– Запомните раз и навсегда, – порывисто жестикулируя руками, прохаживаясь взад и вперед по классу, чеканил слова Козаков. – Внешние данные, ловкие манеры, звучный голос и благородная наружность еще не делают актера! Всем этим добром может обладать и трактирный мот, и очаровательный подлец! Артист обязан уметь заставить зрителя и рыдать, и смеяться! Он обязан могучим талантом потрясать его до глубины души! Иначе смывайте грим, и вон из театра! На Волге всегда нужны рабочие руки! Помните, лицедеи, наш брат паяц должен бить на слух, на разум, на зрение и на сердце своих слушателей. А чтобы приятно действовать на слух, надобно иметь ясную, внятную речь, основанную на грамматике великого русского языка! Впитайте в себя на всю жизнь: талант, усердие и мастерство – вот наши золотые стрелы. Так дерзайте, друзья, чтобы ваши колчаны всегда были полны сих достоинств. Теперь закрепим… Так чем же все-таки может действовать на разум слушателя артист? Прошу, ну-с, скажем, Колесников, вы…
– Актер должен усвоить всю силу, всю сущность выражаемой идеи, господин учитель.
– Так, недурно. Садись. Но сего мало, решительно это не все… Ну-ка, Кречетов, что же еще? Изволь трудить мысль!
– Еще актер должен соединиться с этой идеей. Потому как, только изучив сердце человеческое и сокровенные его изгибы, актер может действовать на душу зрителя.
– Вот это в яблочко. Все слышали? Молодца. Не подвели тебя, голубчик, актерский слух и чутье. Покуда присядь. А сейчас, господа артисты, перейдем от теории к практике.
Так, день за днем, приходя к воспитанникам три-четыре раза в неделю, разучивая с ними монологи и роли, Пруссак учил их искусству актерского мастерства. Будучи требовательным, он все же умел добиваться нужного результата, не прибегая к особой строгости, и часто занятие умело превращалось в интересную игру. Козаков был остроумен, весел и молод, что особенно нравилось и притягивало к нему молодежь.
Но далеко не все было столь безмятежно на горизонте Сергея Борисовича, как полагали потешные, и далеко не все на поверку нравилось начальству училища, что было связано с именем этого человека.
Рваные, без начала и без конца, обрывки пересудов так или иначе долетали и до Алешки. Гусарь клялся, что, дескать, слышал собственными ушами накануне Святок, как на крыльце о Пруссаке сплетничали мастаки. Из этих и других неясных бесед выходило, что господин Козаков на деле не доучился в столице у Каратыгина… и за одну темную историю, что приключилась перед выпуском, был отчислен с несколькими товарищами из петербургского театрального училища. И лишь благодаря обширным связям родителей его миновало грозное наказание. Тем не менее он был принужден покинуть столицу и проживать на Волге в Саратове.
Алексей с недоверием поглядывал на Сашку, который с одеялом внакидку завороженно смотрел на узкий ивовый лепесток пламени свечи, и лишь покачивал головой после сказанного. Фигура Козакова и таинственный ореол, окружавший его, как магнит теперь притягивали к нему пытливых подростков. Алешка и Сашка не раз делали попытки дознаться, докопаться до истины, что же представляет собою Пруссак, и надо признаться, подчас дорисовывались до таких нелепых узоров, что самим становилось смешно и стыдно. Но поутру, когда звон колокольца разводил их по классам, они уже не удивлялись своему смеху и забывали про краску стыда. Напротив, самые фантасмагорические домыслы начинали казаться им истинными, и они с нетерпением ждали отбоя, рассчитывая, что уж на сей-то раз обязательно разрешат мучивший их вопрос. Но наступал заветный час, а предмет раздумий оставался все таким же томительным и далеким.
Больше всех в этой истории туману подпускал вездесущий Чих-Пых, здесь он был на корпус, а то и на два впереди иных рассказчиков. Пыхая самосадом и облизывая сожженные водкой ярко-красные губы, он давал волю своим пьяным фантазиям.
– Я за правду, мать ее суку, под нож пойду, в рот меня чих-пых! – утирая искристое зерно пота со лба, рвал горло Егор в своей дворницкой будке. – Вона Поликашка-золотарь не даст мне быквы соврать… Эх вы, тюхи-матюхи, а ну, брысь отсель! Еще с вопросом к Егору претесь… Вам-то какая печаль? Нехай охотничат ваш Борисыч, обучит вас, недорослей, чай, поп, а не черт. Но одно зарубите, гаврики, что вам скажет Егор. Разбойник он, убивец, в глаз меня чих-пых… О-оо, как! Тссс-с!
От сказанного дворник вдруг сам поперхнулся, будто подавился арбузной семечкой, кружка с сивухой в руке его замерла, а красное лицо побледнело от страха.
– Ой, дядьку, зачем пугаешь нас так? – Гусарь в недоумении, сам не свой, машинально расстегнул верхний крючок казенной шинели.
– А чоб непуганых не было… – еще глуше, жмуря один глаз, просипел дворник и стянул с головы свою засаленную, с медной бляхой, барашковую шапку.
– Ну, так уж и убивец? – нервно хохотнул Алешка, однако тоже покосился на запертую дверь дворницкой.
– А то! – опрокинув кружку, утерся рукавом Егор. – Токмо не простой разбойник, а тот, что купцов да богатеев на большаках грабит, – поторопился ввернуть должную поправку дворник. – Ущучили?
– И откуда такие берутся? – Гусарь дернул раскрасневшимся ухом.
– Эк невидаль… Из тех же ворот, откель весь народ, глупеня.
– А ты не боишься таких речей, Егор? Гляди, выкинут тебя на улицу. Что делать будешь на ней?
– А чо делал, то и буду делать, – усмехнулся Чих-Пых и огладил свои мокрющие от выпитого усы. – Подметать ее стану, заразу.
– И все же зря ты языком, як помелом, метешь, – вновь предостерег дворника Сашка. – Гляди, дойдет до начальства, до господина Соколова… Сам знаешь, Мих-Мих не помилует… Будешь знать, як кобениться…
– А нам теперича никакая примета не помеха. Верно, Лешка? – по-свойски хлопнул по плечу Кречетова Егор, снова скручивая козью ножку. – Чо б мне не кобениться, хохол? Начальству легко приказы рассыпать… Егор туда, Егор сюда, а мне каково на раскоряку жить? То-то и оно, сударики, тяжко. Тятька мой покойный, Царство ему Небесное, прежде любил приговор иметь: «Дай, дай, батюшка-государь, дожить без позору, без сраму». Чисто прожил жисть, ровно один день. И похоронили его чин-чинарем, мимо земли не положили. Так и я люблю прожить. Да и кому нужен Чих-Пых? – Дворник особенно жалостливо, как-то по-собачьи поглядел на молодых, стройных воспитанников. – Уродился я маленьким и помру пьяненьким. У нас, босоты – всяк день, как в петле… Живем, покуда удавку не затянули. А вы-то, сударики, я гляжу, спелись и сплясались другим на зависть, а ну-к, подите сюды. – Егор неожиданно прервал свою болтовню, поманил пальцем и, когда мальчишки приблизились, дыхнул им в лица перегорелой водкой: – А насчет Борисыча я вам еще вот что открою. Похоже, братцы, он даже и не разбойник…
– А кто? – разочарованно протянул Гусарь, искренне сожалея, как быстро, на одном кругу, рушится загадочное предположение дворника.
– Да тихо ты, супонь, галчонок! Он, братцы мои, пострашнее будет…
От этого доверительного шепота у юнцов даже краска отошла от щек, глаза округлились, плечи напряглись.
– Мне думается, сударики, сей гусь из по-ли-ти-чец-ких… Оно как… но тсс-с! А теперича айдате, ехайте, куды ехали. Некогда мне с вами язык чесать. Работать нады, а не «ура» кричать. Бр-ры-сь!
Глава 2
Доводы Чих-Пыха насчет «грабителя» и «убийцы» друзья уже за воротами потешки подняли на смех.
– Надо больно благовоспитанному утонченному Сергею Борисовичу с кистенем стоять по ночам за сосной при дороге. Денег у него и так достаточно, – вслух рассуждал Кречетов. – Сухарь как-то в бытовке доложил с завистью Гвоздеву, дескать, как славно устроился господин Козаков, точно сыр в масле катается. Из Петербурга ему каждый месяц, помимо оклада, деньги приходят на счет… Стало быть, резать и стрелять благородных людей Пруссаку незачем, – резонно заключил Алексей. – Другое дело, если тут вправду пахнет политикой…
Но на этом поле ни Гусарь, ни Кречетов играть не могли. В политике они разбирались ничуть не лучше, чем свинья в апельсинах, а посему расследование их быстро, но закономерно зашло в тупик. Однако понимание своего бессилия не рассеяло их беспокойства, а напротив, еще более сгустило и без того туманную атмосферу загадки. Окончательное многоточие в этом деле поставил внезапный приезд в училище жандармского офицера пристава Голядкина.
В канун Благовещения ударил крепчайший мороз. В потешке много топили печи, когда в коридоре нежданно объявился жандарм. С заиндевевшими, мраморными от мороза усами, с алым башлыком на плечах, грозно звенькая шпорами и ножнами сабли, он без лишних слов проследовал в дирекцию. Рядом с ним, весь внимание и страх, чуть ли не бежал Гвоздь. Минутой ранее вышедший на свежий воздух перекурить, Петр Александрович Гвоздев мгновенно забыл о своей цели, когда увидел подъехавший к воротам черный казенный возок. То и дело оглаживая ладонью свою вспыхнувшую лысину, на которой снежинки таяли, как на раскаленной плите, он суетливо отворил перед офицером двери и без спросу вызвался проводить молчаливого стража закона.
В училище случился страшный переполох. Мастаки и наставники мелькали из класса в класс с бледными лицами, по лестницам и коридорам холодными сквозняками зазмеились зловещие шепотки:
– Как, вы еще не знаете?
– За Пруссаком приехали, братцы! Репетиции отменены!
– Вот тебе на-а… милостивый государь! В тихом омуте черти водятся. Кто б знал, кто б знал?…
– А он мне сразу не приглянулся, господа. Честное благородное слово! Этот вечный восторженный раёк воспитанников вокруг него… Нет, тут дело нечисто. И как не совестно позорить имя нашего училища!
– Это возмутительно, господа! Сие пятно на всю жизнь. Нам теперь по его милости не отмыться.
– Это дойдет до губернатора! Боже, какой скандал…
* * *
В тот день драматическое искусство было отменено, а класс заперт на ключ. «Словари»1 радовались безделью, бегали из угла в угол, в булочную Лопаткина за пышками с сахарной пудрой – дюжина пятачок; много смеялись в своих дортуарах, но что-то смутное и тревожное было в сем смехе.
Чуть позже осколком эха долетела сплетня, что в доме господина Козакова был сделан форменный обыск. Сыскари перевернули все вверх дном в поисках какой-то запрещенной цензурой литературы, но ничего, кроме белья, посуды и безобидных книг, не нашли.
Именно это обстоятельство, что законники Голядкина не обнаружили никакой крамолы, кроме обычных домашних вещей, еще более пугало и беспокоило дирекцию потешки.
* * *
– Вот ежели б, судари, в его саквояжах отыскались, скажем, ружья, револьверы, пули… Грабленое добро, ну-с… на худой конец хотя бы кинжал с кровью тут было бы ясно: разбойник, насильник, и точка… А так – извиняйте… Не знаю, не знаю, – гудел в людской голос банщика.
– Ой, ёченьки, люди добрые, ей-Богу, странный он человек. Как будто из господ, а приглядеться-а… и близехонько не похож на своих… ни лицом, ни ухватками, – принимая все близко к сердцу, охала старшая прачка Агриппина Федотовна.
– Да будет тебе, Грапка, тень на плетень наводить! Нонче время такое… К каждому смертному заявиться могут с проверкой, дознаньем и обыском… Что вы, злыдни, ополчились на человека? Совесть-то у вас есть, православные, али она вам ни к чему? Знаю я Сергея Борисыча! – горячо вступился за опального педагога училищный фельдшер Теплов. – Истинно благородный, прекрасной души человек! Это ли беда? Вон мой братец пишет из Москвы, какие дела в столице случаются… Не приведи Господь! Есть черные силы, – понизив до шепота голос, с оглядкой молвил фельдшер, – на царя готовы руку поднять! Вот это палачи…
В накуренной людской стихли голоса. Все растерянно смотрели на Григория Теплова, и по лицам собравшихся было видно, как испугали их сказанные минутой раньше слова.
– Да уж… Знала Россия времена тяжелее, но не знала подлее, – сокрушенно качая головой, подвел черту фельдшер.
– Но позвольте, откуда вашему братцу такое известно?
– Смерть, говорит, прошла так рядом, что он узрел все. Слышали никак о громких покушениях на сильных мира сего? Особы, приближенные к Государю… Ну-с, то-то… А какие у нас настроения гуляют?
– Верно, голубчик Григорий Иванович, – осмелев, вновь подала голос взволнованная Агриппина, – нонче одному гулять боязно. Лихих людей развелось страсть…
– Господи, да не о том я, Грапка… – морщась от бестолкового кудахтанья прачки, как от мухи, отмахнулся фельдшер. – Вы сами-то разве слепы? Не видите, чай, какой дух своеволия и неповиновения по Волге бродит? А калмыцкие степи? Вас послушать… так у нас одна скукота и запечаль морская. А ведь задуматься, копнуть поглубже, так такие узоры открываются – жуть берет. Обидно до слез, но кончается Россия. Была, да, видать, вышла. Вон уж какой год на Кавказе застряли… Сколько кровушки нашей пролито? Виданное ли дело? И француза, и немца, и турка били, а здесь застряли…
– Христос с вами, любезная душа Григорий Иванович, вы что же этим хотите сказать? – растерянно пробормотал банщик. – Я-с что-то не возьму в толк всех глубин ваших намеков. Эт что ж по-вашему получается: гибель, что ли, грядет всего смысла сделанного?! – Банщик обежал глазами сидящих, точно ища защиту. – Россию-матушку… а стало быть, и всех нас ждет плаха?
– Эй, эй, придержите свой пыл, любезные! А вы, Григорий Иванович, доколе людей пужать будете? – задребезжал, как ложка в стакане, возмущенный голос старого сторожа потешки Никандра Евстафьевича. – У меня аж сердце запеклось от ваших баек. Сами совесть поимейте, покуда честью просят. Вы еще о народе язык развяжите… Так, мол, и так, притесняют его, горемычного. А я воть до глубоких седин дожил, и скажу: я власть почитаю! И других порядков знать не желаю! Я верой и правдой, слышите верой и правдой тридцать пять годков отслужил и ни о чем не жалею-с! А народишко наш как трава, скот ее вытопчет, а на следующий год глядь: она, родимая, снова подымается, и еще густее! А вам, сударь, – старик смотрел прямо в глаза фельдшера, – я дам совет: не знаешь – молчи, а знаешь – помалкивай… целее будешь. А то что ж это у нас за разговор получается? Это, знаете ли, батенька, того… речи ваши острогом пахнут. Глядите, нашел кого защищать! Да за ним жандарм приезжал! Вы что ж, супротив власти решились идти?
– Ой-ей-ей! Ой-ей-ей! Будет вам, петухи! Заклюете друг дружку! —вскочив с лавки, заголосила Агриппина. – Не будь так строг с ним, Никандр Евстафьевич! Григорий Иванович, может, шутейно болтнул трохи, а ты? Ведь признайтесь, шутить изволили, Григорий Иванович, а?
И, опережая ответ, качнувшись крупным телом к фельдшеру, Агриппина протараторила:
– Не стоит вам, голубчик, носиться с такими мыслями. Ой, не доведут они до добра… А насчет господина Козакова, – она стряхнула с подола налипшую от тыквенных семечек шелуху, – на все воля Божья, иль, на худой конец, начальства.
– Что ж, поглядим-посмотрим, – с неохотой согласился с доводами прачки Теплов и, тряхнув кудрявым чубом, добавил: – Жизнь-то, она мудрее нас, грешных, все рассудит, кто прав, а кто нет.
* * *
Жизнь действительно не замедлила расставить все по своим полкам. На удивление дирекции, арестованный после двухдневного заключения был отпущен следователем, а пристав Голядкин лично принес извинения задержанному.
После этого случая в училище и театре на господина Козакова стали смотреть определенно с большим почтением.
Мих-Мих, по негласному настоянию следователя, не замедлил отписать подробную характеристику на своего коллегу, в которой уведомлял, что господин Козаков своими постановками пьес и работой с воспитанниками не устает проявлять верноподданнические чувства и доказывать приверженность ныне здравствующему монарху, действенно стремясь загладить неосмотрительное юношеское увлечение идеями декабристов. Директор в характеристике не преминул упомянуть даже такой специфический, мало интересующий тайную полицию факт, что господин Козаков всецело разделяет взгляды на искусство с существующей официальной цензурой и что новоявленные писатели натуральной школы вызывают в нем открытое недоумение и благородный протест.
Всех этих тонкостей и хитросплетений ни Сашка, ни Алешка никогда не узнали. Хотя кратковременный арест Пруссака остро и колко напомнил им случай двухлетней давности, когда, заливаясь тревожным звоном бубенцов, мимо них и Дорофея-извозчика пронеслись жандармские курьерские тройки, унося в никуда с собой молодого человека в штатском, с бледным, как саван, лицом. Впрочем, сожалеть о своем не сложившемся «расследовании» им не приходилось. Круговерть артистической жизни, подхватив их, как щепки, увлекла в свой водоворот. Бесконечная отработка техники и совершенного профессионализма пожирала все досужее время.