– Мы ведь его только пужнём, а, дядя Прокоп? – Онфима, самого молодого из троицы, взяла дрожь. – Ты так говорил…
– Конечно, только пужнём! – оскалился в улыбке Жила. – А если после того он дух испустит, значит – Божья воля. Вы чего уши прижали? Как вчера на дело звал, так наперебой просились: помоги, дядя Прокоп, совсем худо жизнь пошла, избёнки у тятенек покосились, сапожки у добрых молодцев поизносились, девки нас не любят… Чтоб девки любили – денежки нужны! Вот и пойдем их сейчас добывать. Давай, давай, поживее с духом собирайтесь. Да дубинки прихватите. Для виду. Они вам не понадобятся, стойте рядом, да смотрите, как я с мужичком говорить стану. Учитесь, молокососы, пригодится и такая наука.
Одинец, растрясённый утомительной дорогой, сам не заметил, как заснул. Охапка сена в телеге служила ему постелью. В тёплом стоялом воздухе резко пахло луговым разнотравьем и слышался неумолчный ровный гул, в который ясным днем сливаются жужжание насекомых и щебетание птиц. Но безмятежный сон не был продолжительным, тревожное ржание жеребца вернуло Александра в явь: к телеге подходили три человека.
Жила, шедший первым, чертыхнулся от досады, увидев, что спящий проснулся. А как бы хорошо: один удар увесистой клюкой – и спи, мужичок, дальше, на ангелов любуйся. Теперь для тебя, деревенщина, все по-другому выйдет, зря проснулся.
– Здравствуй, мил человек! – Жила уже не спешил, можно и позабавиться напоследок. Давненько не хаживал он на дело. Почти забылось это сладкое чувство опасности, к которому примешивается что-то такое, что сразу и словами не объяснишь, когда держишь ты жизнь человеческую в своей руке да решаешь: жить тому или не жить. Не то что Богом себя ощущаешь (прости, Господи, за мысль грешную и горделивую), а и не просто человеком! Правда, на вопрос «жить или не жить» своим жертвам Жила всегда отвечал – «не жить». А как иначе? Иначе побежит ободранный растяпа прямиком в волость: «Карау-у-ул! Ограбили!». Вот и приметы злодеев… И повяжут их тёпленькими. Его, Жилу, конечно, им не взять, руки коротки, не от таких уходил: на тысячу верст леса кругом, беги, куда ноги несут. Только мельницу бросать жалко. Ведь обжился тут уже, да и возраст подходит к тому, чтобы не в лесной норе, как бывало прежде, зиму зимовать, а при своем углу, среди людей. Чтоб при встречах: «Доброго здоровья вам, дядька Прокопий!» И чтоб шапку ломали первыми.
– По здорову и вы, люди добрые! – мужик уже спустился на землю, стоял, тёр глаза.
– Куда путь держишь? – лениво, с расстановочкой проговорил Жила, давая знак Онфиму и Елохе зайти мужику со спины и одновременно приподнимая край грубой ткани, накрывавшей воз. – Какой товар? О-о, да ты богатенький у нас, как гость заморский. Чего ж один едешь, вдруг тати ненароком налетят, разбойнички?
– Ась? – вопросил мужик, вертя головой и глупо взглядывая то на Жилу, то на стоявших за спиной. – Какие тати? Татей на этой дороге уж давно не водилось, мне сказывали.
Резким смехом засмеялся Жила, дурашливо тряся головой, заржал Елоха, хихикнул Онфим. Жила оборвал смех, глянул мужику в глаза своим страшным, чёрным с искрой оком:
– А вдруг мы и есть разбойнички-тати?
– Да как же это… – забормотал мужик, – как же тати? Тати – они не этакие, они, тати…
– Помолись, друг, на солнышко, – с наигранным сочувствием сказал Жила.
– Дядя Прокоп, ты ж обещался, – запротестовал Онфим.
– Да, дядя Прокоп… – поддержал дружка Елоха.
– Стойте, братцы, родименькие, – плаксиво закричал мужик, более обращаясь к вожаку, – я всё отдам!
Он кинулся к телеге и суетливо зашарил на дне под сеном: «Вот тут у меня было… вот… богатство-то моё… вот…».
Жиле уже надоел весь этот галдёж. «Пора кончать!» – решился он и, выхватив из-за голенища нож, ударил в согбенную мужичью спину. Неожиданно столь верный удар пришелся мимо: мужик именно в этот миг сунулся вбок и точёный булат лишь вспорол полу его широкой рубахи, а затем намертво впился в тележный борт. Жила отнёс сей казус к нелепой случайности и на короткое время упустил мужичка из виду, пытаясь освободить нож. И напрасно: в острый кадык на разбойничьей шее упёрлось острие меча. Куда и подевалась неуклюжесть и робость мужичка! Он выпрямился и оказался ростом даже чуток выше высокого Жилы.
– Ты, дядя Прокоп, отпусти свой ножичек-то, чего его дёргать, сломаешь невзначай. Вот так… Теперь знакомиться по-настоящему будем. Да вы, ребята, палки свои кидайте на землю, не стесняйтесь.
За спинами молодцев грозно фыркнул конь. От неожиданности все вздрогнули.
– Бей его, робята! – резко выкрикнул не упустивший момента Жила. И тут же почувствовал пронзительную боль в плече, навылет пробитом быстрым выпадом Сашкиного меча. Падая на траву, Жила видел, как Елоха бросился на «купца», вращая над головой своей нешуточной дубиной, видел, как прянул купец под телегу и тотчас вынырнул с другой стороны, видел, как каурый конь взвился на дыбы и, выбросив вмах передние копыта, подмял замешкавшегося Онфима… Не видел вожак только, как по шляху с полуденной стороны к ним на полном скаку неслись несколько конников.
Одинец, уворачиваясь от бившей куда ни попадя кривой Елохиной дубины, всадников заметил. Он прыгал по возу, оступаясь, громыхая по разлетающимся из-под ног ухватам, котелкам и поварёшкам: «Неужто подмога им идет? Тогда – амба, не совладать…» В последнем яростном усилии он достал противника: со всего маху плашмя опустил меч на спутанные кудри Елохи. Тот закатил глаза и упал рядом с вожаком.
– Бросай саблю! – копья всадников, окруживших телегу, закачали остриями перед Александром. – Бросай, говорят!
Одинец крутанулся на вершине воза, разглядел синий с красной оторочкой плащ десятника, тряпичные значки-треугольнички в цвета московского князя на копьях – «свои!» – бросил меч под ноги.
– Вот это я понимаю, битва при Гагамельях! – спешиваясь, насмешливо сказал десятник, оглядев вытоптанную поляну. Упоминание древней битвы означало знакомство воина с широко ходившим по Руси жизнеописанием Александра Македонского.
– Гавгамелах, – поправил Одинец и, тяжело отдуваясь, спрыгнул с воза.
– Чего?
– Битва у греков при Гавгамелах была…
– Фи-и-ть! – присвистнул десятник. – Какие грамотеи на дороге встречаются. При… при деревне Сопляево. Давайте сказывайте, что приключилось?
– В Москву с товаром ехал, и тут эти трое, – Одинец, прихрамывая, принялся собирать разбросанную вкруг воза посуду.
– Да мы только поговорить хотели, – провыл с земли очнувшийся Елоха, – а он дёрганый какой-то… сразу за оружье… дядьку Прокопа насмерть убил… и меня с Онфимом тоже.
Десятник прошелся по поляне, глядя, как дружинники перевязывают оплывавшего кровью чернобородого, присел возле:
– Жить будет?
– Хрен его знает, кровищи-то вытекло…
Кривясь от боли, Жила пошарил под рубахой. Маленький мешочек, висевший на груди у мельника, незаметно перекочевал в карман на кафтане предводителя стражников.
– Ну, что: картина ясная, перетрухал купчишка, за разбойников мужичков принял.
– Мы из Ракитовки, она тут, за лесом. А Прокоп – мельник наш, мельница у него на ручье. А мы с Онфимом нанятые, зерно мелем. А сегодня лес на починку плотины метить пошли… Ой, убил, убил он дядьку ни за што, ни про што… – снова завыл Елоха.
– Да не верещи ты, – поморщился десятник, – и дядька твой живой, и дружок тоже. Хотя, конечно, потопталась на нем лошадка. Эй, Филька, – крикнул одному из дружинников, – отгони скотину, покуда не сожрала бедолагу!
Дружинник замахнулся копьем, Каурый шарахнулся, по-собачьи задрав губу и оскалив крупные литые зубы, затем, победно подняв хвост, прорысил к хозяину.
– Хищник… – любуясь, уважительно протянул десятник. – Тебя, купец, мы с собой на Москву заберем.
– Меня-то за что? – изумился Одинец. – Чего с больной головы на здор…
– А то! – перебил десятник. – Разобраться бы надо, что ты за птица. Скажем, по какому праву меч носишь? И кто позволил людей дырявить? Как звать? Чей будешь?
– Я тебе при них, что ли, исповедоваться начну? – вскипел Александр. – Давай уж вези до начальства.
– Вот ты как заговорил, – зло прищурился десятник, – ну, твоя воля. Не пришлось бы слезки лить, как в застенок к тиуну попадешь.
Глава вторая
В тот август 1327 года от Рождества Христова Москва, стольный город небольшого удельного княжества, которым вот уже почитай шесть десятков лет правила младшая ветвь наследников Александра Невского, готовилась к великому событию. На праздник Успенья собирались освятить первый в городе каменный храм – собор в честь Пресвятой Богородицы, уже прозванный в народе для облегчения произношения просто Успенским. Для города сплошь построенного из дерева, начиная от избёнок ремесленников на окраинах посада, крытых соломой и камышом, и заканчивая княжескими хоромами, чьи тесовые крыши торчали много выше окружавшей их кремлёвской стены, появление полностью каменного строения было делом столь невиданным, что окрестный народ в продолжении всего строительства так и валил валом поглазеть на чудную затею князя Ивана Даниловича. Находились, понятно, среди зевак и знатоки – те, кому доводилось бывать в Ростове, Новгороде или Владимире и кто не понаслышке знал о могучих крепостных стенах, сложенных из диких камней-валунов в этих древних городах, кто видел и громадные златоверхие соборы с искусной вязью резьбы по белокаменным стенам. Знатоки с сомнением осматривали однокупольный и довольно скромный по размерам храм и роняли глубокомысленные замечания. Замечания, однако, тут не приветствовались, неосторожные словеса воспринимались как прямой поклёп и чаще всего завершались парой-тройкой тумаков от окружавших отечестволюбцев.
Мимо новенького храма, где спешно оканчивались строительные работы, всякое утро пролегала дорога главного московского тиуна, большого боярина Василия Плетнёва. Путь был близок: боярские палаты стояли тут же в кремле. Стоило лишь выйти за ворота неширокого по стесненности кремлёвской земли боярского двора, вывернуть из переулка на главную кремлёвскую улицу, упиравшуюся одним концом в Боровицкую башню, а другим в княжеский терем, и прошагать две сотни шагов по деревянной мостовой. Затем, как раз за новостройкой следовало повернуть влево, и впереди, возле крепостной кремлёвской стены, той, что своим фасадом грозно нависает над береговой кручей Яузы, можно было увидеть трёхаршинную ограду из стоймя вкопанных, затёсанных с боков и заостренных вверху сосновых бревен. Внутри ограды и располагалось место службы боярина Плетнёва – московская темница, тюрьма.
За поворотом боярин натолкнулся на двух горячо споривших мужчин. Первый из них, кафтан которого был одет прямо на голое тело и перемазан известью, держал второго за грудки и, напрягая жилы на побагровевшей шее, кричал: «А кто будет знать, кто? Ты когда доску обещался подвезти?!!» Второй, ватажный атаман московской плотницкой артели, молча сопел, безуспешно отдирая руки противника от ворота рубахи, и косил глазами в небеса. В первом боярин без труда признал подрядчика Федора Сапа, псковского каменных дел мастера, призванного московским князем вместе с артелью псковских же каменщиков на возведение небывалого храма: псковичи славились своим искусством работы с камнем. Кафтан на Сапе был с княжеского плеча, богатый: князь Иван Данилович пожаловал его мастеру по окончании возведения стен храмины. Все строительство заняло менее года, теперь шла отделка, и, конечно, артель в срок не укладывалась, отчего коренной подрядчик Сап лютел «зверинским образом».
Между спорящими и боярином неожиданно втёрся неизвестный холоп, державший в поводу незасёдланную кобылку. Парень остановился, привлечённый живописным зрелищем назревавшей драки, но тотчас к нему кинулся один из сопровождавших боярина слуг:
– Не засть, не просвирнин сын, не сквозишь!
Холоп оглянулся, ойкнул, узнав боярина – грозу всей Москвы – и, дёрнув конягу, пустился вдоль улицы.
– Ну, что, – не повышая голоса, сказал боярин Плетнёв, – двое плешивых за гребень дерутся?
Оба мастера разжали кулаки.
– Василий Онаньич, – с трудом переведя дыхание, прохрипел плотницкий артельный, – ты смотри, что этот анафема творит…
Гордый псковец Сап смело шагнул к боярину:
– Здравствуй, Василь Онаньич! Прости, что я шум учинил… Да как не шуметь, когда вот-вот храм святить, а у этих лодырей ещё работы на два месяца. Князь Иван Данилович позавчерась на стройку заходил, обещался ноги вырвать, если к сроку не поспеем. А они тянут кота за хвост: то гвоздей нет, то доски, то железа… Купол на треть не завершон! Мало того, третьего дня артельно бражничали…
– У нас товарищ намедни с лесов сорвался, – хмуро возразил плотник, – помянули маленько, пригубили по чуть-чуть.
– Вы так поминаете, что чудо как все не поубивались! – вновь завёлся Сап. – Богомазы тоже хороши: ползают по стенам, ровно мухи сонные, а указывать им не смей! Мол, что ты, «руки-крюки-морда-ящиком», в нашем деле понимаешь! Наше дело богодухновенное… А то, что у великомученника Евпла две левых ноги нарисовали и потом полдня переправляли, это как, святой дух им нашептал?!!
При суетном поминании святого духа боярин осерьёзнел лицом, недовольно сказал:
– Не зарывайся, Федька, думай что баешь. И вообще, ты это тысяцкому рассказывай, не мне. Стройкой тысяцкий ведает, ему и жалобись. Моё дело: после того, как Иван Данилович, долгих лет ему жизни, у вас ноги пообрывает, по оставшимся частям батогов всыпать. А теперь – брысь с дороги!
Внутри тюремного двора боярина тоже ожидал непорядок: в узком пространстве метались несколько караульных, пытаясь изловить крупного каурого жеребца который скакал вдоль изгороди, ловко уходя от протянутых к болтающейся уздечке рук. Старший из стражников, завидев начальство, подбежал с объяснениями:
– Василь Онаньевич, вчера заполночь князевы дружинники с можайского шляха мужика доставили, просили твою милость разобраться, что за гусь им попался. А это его коняшка. Вот прямо перед тем, как тебе явиться, с привязи сорвался да и носится. Хитрый, подлец: узду зубами развязал…
Боярин недовольно мотнул головой и, воспользовавшись тем, что скакуна оттеснили в угол двора, прошагал в караулку. Там он по утрам, как было заведено уже много лет, знакомился с новым пополнением сидельцев: за ночь соседнее с караулкой помещение, в просторечии – блошница, наполнялось задержанными разных состояний и званий.
«Двенадцать человек. Из них две бабы распутных. Да еще одна: мужа зельем уморила. Четверо ремесленников за поножовщину. Холоп, что у хозяина деньги украл. Три смерда беглых…» – бойко доложил подьячий с одуловатым землистым лицом, стараясь не дышать в сторону начальства.
Боярин уселся на лавку во главе длинного стола врытого толстенными опорами в земляной пол:
– Давай сюда того, чей конь на дворе скачет…
– Понял, – подьячий склонился над книгой с большими пергаментными страницами, куда вписывали всех новоприбывших, – назвался Алексашкой, прозваньем Одинец, кузнец из Михайловской слободы. Доставил его вчера с телегой и конём десятник Семён Тюря за то, что на можайском шляхе дрался с ракитовским мельником и его помощниками. Мельника увезли в волость для разбирательства, если выживет, а этого сюда…
Одинец не спал почти всю ночь. Мешали пьяные споры обиженных друг на друга ремесленников; тихонько и занудно выла новоявленная вдовица, баба лет сорока, отравившая мужа. «Господи, Господи, за что ж ты исделал меня такой разнесчастно-о-ой, – горчайше всхлипывая, тянула баба, – как же ребятишки мои теперь, ведь пропадут малые? Что ж истязал-то нас покойни-и-и-и-и-к? В чем вина-то моя был-а-а-а-а?» Только на рассвете Сашка немного забылся сном, постелив ватный армяк на не знавший веника пол. С облегчением он услышал свое имя, когда стражник кликнул его «на выход».