– Вот зря ты так, Лев Николаевич, зря… О семье не думаешь… а говорил, что семья для тебя самая большая ценность, больше чем партия… Думаешь, я тот разговор в курилке на новый год забыл? Нет, Лёва… Я тебе все вспомню…
Юзовка. 9 марта 1917 г.
– Как тебя арестовали, Лёвушка, так чего мы только не наслушались!
Мама хлопотала на кухне, доставая из кадки квашеную капусту, и говорила, не умолкая.
– Городовой Потапов приходил кажную неделю и стращал – всё, мол, бандит ваш Лёвка, каких свет не видывал. Ой, вэй! Говорил, анархисты – это чума, коммунисты – эти ещё хуже, а ваш так вообще – анархический коммунист. Последний раз, когда я его тряпками погнала, так клялся, что мы тебя больше никогда не увидим. Гореть этому Потапову в аду, но, Лёвочка, ты же был хорошим мальчиком, как же тебя так угораздило?
Лёва с удовольствием жевал картошку в мундире, окуная её в блюдце с домашним, пахучим маслом, на дне которой осела обильно перед этим присыпанная соль.
Семья сидела за столом, едва умещаясь на лавках. Дети радостно переглядывались, шушукались и хихикали, толкая друг друга локтями. Конечно, маме Еве было бы радостней, если бы пришлось у соседей лавки просить или сундук придвигать к столу, чтобы все поместились, но судьба так распорядилась – отец не с ними, старшие уже своими семьями обзавелись и уехали. Всему свое время.
– Мама, вы такие вещи спрашиваете, шо я прям назад на три года мозгами вернулся. Уже и неважно, как я там оказался, уже важно, что я здесь. Цивочка, какая ты прелесть стала! – Лёва подвинул к самой младшей сестре миску с курицей, срочно купленной в мясной лавке Голдина и приготовленной по рецепту, известному только маме и еще паре её товарок.
– Лёвка, ты бы еще на столько же застрял, так на её свадьбу, может, и поспел бы, – Даня, самый младший из мальчиков семьи Задовых, обожал Лёву больше всех остальных, но при этом постоянно с ним спорил, острил, говорил всякие колкости.
Тут же мамин подзатыльник поставил юношу на место:
– Что за обормот растёт, я не знаю, Лёва! Ты как со старшим братом разговариваешь? Ой, нет управы на вас, уже оглоблю не подниму, а погоняла бы по двору, ой погоняла бы!
– Мама, да не лупите его по голове! Там же ум. Мальчик интересуется, правильно делает…
Лёва наслаждался ролью главного мужчины в семье в отсутствие старших братьев.
– Я тебе честно скажу, Даня… Я там, на каторге, с очень приличными людьми познакомился. Мне с ними до двадцать первого года дружить светило. Ну, так вышло, что революция сталась. Ты видишь, братик, какая случилась высшая социальная справедливость. Нас всех выпустили. А на Цивиной свадебке – так гульнем, конечно, чего же нет…
– Лёвка, а ты смертников видел? – Даня, прожевывая картошку, не унимался в своем интересе.
– Кого? – рассмеялся Лёва.
– Ну тех, которые там бомбисты или цареубийцы. Их же к смерти приговаривают?
– Ты, братка, зачем интересуешься? – лицо Лёвы на мгновение стало серьезным, а тон – железным, но Даню это нисколько не смутило.
– Лёвчик, ты видал смертников или нет? Мы с пацанами заспорили. Я говорю, они в полосатом ходят, и мишени у них на спине, чтобы попасть было легше, когда побегут.
– От где ты этого всего набрался? Бомбисты, мишени… Ты хедер[8] закончил?
– Вот, вот! Спроси! Спроси этого оборванца! С горем пополам закончил! – мама Ева громко продолжила воспитательный процесс, отлучившись на кухню. Как всякая правильная мама, она даже оттуда слышала все звуки в доме и держала все и всех под контролем. – Спроси у него еще, где он целыми днями шляется и почему не помогает? Лёвочка, сколько годков тебе было, когда ты уже на мельнице мешки таскал?
– Семнадцать, мама! – громко ответил Лёва, чтобы мама Ева его услышала. – Дане можно уже! Ты шо кровь мамину пьешь стаканами? – последняя фраза была адресована младшему брату и сказана была гораздо тише.
Даня, склонившись поближе к Лёве, прошептал доверительно, будто они только вчера расстались:
– Я тут почту присмотрел… Осталось бомбы достать.
Ошарашенный таким откровением Лёва потерял дар речи.
– Мама! Даня курит? – опять громко спросил он Еву.
– Конечно, этот босяк курит! И где деньги берет – так я только придумывать могу! Прошу небеса, чтобы городовой не заявился, я еще одного раза не вынесу!
– Пошли во двор, закурим. Любой план надо обкурить, обмыслить…
Даня профессионально навинтил две самокрутки – одну себе, одну старшему брату.
– Табачок заморский. В бакалее Тимановского появился, но он не афиширует. Только для своих, – эффектным движением Даня зажег спичку и дал прикурить старшему брату.
– Ничё так… – затянувшись и выпустив плотную струю дыма, Лёва оценил качество табака.
– Ну так фирма! – Даня сделал ударение на последний слог и тут же взвыл от боли – Лёва чуть не оторвал его от земли, потянув вверх за ухо так, что оно больно хрустнуло.
– Я тебе, налетчик, не только ухо, я твою радость между ног оторву! – Лёва продолжал держать брата за ухо, а тот, чтобы было не так больно, привстал на цыпочки.
– Лёва! Я же живой ещё! Мне же больно, Лёвчик! – Даня не ожидал такого поворота событий и старался орать негромко, чтобы не опозориться перед мамой.
– Идиот! – Лёва отпустил братское ухо и, как ни в чем не бывало, продолжил со смаком курить заморский табак. – Какая почта? Ты видел, сколько банков на первой линии? Ты думаешь, деньги до сих пор почтовыми каретами таскают? Ты дурень настоящий или так, придуриваешься? Шо за мысли у тебя в голове, Даня? Одного каторжанина в семье хватит!
– Ты, когда кассу на вокзале в Дебальцево брал, сильно за каторгу думал? – парировал Даня.
– Я не брал, я экспроприировал!
– Вооот… Значит борьба идеологическая, идея – революционная. И всё равно тебя поймали. Я сделаю лучше.
Лёва с трудом поборол в себе желание вмазать оплеуху строптивому юнцу.
– Ты мать что, одну собираешься оставить с сестрами? Это совсем не дело.
Даня докурил самокрутку и затушил её о каблук сапога.
– Одну? А ты куда собрался? Или так, на денёк заскочил? Я тобой гордился, Лёва, когда ты в тюрьму попал. Ты знаешь, что девахи шептали мне вслед? Это брат того самого Лёвки с одиннадцатой линии! Того самого, понимаешь? И как ты хочешь, брат? Я же должен быть не хуже, я же должен соответствовать! И тебе, и революционному моменту.
– Давай еще крути… – Лёва поёжился от холода, снял с плеч накинутую шинель и одел её как положено.
– Вот, то-то… И это… прекращай уши рвать, сломаешь. Мне особые приметы ни к чему, – Даня удалился за газетой и табаком.
Одесса. Улица Энгельса. Областное управление НКВД. 27 августа 1937 г.
«Вот так сразу – из князей в грязи…» – возможно, если бы не разбитые губы, Лев Зиньковский произнес бы это вслух, но десна кровоточили, зуб шатался, и не было никакого желания шевелить челюстями.
С кем тут разговаривать? С крысами, которые ночью придут? Чёртов начхоз. Говорят, так и не вывел их. С собой разговаривать рано ещё, не на дурке же, а в почтенном заведении.
Тусклая лампочка под самым потолком освещала одиночную камеру, стены которой были покрыты цементной шубой, выкрашенной тёмно-зеленой краской до уровня груди. Такой же ядрёный зеленый цвет имели койка, цепью пристегнутая к стене одним своим краем и дверь с довольно большим, зарешеченным окошком посередине.
Кто придумал эту кушетку? Лёва отстегнул её от стенки и попытался прилечь. Болело все нестерпимо. Яша таки отыгрался, гадёныш…
«Матрас в нашем доходном доме выдают только постоянным клиентам?» – такая мысль посетила начотдела, когда он пытался взгромоздиться на это подобие кровати. С его ростом больше двух метров расположиться так, чтобы получилось заснуть, было невозможно.
Который сейчас час? Ночь? Окна нет. Часы забрали. Ну, если представить себе, что без сознания долго пробыть не мог, то примерно утро. Раннее утро. Наверху сейчас августовский теплый ветер с моря. Жена наверняка с ума сходит.
А Вера в это время даже уже не плакала. Она сидела на стуле посреди комнаты, под раскидистым плафоном с рюшами, излучающим теплый электрический свет. Необходимости в нём не было – солнце подкрадывалось с востока, посылая впереди себя рассеянный свет, чтобы предупредить о своем скором появлении и сквозь открытое окно первые проснувшиеся воробьи приветствовали его восход. Метла Палыча, их местного дворника, зашуршала о мостовую. Застучали подковами кони водовозов, Одесса оживала после душной августовской ночи.
Дети спали, измученные событиями последних суток.
Люди в фуражках с синими околышами нагрянули неожиданно, посреди дня, в самую жару. Обычно такие мероприятия происходили ночью, когда все жители служебного квартала на улице Жуковского, что в паре кварталов от областного управления на Энгельса, находились дома. В этот раз получилось иначе, и весть об обыске в семнадцатой квартире, где жили Зиньковские, разнеслась по соседям в течение нескольких минут.
Соседи, аккуратно отодвигая занавески, поглядывали в их окна, а потом провожали взглядом сотрудников, выносивших к машине изъятые в ходе обыска вещи.
Бабушка, тихонько причитая себе под нос, пыталась навести порядок в доме – все шкафы были вывернуты наизнанку, книги валялись на полу, рядом с полками комода. «Ой, горюшко, горе…» – шептала старуха так, чтобы дочь не услышала. Ей жалость сейчас не нужна. Ей собраться нужно. Наверняка – это последние дни в этой квартире. Если Лёвушка арестован, то служебное жилье непременно отберут, да и на работе неприятности начнутся. Это точно. Так всегда бывало – когда отца арестовывали, жизнь всей семьи обсыпалась, как штукатурка с потолка старого дома при малейшей встряске.
– Верочка, на, попей воды… – бабушка поднесла стакан.
– Я не хочу, мама… Не думала, что это случится. И что может быть так, представить себе не могла… Лёвушка, уважаемый человек, офицер, а они с нами как с врагами народа. Ты видела, с каким остервенением шкаф потрошили? По вещам в сапогах ходили… А эти фотокарточки с видами? Зачем они им? А фотоаппарат Вадькин? Это что, граната? Мама, объясните мне, что такого в этом несчастном фотоаппарате? Ну ладно, пистолет наградной забрали, но фотокамера, она что, шпионская? У нас даже фотопластинок в доме нет.
Старуха поднимала вещи с пола по одной, аккуратно складывала, так, как это умеют делать только бабушки – медленно, с любовью к каждой вещи. Так, чтобы ни одна складочка не помяла одежду любимых внуков.
– Верочка, время такое, видишь… Нет у них ничего святого. Своих бьют, чтобы чужие боялись. То ли дело в наше время офицеры были: погоны, манеры, образование, честь. А эти… Шаромыги…
– Мама, а ты ничего лишнего во дворе не говорила? Может, с кем-то обмолвилась, как сейчас про офицеров?
– Что ты, дочура, что ты… Я хоть и не так свежо выгляжу, как ночная камбала с Привоза, но из ума я не ещё выжила. Не во мне дело, не во мне… Тогда меня бы забрали, ведьму брехливую, а Лёва же не вернулся с работы.
– А может, операция какая? Может, на границу уехал? Телефон в кабинете не поднимает… – жена начотдела Зиньковского всё же искала для себя какие-то положительные варианты развития событий.
– Верочка… Ну что ты, право… Теперь так не бывает. Вспомни, на прошлой неделе Костюковского взяли. Тоже на работе. Так Фаина скандал учинила при обыске и что? Помогло? «Это квартира старшего майора! Вы не имеете права!» – и где теперь тот майор, и где это самое право? И Фая пропала. Всё они имеют, окромя совести! Безбожники проклятые…
– Мама, тише, прошу тебя… – Вера, несмотря на всю свою усталость и опустошенность, пыталась сохранять здравость мысли.
– Вера! Всё закончилось, ты не поняла? – в голосе матери появились жесткие нотки. – Лёва когда-нибудь исчезал без звонка? Нет. Никогда. Прощаемся со спокойной жизнью, доча… Прощаемся. Лучше уже не будет. Пожили как люди – и хватит. Господь решил испытать нас на крепость.
– Так… У нас хоть деньги остались? Обещала Вадьке штаны новые к школе справить… – Вера решительно встала и поправила передник, будто сиюминутно собиралась предпринять какие-то решительные действия.
– А как же… – бабушка залезла рукой под халат и достала из сокровенного места пачку купюр – все семейные сбережения. Жизненный опыт подсказал ей, что после такого настойчивого звонка в дверь нужно припрятать на чёрный день.
– Мама, мама… Ты как всегда, тыл прикрываешь… – Вера обняла старушку и опять разрыдалась в полную силу…
Юзовка. 11 марта 1917 г.
– Эх, ты немного опоздал, Лёвка! – Петька не поспевал за широким шагом своего двухметрового знакомого, поэтому часто семенил, чтобы видеть его лицо хотя бы сбоку.
– Да куда там! Самое варево начинается! Самое время огня добавить! – Лёва ответил громко, с задором махнув в воздухе своим кулаком, лишь самую малость уступавшим в размерах кувалде. Некоторые из прохожих даже обернулись – на улицах Юзовки последние недели происходило столько необычного, что любой громкий звук или скопление людей вызывали тревожное любопытство.
– Представь себе – вот прям здесь, по Первой линии[9] молча идут люди, туда идут, – Петька продолжал размахивать руками, иллюстрируя события, в которых ему довелось участвовать. – И по Второй линии[10] тоже идут, крестьяне на подводах едут! Мимо собора Преображенского[11] идут к проходной, и молчат, представь! Мужики с рудников, какие-то пацаны в кепках, народу – я столько не видал никогда.
– Это ты про митинг, что ли? – заинтересованно спросил Лёва. О массовом собрании рабочего люда и жителей юзовских окрестностей в прокатном цехе металлургического завода он слышал от брата Даньки в день своего приезда.
Его, Лёвкино местечко, что выросло вокруг металлургического завода, его Юзовку, было этой весной не узнать. Все революционные волнения начала века не шли ни в какое сравнение с тем, что происходило в марте семнадцатого года.
В 1905-м Лёвке было-то всего двенадцать лет отроду. Что он мог тогда понять? Всё, что запомнил, – солдат с ружьями, стрельбу, да то, что отец прямо извелся весь – ребе просил быть внимательными, смотреть за ситуацией на улицах, чтобы не пропустить опасность. В памяти еврейской общины крепко засели события холерного бунта[12], когда гнев толпы, возмущенной тем, что от болезни гибнут только русские, очень быстро перекинулся на торговую площадь и заведения. Все пострадали, и Давлицаров, и Дронов, но наибольший ущерб понесли иудеи. Пылали лавки с товаром, дома, синагога.
Напряжение витало в воздухе и сейчас. С одной стороны – всеобщее приподнятое настроение в ожидании чего-то нового, справедливого и честного. С другой – все держали в уме план на случай начала погромов, тем более что куда-то неожиданно подевались все городовые. Их заменили люди с бантами на лацканах.
Весть о том, что Николай II отрекся от престола, прилетела по телеграфным проводам в Юзовку мгновенно, в тот же день, 2 марта[13]. А на следующий день, 3 марта, пришли в движение какие-то неведомые силы, заставившие людей выйти на улицы. Кто знал слова – пел «Марсельезу», кто не знал – просто улыбался с ошалевшим видом и вторил мотиву. Некоторые, самые отчаянные торговки, всё же продолжали стоять с товаром на рыночной площади, остальные либо присоединились к толпе в качестве любопытствующих, либо ретировались, ведомые своей коммерческой интуицией – сегодня базара не будет.
Неведомо откуда на базарной площади появились листовки с текстом манифеста царя об отречении от престола, отпечатанные на серой бумаге. Их передавали из рук в руки. Если кто умел читать – делал это вслух и рядом моментально собирались слушатели.
«А как жыж теперича?» – вопрошали те, кто постарше. «А как! Да никак! Каком кверху!» – острили уличные скалозубы. «Да хочь бы ужо с войной этой проклятущей шото порешали…» – причитали замотанные в теплые платки женщины. «И кто теперь будет? Как же без царя-батюшки-то?» – раздавались редкие робкие голоса владельцев каракулевых воротников, чаще – шепотом. «Временное правительство, говорите… Ну – ну…» – скептически рассуждали те, кто были одеты получше.