Искушение Тьюринга - Давид Лагеркранц 6 стр.


Уже тогда он почти угодил в ловушку – как бы смешно и горько это ни звучало.

Нелегко было задним числом проследить намерения Мюррея. Кенни Андерсон – известный склонностью к психологическому анализу – конечно, назвал бы его отпетым мошенником, способным обмануть кого угодно. Но Корелл совсем не был в этом уверен. Во всяком случае, Арнольд Мюррей не произвел на него впечатления безнадежно испорченного. Он знал муки совести. Он хотел учиться и вечно приставал к Тьюрингу с расспросами. «Мы дискутировали о современной физике» – так было записано в протоколе со слов Тьюринга.

Тем не менее… В баре на Оксфорд-стрит Мюррей поделился с одним из своих приятелей впечатлениями о профессорском доме. Парня звали Харри Грин, и он имел привычку похваляться своими победами. Не исключено, что, пытаясь перещеголять его, Мюррей и рассказал о дружбе с ученым – изобретателем электронного мозга. Харри тут же предложил кражу со взломом. Арнольд с возмущением отказался – согласно протоколу, по крайней мере. Но в январе 1952 года – в дни, которые Тьюринг описывал как особенно мучительные и тревожные, – математика ограбили, пока он был в университете. О подробностях документы, опять же, умалчивали.

Тьюринг вспоминал, что чувствовал себя «беспомощным калекой». 23 января он принял участие в какой-то радиопередаче, но остался недоволен своим выступлением. Вернувшись на Эдлингтон-роуд, профессор обнаружил, что в его доме кто-то побывал. Тьюринга охватило смутное чувство, будто ему угрожают.

Собственно, сама кража мало занимала полицию, как и говорил Кенни Андерсон. Пропало всего ничего – несколько перочинных ножей, пара брюк, твидовая рубашка, компас да початая бутылка шерри. Профессора больше мучило то, что в его доме кто-то побывал. Именно это чувство, став невыносимым, и толкнуло его на роковую ошибку. Тьюринг написал заявление в полицию. В конце концов, преступники тоже имеют право на защиту закона. Как мог он совершить такую глупость? Это оставалось для Корелла загадкой. За початую бутылку шерри профессор очертя голову бросился в атаку. За пару штанов подставил врагу обнаженное горло. Тьюринг исполнился решимости отстоять свои права. В то же время его природная робость никуда не делась.

Второго февраля он снова впустил Мюррея в свой дом, и они повздорили. Свидание обернулось нешуточной ссорой, и в душу математика закрались подозрения.

Буря надвигалась. Любовники выпили и вскоре снова болтали как ни в чем не бывало. Арнольд решил сознаться во всем – не то из желания отомстить, не то ради того, чтобы остаться другом профессора. Так или иначе, он рассказал про Харри и бар. Исповедь завершилась очередным «преступлением против нравственности». Но ночью Тьюринг долго не мог уснуть. На допросе он признался, что «оценил искренность Арнольда», но боялся стать жертвой шантажа. Мистер Мюррей пригрозил заявить на него в полицию.

Тайком, точно вор, математик пробрался в столовую собственного дома. Он взял бокал, из которого пил Мюррей, чтобы сличить оставшиеся на нем отпечатки пальцев с теми, что были обнаружены в доме после кражи.

На следующий день во время прогулки профессор попросил Арнольда подождать его на скамейке возле полицейского участка, а сам тем временем отправился к констеблю Брауну – низенькому, подвижному человечку с водянистыми глазами, чьи рапорты изобиловали несуразностями и грамматическими ошибками. В частности, Браун дважды употребил местоимение «она», имея в виду Алана Тьюринга. Но эта опечатка – не самое удивительное в его рапорте.

В заявлении Алан Тьюринг ни словом не помянул Мюррея. Зато ввел в свою историю некоего торговца вразнос, продававшего непонятно что. Этот-то коробейник – ни имени, ни примет которого Тьюринг, естественно, так и не смог вспомнить – якобы и сообщил математику, что знает, кто вломился в его дом.

Разумеется, о том, откуда торговцу вразнос стало это известно, также не сообщалось. Ложь возымела действие, противоположное ожидаемому. Попросту говоря, Тьюринг подставился.

Что касается Харри, это был заурядный бандит. Он сидел в тюрьме в Манчестере за какое-то другое преступление, а теперь ему поручили ограбление дома на Эдлингтон-роуд. Предположить, что этот тип сотрудничал с полицией, было вполне логично.

«Мой приятель Арнольд занимался непристойностями с этим мужчиной», – заявил Харри Грин на допросе.

Само по себе это ничего не значило. Каких только оговоров не слышал на допросах Корелл от людей с криминальным прошлым. Как правило, подобные показания не имели значимых последствий. Особенно если объектом навета являлось лицо с более высоким социальным статусом.

Случай Тьюринга и в этом отношении стал исключением. Двое коллег из Манчестера, Уиллс и Риммер, ознакомившись с заявлением Тьюринга, усмотрели в нем ложь и решили идти в атаку.

4 февраля 1952 года они навестили профессора дома, якобы чтобы поговорить о подробностях кражи, но чуть ли не с порога принялись угрожать. Корелл относился скептически к лобовым атакам и очным ставкам, но на этот раз эта стратегия себя оправдала. В конце концов, подозреваемый был не какой-нибудь заурядный уголовник. От таких Тьюринг отличался в том числе и повышенной уязвимостью. Возможно, он и не подозревал о том, что за ним охотится полиция.

Тьюринг стал жертвой преступления, написал заявление, а потом явился в участок с новой информацией по делу. Мог ли ученый предположить, чем это для него обернется?

«Нам все известно», – заявил инспектор Уиллс.

Этого оказалось достаточно, чтобы вывести Тьюринга из равновесия.

Пересказывая в очередной раз свою историю, профессор совсем запутался. Он плутал вокруг да около, старательно обходя самые важные для полиции детали. Торговец вразнос так и остался бесплотным призраком.

«У нас есть основания подозревать вас во лжи», – констатировал Уиллс. Момент истины неумолимо на-двигался. Корелл представлял себе, как Тьюринг топчется в нерешительности, высматривая обходные пути и готовый ухватиться за первую попавшуюся соломинку. Возможно, он решил, что признание принесет ему облегчение. В таком случае Тьюринг совершил еще одну роковую ошибку.

Полицейские предвкушали победу и не желали ничего другого, кроме как упрятать беднягу за решетку. Их триумф означал падение Тьюринга.

Корелл пытался угадать его логику. «Я не могу лгать. Я человек с положением…» Никто не мог осудить его без признания им собственной вины.

Наконец, эта его коронная фраза: «У нас с Арнольдом Мюрреем был общий бизнес».

И, как будто всего сказанного было недостаточно, взял ручку и в присутствии полицейских настрочил признание на пяти страницах.

Он точно не осознавал серьезности ситуации. Не понимал, что кража со взломом больше ничего не значит. И полагал – на голубом глазу, – что полицию больше занимают его душевные терзания, нежели само сексуальное преступление.

Похоже, профессора волновали прежде всего вопросы теоретической морали. «Должен ли человек защищаться, если тем самым подставляет под удар другого? – спрашивал он в своем признании. – Насколько верно, что мы подвергаем себя опасности, помогая тем, кто слабее нас?»

Между тем его собственное преступление грозило Тьюрингу двумя годами тюрьмы. Все остальное было для полиции не более чем досужие бредни, никакого отношения к расследованию не имеющие.

Алану Тьюрингу не помогли, как следовало из материалов дела, ни научные заслуги, ни высокий социальный статус. Скорее наоборот. На суде он предстал пресыщенным богатым подонком и растлителем юношества.

Но потребовалось время, чтобы все это дошло до математика.

После признания Тьюринг несколько успокоился. Такой известный правдоруб, как инспектор Риммер, характеризовал его в рапорте как «человека чести» – такую пометку он оставил на полях, не пояснив, что имеет в виду. Вероятно, инспектора тронула искренность ученого или его неуместное великодушие.

Вообще, поведение математика во время следствия отличалось крайней непредсказуемостью и нелогичностью. Тьюринг то нервничал, то казался выше всей этой суеты и мельтешения. Однажды он пригласил полицейских на бокал вина, словно те были его близкими друзьями. В другой раз попытался объяснить им что-то из области математики.

Не случайно среди пометок инспектора Риммера оказалась эта странная сентенция о сущности лжи.

«Я лгу! – рассуждал инспектор. – Высказывание само по себе правдиво, поскольку человек сознается во лжи. И в то же время лживо, поскольку, сознаваясь во лжи, он говорит правду».

Далее Риммер отмечает, что подобные парадоксы обозначили кризис в математической логике, который и побудил Алана Тьюринга разработать его машину.

Воображение Корелла разыгралось. Ему крайне импонировало, что Риммер занялся вопросом, далеко выходящим за круг его профессиональных обязанностей и не имеющим никакого отношения к расследованию. Но главное – тем самым коллега будто обозначил давно волновавшую самого Корелла проблему. «Я лгу». Помощник инспектора попробовал эту фразу на вкус. Если правда, что я лгу, то я говорю правду… А значит, все-таки лгу…

Высказывание было ложным и истинным одновременно. Оно словно растекалось, занимая пространство между двумя этими полюсами.

Еще отец Корелла рассказывал о чем-то подобном; Леонард уже не помнил, что именно. Но в продолжение чтения он опять отвлекся и подумал об отравленном яблоке на ночном столике возле кровати покойного, как будто оно тоже было частью парадокса.

Глава 7

Корелл был одержим идеей прочитать это таинственное послание. Когда-то, прогуливаясь вдоль железнодорожных путей, он нашел огромную резиновую перчатку с сжатым гармошкой раструбом и увидел в ней целую жизнь. Это произошло как раз накануне войны и спустя два года после того, как родители увезли его из Лондона.

В то время они жили неподалеку от моря, в маленьком каменном доме, отличительной особенностью которого были огромные окна на первом этаже. Корелл навсегда запомнил тот день, когда его отец перестал говорить. Все произошло внезапно, как будто кто-то вдруг подал отцу сигнал замолчать.

В жизни Леонарда и матери это значило много. Джеймс Корелл был человеком шумным. Его шокирующие театральные выпады надолго запоминались тем, кто бывал в их доме. Равно как и его истории, житейские и вымышленные, заряжавшие слушателей сумасшедшей энергией или, напротив, напрочь лишавшие сил. Отцы приятелей Леонарда Корелла выглядели бледно рядом с ним. Уже само его появление в комнате было настоящим представлением. Корелл запомнил звон ключей – их отец носил в кармане брюк, – предупреждавший о появлении папы, и громоподобный голос:

– О… какое блестящее общество! Не найдется ли скромному поселянину места в вашем кругу?

Ни для кого не были секретом несчастья, лавиной обрушившиеся на голову отца и лишившие его состояния. Но пока Джеймс Корелл говорил, Леонард оставался спокоен. Пусть деньги утекли с банковских счетов и опустел бумажник. Оставался роскошный голос, слова и широкие, воистину королевские жесты. Отец Леонарда был велик. По крайней мере, он казался таким. И знал цену сильным мира сего.

То время почти стерлось в памяти Леонарда. Отец читал лекции в Тринити и Кембридже, написал несколько романов и две книги по экономической теории. Он не сделал никаких открытий, но книги, безусловно, оказались очень важными. Критики указывали на недостатки стиля и пеняли на не в меру развитое отцовское воображение. Неумение как следует развести по сторонам правду и вымысел всегда было его слабым местом.

Одной из отцовских книг была беллетризированная биография художника Поля Гогена. Другой – биография американского спортсмена индейского происхождения по фамилии Торп, олимпийского чемпиона игр 1912 года, проходивших в Стокгольме. Торп выиграл в пяти- и десятиборье, но был лишен всех медалей, предположительно из расистских соображений[13].

Папа любил повторять, что борется за права слабых и несправедливо обиженных и разоблачает власть имущих и «зажравшихся буржуа». Мать говорила о скандальных отцовских статьях в «Гардиан», которых в любом случае было немного, а также что в «известных кругах» его романы считают недооцененными. Саму отцовскую прозу, впрочем, читать Леонарду не давала.

Джеймс Корелл запомнился ему как рослый, стильный мужчина с несколько косо поставленными карими глазами и кудрявой шевелюрой, которая с годами не редела и не седела. Он был хорошим оратором, но на чье-то пожелание «писать с не меньшим жаром, чем говорит» обиделся. И вообще, желал слышать какие угодно комплименты, только не касающиеся его ораторских способностей. Разговоры ничего не значат, полагал отец, отвергая тем самым единственное, что умел. Но Леонард понял это не сразу. В те времена он любил отца и ценил все, что тот делал.

Мать была на двенадцать лет моложе супруга и не такая видная – стройная женщина с пугливыми, узковатыми глазами, один взгляд которых нервировал собеседника. Иногда она смотрела на отца с затаенной враждебностью, смысл которой так и остался для Леонарда загадкой.

Он так и не понял, что их объединяло, и никогда не был особенно близок матери, даже в благополучные для семьи годы. После того же, как отец замолчал, все это перестало иметь какое-либо значение.

У Леонарда был отец. Мать же до конца оставалась закрытой дверью, непроницаемым лицом, неразгаданной загадкой. Правда, и она время от времени словно пробуждалась от вечной спячки, и тогда ее прорывало на страстные, высокопарные речи. В них не было ни слова о погоде или покупках. Всё – о мире высокого искусства или большой политики, где, как ни странно, не обнаруживалось никого, кроме школяров и дилетантов. Презрение в семье считалось добродетелью. Нормальная человеческая жизнь – пошлостью. До сих пор Леонард ощущал враждебное смущение перед всем обыденным. Это чувство словно засело в его теле и причиняло много неудобств.

Родители были неисправимые романтики. Они ценили только тех художников и ученых, которые надолго опередили свое время. И самым большим страхом Леонарда с детства было не оправдать их ожиданий и оказаться в конечном итоге ни на что не годным «буржуа».

Иногда, впрочем, Леонард ощущал себя в числе избранных. И тогда он верил, что непременно изобретет или выдумает что-нибудь такое, что раз и навсегда изменит мир. Корелл-младший плохо представлял себе, в какой именно области суждено ему совершить такую подвижку. Области и теории менялись день ото дня, неизменным оставалось лишь предвкушение успеха и славы. Леонард привык жить большими надеждами и до сих пор верил в свое предназначение. «Бог мой, Леонард, да ты прекрасно аргументируешь!» – воскликнул отец во время одной из их дискуссий. Это случилось в августе 1939 года, незадолго перед отправкой в колледж «Мальборо», когда Леонарду было тринадцать лет. И с тех самых пор мальчик не мог видеть впереди ничего, кроме блестящего будущего.

Разумеется, время от времени небо затемняли тучи. Но о них быстро забывали, пока отец оставался в хорошем настроении. В его присутствии казался несущественным тот факт, что гостей в доме стало меньше. Что летние поездки все чаще отменялись. Горизонты сужались – но это казалось не более чем неотъемлемой частью нового образа жизни. И даже сам их переезд из Лондона в Саутпорт – «побережье Сефтона – лучшее, что есть в Англии» – воспринимался в этой связи как освобождение от чего-то старого и ненужного. Да и мог ли Леонард думать иначе, глядя, как отец сидит с книгой у кромки воды и любуется на птиц – чибисов и цапель – и колышащиеся заросли вереска? Жизнь стала лучше, а покинувшая дом прислуга была лишь неоправданной нагрузкой на кошелек.

Уже тогда мальчик видел лишь то, что ему хотелось.

Однажды вечером Леонард лежал в кровати и смотрел в раскосые отцовские глаза. Снаружи шумело море и горели фонари на рыбацких лодках. Спать не хотелось. Да и до сна ли было ему в такие часы, когда отец сидел на краю кровати и читал что-нибудь из классики или затевал дискуссию о прочитанном? Леонард просил его не уходить, в благодарность отец гладил его по голове и говорил что-нибудь приятное. Но в тот вечер он показался Леонарду другим. Изменилось лицо, и в глазах горели незнакомые искорки.

Назад Дальше