Пиковая дама червонный валет. Том третий - Воронов-Оренбургский Андрей Леонардович 6 стр.


Вот и все, что сказал голубоглазый Гусарь. Получив первый сквозной удар от Вареньки в оценке друга, он получил второй удар от Сашки. И удар этот для Алексея пришелся ниже пояса. Подавленный крушением буколических грез, он надолго ушел в себя, сцепив в замке пальцы. Шурка ободряюще тыкал его в бок указательным пальцем, что-то убежденно трещал в ухо, а он остолбенело сидел на незаправленной кровати и мрачно молчал. Потерянный взор уперся в зеленый абажур, по бахромчатому краю которого ползала беспокойная муха.

– Да брось ты душу клевать! Пошла она… Ну, гарна баба, не хаю, ну, що зараз… вешаться? Размажь и забудь, брат. Весны проходят, веснушки остаются. Найдешь другую. Я бы с такой фуфырой хороводы водить не стал. Больно надо! Уфф… Строила тут из себя… фу ты – ну ты… недобитую Клеопатру! Дывысь, мы и так из-за нее встречаться стали редко, хоть и коптим в одном дортуаре. Ты все о ней да о ней… А як же наша клятва о дружбе? Мы ж «майские жуки» – выпускники, Лексий… Скоро разлетимся, кто куда. Никак забыл? Как же мечта – театр, сцена? Разве опохмелить тебя, оголтелого… за самоваром сбегать? Эх ты, инженивая драмати!

Брезгливое чувство к своему слюнтяйству бритвой кромсало самое сердце Кречетова. Слова Гусаря солью сыпались на открытую рану. «Почему так все получается?!»

Он вспомнил, как убивался в детстве, грыз ногти, плакал ночами, закусив одеяло, от одиночества. Вспомнил, как несказанно был счастлив, когда сыскал, наконец, друга в лице Александра. Каким тогда ему виделось будущее! Вспомнил и Липки, пушистый снег, веселый морозец, горку, где был наповал сражен взглядом серо-голубых со льдинкой глаз… Вспомнил и то, на каком Олимпе блаженства он находился наедине с этими глазами…

Злой, неотвратимый рок, казалось, витал над судьбой Алексея. Он судорожно боялся одиночества, панически страшился потерять Вареньку, не допускал мысли расстаться с Гусарем, пожалуй, единственным человеком на земле, который разделял его романтические мечты. Кречетову вдруг неудержимо захотелось закричать, как человеку, на которого падает стена.

Не проронив ни слова, он резко поднялся с кровати. В глазах мельтешило сумеречное мерцание. Пошатнулся, как во хмелю, поплелся к двери. Механически натянул башмаки. Пряча глаза от Сашки, по-дружески хлопнул того по плечу. Затворил за собой дверь и зашлепал по деревянным скрипучим ступеням потешки.

Подбитый сыристым ветром с реки, он брел по улице, безликий, оторопелый, путаясь в мыслях и действиях. Его глаза с порозовевшими белками с каким-то странным рассеянным удивлением низали бурлящую вокруг жизнь.

По грунтовым дорогам гремели телеги, поднимая невообразимую пыль. Улицы, млевшие под жарким солнцем, были рябы от ярко разодетой человеческой толчеи, словно на бурую их кожу высыпали воз-другой конфетти. Люди смеются, толкаются, жмурятся на солнце и спешат, спешат, спешат… А в глазах вечная отметина равнодушия к окружающему. Все сами по себе. Кто смел, тот успел. Кто успел, тот и съел. Жизнь не любит слабых.

…Алексей свернул в тихий, залитый солнцем проулок; у забора в большой навозной куче мирно копались квохчущие куры. Чуть далее из сточной канавы, что тянулась вдоль шеренги домов, пахнуло кисло-сладкими испарениями помоев и еще какой-то тухлятиной. Кречетов потер виски – нагретая на солнцепеке голова жутко трещала. Он расстегнул пару пуговиц на сорочке. Пустое… Утер рукавом пот со лба. Закурил. Сделал пару затяжек, затоптал папиросу. Во рту вкус медного купороса. Сплюнул. Решил было заглянуть к своим, но вспомнил мятое водкой лицо отца, его вечные стоны на жизнь и раздумал. Душа не лежала и видеться с Дмитрием, хотя братья давно помирились. Что-то надорвалось в их союзе, в их отношениях, казалось бы, таких родственно-прочных, кровных и таких на поверку гнилых. Алешка, в угоду маменьке и братскому долгу, конечно, продолжал выкраивать время для встреч в родительском доме с Митей, но было в этих встречах что-то натянутое, ложное, что-то от кислого, хрустящего на зубах крыжовника, отчего становилось еще более тошно и хотелось скулить, как заброшенному щенку.

Раньше при встречах братья много гуляли по улицам города, независимо от погоды. Алексей по обыкновению бомбардировал старшего вопросами – его волновало многое, – и на большинство из них он мог получить толковый ответ. Зачастую Дмитрий доминировал в разговоре. Он рассуждал о человеческой судьбе, о родителях, о принципах, необходимых для устройства личной жизни, о музыке, литературе, о творчестве в целом. Когда Митя вещал, Алешка исподволь улавливал в глазах брата живой интерес к его реакции и понимал, что тому далеко небезразлично, как им воспринималось услышанное. Теперь же этого не было или почти не было…

Плюнув через плечо, Кречетов побрел в сторону опостылевшего училища. Весь обратный путь он по-прежнему думал о Вареньке, Гусаре, брате… Но виделись они ему чужими и абстрактно далекими.

Сашки в комнате не оказалось. «Вольному воля – урысогонил гад любимый…» Алексей, не снимая туфель, решил было взять у Гвоздева ключи от музыкального класса, но душевная хворь изменила желание. Упав на кровать, он закинул руки за голову и, не шевелясь, стал пристально смотреть в темный пепел окна, за которым мерцали колючие звезды.

Глава 5

О пароходах на Волге разве заезжий ляпнет: «плывет», «идет» или «едет». Но то заезжий, ему простительно по незнанию; большой воды он, бедолага, отродясь не видывал… А настоящий природный пассажир-волгарь не преминет поправить невежу:

– Какой вы, однако, варварский глагол нашли, сударь, «идет-плывет». Обидеть желаете паровую машину? Нет, милостивый государь, сия инженерная мысль может только «бежать» али «летать». А вы-с: «плывет». Плавает, знаете ли, батенька, только дерьмо в проруби, человек – ходит, а пароход – бежит!

И то правда, «глядя, как пароход вертит огромными колесами и шлепает по воде плицами… будто ногами ступает, остается чистое впечатление, что он именно бежит…». 19И не иначе.

Красавец «Самсон» из общества «Самолет», при двух прямых черных трубах, опоясанных тремя красными полосками, и с коммерческим флагом на корме, усердно кроил волну, поспешая на нижегородскую ярмарку. Народу на обеих палубах поналипло невпроворот. Всяк со своим товаром рвался на знаменитое торжище. Кого здесь только не было: и русское купечество в поддевках, при высоких сапогах и картузах, и армяне-мешочники с женами и детьми, и зимогоры20 – «рвань коричневая», что со слезливой надеждой валила в Нижний на заработки. Словом, всяк был со своим интересом. То тут, то там мелькали медные чайники; кипяток приносился с нижней палубы, ели преимущественно всухомятку, покупая всякую снедь у разносчиков. Из дорожных баулов вынимались ситцевые узлы, в которых держали хлеб, сало, соль и обязательно каленые яйца, что дольше не портились и были неприхотливы в пути. Горько и смешно было лицезреть эту копеечную скаредность торгашей. Полушничало, скопидомничало купечество, отказывало себе в еде, изобретательно тужилось надуть ближнего, всякий по роду своей деятельности: одни обмеривали, другие обвешивали, третьи гнобили работников штрафом – только бы нажить, лишь бы урвать лишнюю копейку.

Занятно было и другое: что капиталы, которые они великим пупом сколачивали для своих наследничков, затем проматывались в пух и прах теми же наследничками, которые не вылезали из кабаков и липких объятий певичек. Залив глаза водкой, те били посуду и сорили деньгами, словно пытались вырубить эпитафию на граните своим предкам: «Всякий талант, в конце концов, зарывают в землю».

Василий Саввич, держась обеими руками за надраенный леер, задумчиво глядел на пенный, искристый шлейф, что вырывался из-под колеса машины, и точно прислушивался к голосу своего сердца.

Все получалось шиворот-навыворот. Барыкин-шельмец поставил его перед фактом: так, мол, и так, а ехать на ярмарку надо. «Иначе делу не тронуться. В эту пору никто в Саратов пред ваши очи не явится».

– Ладныть, и черт празднует день своего ангела. – Злакоманов нервно вздохнул и задвигал тяжелыми скулами. Нет, положительно все выходило «не по-евонному». Он-то рассчитывал, что все случится в Саратове, чин по чину: у него в кабинете, при зорком дозоре нотариуса… и подписание деловых бумаг, и передача денег, ан нет – закавыка вышла… Василий Саввич перевел хмурый взгляд с воды на корму, где неподалеку, у бухты якорного каната стояла и грызла семечки нанятая им охрана… Три огромных, что петровские гренадеры, детины в штатском были готовы в любой момент по кивку его головы подхватить за руки, за ноги и выбросить за борт любого подозрительного типа. Это были люди покойного полицмейстера Скворцова, а у того для охраны – всегда богатырь к богатырю подбирался.

Сам господин Скворцов при весьма странных, если не сказать фатальных, обстоятельствах приказал долго жить. «Случилась эта история двадцатого февраля сего года, – сгорстив бороду, припомнил купец, выстраивая цепь былого. – Однако-с началось все за день прежде…».21

Девятнадцатого февраля губернатор Саратова Федор Лукич Переверзев вместе со своей «дражайшей» женой Верой Александровной по случаю своих именин давал бал в доме Благородного собрания. На юбилей было приглашено, почитай, все саратовское общество, включая первогильдийное купечество и чиновников канцелярии. Все наблюдения за распорядком и прислугой внутри дома и двора лежали на обязанности полицмейстера Скворцова. Прирожденный дворецкий, но отнюдь не начальник полиции, он любил «отпечатать» в обществе губернаторши фразу: «Парлекать по-французски, мадам, всякий дурак способен, а вот устроить званый ужин, а пуще бал… Но вы возлягте упованьем на меня, голубушка Вера Александровна, уж я сумею закатить… Скворцов справится». И действительно, он часто порхал и вертелся в танцевальном зале, в других комнатах, выходил в передние и другие пределы. «Однако заметно было в нем в тот день нечто меланхоличное, странное…». Он ничего не говорил, тогда как прежде весьма любил покалякать и завернуть что-нибудь смешное, им раньше встреченное…

Бал громыхал оркестрами до четырех часов утра, и Скворцов был среди гостей до последней минуты; за ужином, Василий Саввич это отменно помнил, полицмейстер угнездился около канцелярских чиновников сидевших за особым столом, неподалеку от гулявшего купечества, и скорбно молчал, глядя в нетронутую тарелку.

В зале было поставлено восемь или девять столов на четыре и на шесть персон; в гостиной горел свечами нарядный общий стол преимущественно для дам и почетных особ. Скворцова частенько приглашали к нему то одни, то другие испить вина. Пригласил его и Василий Саввич, но тот надуто ответил, что не желает.

А на другой день, двадцатого, он, принявши рапорты от частных приставов, часов в десять утра выехал из дома к губернатору с утренним рапортом… Но, выезжая, приказал кучеру, чтобы тот катил на Волгу. По приезде туда Скворцов отчего-то стал внимательно осматривать проруби. Пройдя несколько и узрев у одной стоявшего рабочего, он кликнул ему: «Попробуй-ка, голубчик, глубоко ли?». Мужик опустил двухсаженный шест, бывший при нем, вынул и показал, как она глубока. Скворцов, будучи, по всему, удовлетворенным, внезапно скинул с себя медвежью шубу и ахнулся в оную ледяную кашу головою вниз. Когда на заполошный крик кучера и мужика сбежался народ, то они вынули баграми из проруби Скворцова… уже околевшего.

По смерти господина полицмейстера осталось приличное состояние, наследниками которого явились лица духовного звания, так как сам он был из поповского сословия.

Василий Саввич перекрестился, припомнив сей случай, и с удовлетворением подытожил: «Слава Богу, на место подозрительного и малахольного Скворцова заступил пристав четвертой части Николай Матвеевич Голядкин… Этот много проницательнее, толковее и распорядительнее будет». И то правда: губернатор уважал Голядкина и давал ему самые важные поручения, этот со всей педантичностью исполнял их, подчас подвергая жизнь свою смертельной опасности.

…Злакоманов еще раз посмотрел на свою охрану и заключил: «Слава Царице Небесной заступнице. На Бога надейся – сам не плошай. Деньги-то ведь какие сумасшедшие со мной, аж жуть…».

– Ну-с, с почином вас, Василий Саввич, тэк-с сказать! Первый шаг сделан. По Волге-матушке изволите-с в Нижний бежать. Бог в помощь…

Злакоманов вспыхнул налитым загривком и через паузу осторожно повернул голову – рядом стоял Барыкин. В правой руке его играла на солнце граненая рюмка с водкой.

– А-а, это ты… – через отрыжку просипел Саввич и хэкнул в кулак. – Уже навеселе? Не рано ли праздновать начал? Да, уж и заправил ты мне лукавого, Иваныч. Гляди, как бы твои протеже меня на ярмарке не надули-с. Знаю я твоих Акаемовых да Степановых… махровое жулье… Этих, как хищников в цирке, на тумбе держать нады. Так, говоришь, верный у них товар? Чинные пароходы?

– Помилуйте-с, Василь Саввич, да нешто я смею? Пошто вы со мной так? За что шельмуете? – переменившись в лице, охнул Барыкин. – Мы же друзья?…

– Ладныть, помалкивай. Дружба и чай хороши, если они горячие, крепкие и не слишком сладкие. Лучше ответствуй, когда долг отдавать будешь?

– Окстись, Василь Саввич, ты ж сам давеча говорил, ежели-с все пройдет без сучка, без задоринки, спишешь остаток мне…

– Ну-с, это ежели все «без сучка, без задоринки», – мрачно усмехнулся миллионщик. – А ежели нет, изволь по приезду выложить все до копейки. Ты, брат, знаешь, я нынче в новое дело сапог ставлю. Покуда в одних убытках.

– Как скажешь, Василий Саввич, наше слово купецкое… – в почтении склонил голову Барыкин и опрокинул в рот рюмку. После чего, не то от радости грядущей сделки, не то со страху перед словами Злакоманова ахнул хрусталь о палубную доску и подставил распаренное лицо свежему ветерку. Крепкая обида душила Григория Ивановича. «Я весь нараспашку, с душой, а мне в поддых кулачищем недоверия. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Старайся, потей после этого, гни спину, чтобы понравиться… Верно тятя учил: «Слава беговой кобылы завсегда достается ее хозяину». Ох, и тяжелый ты мужик, Василь Саввич… На само что ни на есть дно расстройства, аки пуд, тянешь. Ну, да Боженька тебе судья… Будет мне убиваться да во мраках пребывать. Уж ежели метать икру, то только черную».

Барыкин вздохнул полной грудью и огляделся окрест.

Мимо левого борта «Самсона» медленно проплывали заливные луга, скаты почерневших от воды бревен и голубые с золотом маковки церквей. Протяжный свисток оглушил пассажиров и выбросил на волю снежные облачка пара. Нежным туманцем засеребрились они на синем небосклоне, растянулись вологодским кружевом и бесследно истаяли.

Раздражался и дулся Барыкин и по другому поводу. Уж больно рассчитывал он после всех важных дел и сделок расстегнуть ремешок своей нравственности под «веселой козой»22 и нырнуть с руками в загул. В Саратове подобное баловство было непозволительно. Там Григория Иваныча знала каждая собака, да и дел было невпроворот. Другое дело – нижегородская ярмарка. Тут, как говорится, сам Бог велел. Понаехавшее из разных мест купечество после года трудов праведных считало своим долгом предаться разврату. Тем паче, что для их загула «здесь существовали по трактирам закабаленные содержательницами хоров певички и были шикарные публичные заведения, в которые то и дело привозили новых рабынь торговцы живым товаром, а отбросы из этих домов шли на «самокаты». «Самокатами» же назывались гнезда такого распутства, от коего волосы поднимались дыбом и какой едва ли мог существовать когда-нибудь и где-нибудь, кроме нижегородской ярмарки».23

Однако с настроениями Злакоманова на «веселой козе» похоже, следовало поставить крест. Еще раз разочарованно пощупав взглядом толкавшийся по палубе без дела народ, Барыкин направился к себе в каюту, где его дожидалась початая бутылка водки и вконец остывший мясной гуляш.

Назад Дальше