им же придуманным словом Гуров,– «отработаны». Сколько было выбито зубов и сломано ребер в ходе этой «отработки» – никто не знал. Но околоточные и надзиратели сыскной части вечерами любили хвастаться истертыми в кровь костяшками пальцев. Для проведения «операций» привлекались даже солдаты местного гарнизона.
В итоге дошло до того, что самые авторитетные харьковские воры сами запросили Гурова о встрече, которая и состоялась в одном плохоньком кабаке возле Благовещенского базара. Кабак по такому случаю был вымыт и избавлен от посетителей. Двое колоритных персонажей – бывший каторжанин Костян по прозвищу Лошадник и молодой резкий Паша-Перо – прибыли на встречу в окружении своих прихлебателей. Гуров взял с собой лишь Степаненко и еще одну даму, которая служила определенным гарантом того, что встреча, по ее же словам, пройдет в атмосфере «тепла и доверия». Конечно, никакого тепла не получилось: уж больно разные люди сидели по обе стороны дощатого стола. Но вот с доверием было лучше. Воры поклялись, несколько наивно, но внушительно, и даже выразили готовность целовать крест, что к сему паскудству харьковские «деловые люди» касательства не имеют, и знай они, кто совершил это злодейство,– сами бы принесли головы негодяев прямиком в сыскное отделение. Залетные тоже не могли пойти на такое, ибо никакие залетные без ведома присутствующих «работать»в городе не могут, потому что «знают, что за это будет».
Ну и самое главное, что волновало «общественность»,– тот «хипеш», который устроил Гуров в последние три недели. Это сильно мешает «делам», и они, здесь присутствующие «деловые», от имени «общества» хотят попросить начальника сыскного отделения все это прекратить в обмен на заверения в том, что если хоть одна собака в городе что-то гавкнет о деле, об этом будет тотчас донесено до ведома сыскного отделения. После опять была дана торжественная клятва с готовностью целовать крест.
Гуров ворам поверил. Он уже и так все понимал. Не могло быть такого, чтобы никто ничего не слышал и не видел. Все это наводило на мысль, которая накрывала Гурова своей безнадежностью, когда он ни с чем выходил на улицу через выбитую дверь очередной «малины»: это сделал кто-то, не связанный с криминальным миром, и никакие «отработки»здесь не помогут.
Об этом же свидетельствовали еще несколько фактов: блатные вряд ли пошли бы на убийство, в котором и необходимости особой не было: натянул платок на физиономию – и под угрозой оружия бери что хочешь. К тому же жертвы были зарезаны, причем зарезаны, по словам Фесюнина, весьма неумело. Рука убийцы была сильной, но как будто неуверенной.