Жюльен был в консульстве один. Мария Тереза, наверное в последний раз за все время, которое предстояло длиться их связи, сказала ему, что не свободна в этот вечер. Она ужинала у Питера Мэша, Жюльен приглашен не был. Около девяти вечера зазвонил телефон. Это был Валерио Грегорио. Поскольку у обоих вечер был не занят, Жюльен предложил встретиться. Валерио не позвал его к себе, хотя дворец Грегорио, прилегающий ко дворцу Саррокка, был совсем рядом, и окна его знаменитой галереи живописи, как и балкон с атлантами, высились над небольшой площадью, где каждую ночь дежурила проститутка.
Обычно, с кем бы Жюльен ни говорил, все расспрашивали его, на этот раз он долго слушал другого. Валерио Грегорио говорил о себе, смеясь, рассказал, что студенты величают его «герр профессор», поскольку он долго учился в Германии; однако жил он и во Флоренции, и в Париже. В шутку Жюльен тоже стал звать его «герр профессор», потом просто «профессор», а затем по имени; Жюльен быстро убедился, что профессор ему очень симпатичен. Валерио Грегорио выглядел гораздо моложе своих лет. Ему было за сорок, а на вид не дать и тридцати. Он признался в этом с лукавой, словно извиняющейся, улыбкой.
— В этом городе не стареют женщины: они нас вроде как преждевременно изнашивают. Я — одно из редких исключений, но тут нечем гордиться. Когда умирал мой отец, можно было подумать, что это мой дед, а смерть у него была страшная.
Больше о фамильных делах Валерио не откровенничал. Он заговорил о своей профессии, которая доставляла ему много приятных минут, поскольку позволяла сохранять тесную связь с молодежью.
— Когда нам за тридцать пять, мы нуждаемся в общении с молодыми, чтобы не превратиться в стариков.
Затем он очертил круг своих исследований: тема Марии Магдалины в искусстве. Женщина, унижающаяся перед мужчиной, вытирающая ноги Христу. Печально улыбаясь, он высказал предположение, что каждый мужчина несет в себе память о множестве женщин, страдающих по его вине; поэтому можно сказать, что Магдалина — детонатор, зажигающий в нас пламя воспоминаний. И тут же оговорился: в Н. или по крайней мере в его среде все по-другому.
— Женщины Н. — сегодня мужчины города. Как знать, не берут ли они реванш.
Жюльен подумал о Монике Бекер и Диане Данини, но также об Анджелике и Марии Терезе. Валерио говорил о полотнах Тициана, Жоржа де Лa Тура[53], других менее известных художников, выставленных во Флоренции в палаццо Питти. Вспомнил «Магдалину» Корреджо, в которую был влюблен Стендаль, ни разу ее не видевший. Затем речь зашла о Мод, любовнице Валерио, Виолетте, его жене, и Жюльену пришло в голову, что, может быть, сам того не замечая, профессор унижал, обижал и ту, и другую. А ведь и Мод, и Виолетта, немногословные, уверенные в себе, были из породы Моники и Дианы, а не Анджелики.
— Знаешь, жизнь порой так сложна... — вздохнул Валерио.
Он уже перешел на «ты», но дальше разговор в тот вечер не пошел. Какое-то время они еще болтали обо всем и ни о чем, о жизни в Н. и потягивали выдержанный коньяк, полученный Жюльеном из Франции. Оба были под хмельком, Жюльен с удовольствием входил в это состояние легкости, уже не раз испытанное им прежде в 'Париже в компании друзей. Около полуночи Валерио подошел к окну, выходящему на реку, открыл его. Они вышли на балкон. Воздух был теплый.
— Весна не за горами, — почти печально промолвил Валерио.
Но почему печально? Жюльен ведь знал, что весна в городе прекрасна. Валерио показал ему церковь, где венчался. Поблизости находился монастырь сестер-клариссинок [54].
— Ты не можешь вообразить, в какой нужде живут монахини. В тридцать лет почти все становятся грузными и теряют зубы, гак плохо они питаются. Но таков принимаемый ими свободно, без принуждения, обет.
— А те, кто не принимает? — спросил Жюльен.
— Все принимают. Почти все.
Жюльен вспомнил, что Анджелика, проводящая воскресенья с умной, образованной монахиней-доминиканкой, сказала ему, что хочет стать сестрой-клариссинкой.
— С тысяча двести пятьдесят второго года порядок не меняется, — пояснил Валерио. — Единственным проявлением греха гордыни у этих женщин считается похваляться большим почитанием буквы устава, чем его духа. Но та, что пытается разглядеть за буквой дух, грешит еще сильнее.
Жюльену вдруг пришло в голову, что сказанное о монахинях относится и к нему. Валерио пожал плечами и рассмеялся:
— Алкоголь не всегда мне на пользу: от него я становлюсь занудой!
Они вернулись в комнату, задернули шторы. Ни крепости, ни реки теперь не было видно, как и самого города. Валерио еще посидел, словно из вежливости расспрашивая Жюльена о его жизни, и распрощался. Жюльен подумал, что у него теперь есть друг. И это тоже его обрадовало.
Валерио Грегорио был прав: теплые дни были на подходе. Жюльен с Марией Терезой несколько раз совершали прогулку за город.
Они проходили ближние окраины города, знакомые Жюльену по его чуть ли не ежедневным разъездам в поисках дома. Тропинка петляла по холмам, углублялась в перелески, уже нежно зеленевшие молодой листвой. Жюльен полной грудью, всем своим существом вдыхал это обновление: выходит, в получасе ходьбы от города царит такой покой, в воздухе разлита такая теплынь. Начинали пробиваться цветы, наливалась соком трава; загородные дома там и сям светлели на заднем плане этого старинного пейзажа. Как-то вдруг, сразу Париж стал казаться таким далеким, а вместе с ним и сожаления о жизни там.
Мария Тереза говорила мало, но он и не ожидал от нее пространных речей. Ему достаточно было взять ее за руку и вместе брести по тропинке, ведущей к железной ограде. Оттуда между виноградников полого поднималась кипарисовая аллея. Слышались звучавшие уже по-весеннему шумы: лай собаки, зов крестьянина, тарахтенье трактора на дальнем поле. Жюльен закрывал глаза и наслаждался этим покоем, как очень редким даром, вдруг в изобилии предложенным ему.
Однажды — это было в субботу — он получил наконец приглашение от Дианы Данини. Вилла Фонтанель находилась в получасе езды от центра города и издавна принадлежала семье Данини. Расположенная на вершине холма, она поразила Жюльена своими размерами, красотой пропорций, классическим фронтоном и множеством статуй из красного песчаника, элегантно, непринужденно стоявших, словно часовые, на широких ступенях тройного крыльца.
Внутреннее убранство соответствовало ожиданиям Жюльена: анфилада светлых, обращенных окнами на равнину гостиных, бальный зал с лоджией, музыкальный салон с фризом под мрамор из скрипок и тамбуринов. Здесь и приняла его Диана Данини. При ней неотлучно находился моложавый мужчина, видимо ее cavaliere servente[55]. Жюльен весьма поразился, застав здесь стюардессу, с которой познакомился у Андреа Видаля. Карин (так звали ее), казалось, чувствовала себя как дома. Она показала ему сад с распускающимися цветами. Затем повела по огромным комнатам, устроенным под террасами виллы.
— Это царство князя Жана, — пояснила она.
Это прозвище князя Данини Жюльен впервые услышал от Моники Бекер; в голосе Карин Жюльен ощутил легкую неприязнь. Она показала ему необычный мир, где мужем Дианы была собрана коллекция старинных миниатюрных театров и марионеток, которым он посвящал все свое время, восстанавливая на картонных подмостках с помощью кукол и специального освещения великие трагедии, разыгрывавшиеся в городе на протяжении его истории. Бланка Каппель, любовница суверена Н., была зарезана; Элизабета де Секст, обвенчанная с великим герцогом Филиппом, убита вместе с любовником ревнивым супругом. Фигурки были деревянные, картонные, а то и фарфоровые. Карин пожала плечами:
— Вы, должно быть, понимаете, что бедная Диана не всегда счастлива с таким мужем, слегка поврежденным в рассудке!
Лучше всего Жюльен понял, что хотела сказать Моника Бекер, поведав ему о любовном треугольнике из четы Данини и фата, не отходившего от Дианы ни на шаг: он служил лишь прикрытием. В действительности третьим в треугольнике был не он, а знойная красотка Карин, но она была любовницей отнюдь не князя Жана! Американка поняла, что Жюльен догадался. В несколько секунд уверенности у нее поубавилось, во взгляде появилось то же отчаяние, что и у Валерио Грегорио, когда он признался, что жизнь сложна. Она передернула плечами.
— Все мы так же не свободны в своей судьбе, как картонные куклы князя Жана.
Жюльен не ожидал таких слов из уст беззаботной и, скорее всего, ветреной американки. Она опять передернула плечами, и на лицо ее вернулась победная улыбка.
— Не стоит принимать слишком всерьез игры князя Жана!
Они присоединились к другим гостям в столовой, обитой дорогим бело-голубым китайским шелком. Диана Данини была еще прекрасней, чем всегда. Она усадила Жюльена справа от себя, несколько раз, понизив голос, обращалась к нему, а после обеда повела его по саду — одному из лучших в округе. В саду был устроен зеленый театр, где уцелевшие в развалинах одной венецианской виллы скульптуры героев и героинь Гольдони представляли галантную сценку из его пьесы: кокетки флиртовали с лакеями. Кусты самшита были подстрижены особым образом, имелся даже лабиринт, из которого, несмотря на его чрезвычайную простоту, Жюльен едва нашел выход. И это тоже был пригород Н.: не полевые цветы и виноградники, а умело и высокоорганизованный порядок. Жюльену вспомнился сонет Малерба[56], выученный в школе. Речь в нем шла о садах, вероятно версальских, где природа преклонялась перед чудесами искусства. Диана Данини была все так же хороша собой, но при дневном освещении Жюльен разглядел морщинки у глаз и у рта, скрытые подслоем косметики. Шея у нее не была шеей очень молодой женщины, как показалось за обедом. Увидев, что Жюльен рассматривает ее, она подтянула к шее воротник шерстяного жакета, который накинула перед выходом в сад.
— Не вернуться ли нам в дом? — предложила она.
Они покинули залитый солнечным светом сад и вернулись в менее освещенный музыкальный салон, где заканчивали обносить гостей кофе. Пианист исполнял импровизацию Шуберта, Жюльен узнал в нем венгерского эмигранта, что играл в баре отеля, куда он заходил с друзьями; как и Валерио, музыкант показался ему мостиком между этими двумя мирами, где ему было так хорошо. День, проведенный Жюльеном на вилле Фонтанель, прошел столь же приятно, как и те, что он проводил с Марией Терезой за городом.
Несколько дней спустя Диана Данини подыскала Жюльену подходящий загородный дом: прекрасную постройку XVI века скромных размеров, но элегантных пропорций, расположенную на террасе над городом. Но вид с нее открывался не на собор или реку, а на всю западную часть Н. до первых холмов на горизонте. Терраса производила пока что жалкое впечатление, так как на нее еще не выставили лимонные деревца в кадках, но при вилле был небольшой сад, где лужайки уже покрылись травой, а в тени огромного зазеленевшего дуба произрастала куча всяких растений. Дом принадлежал отдаленным родственникам Данини. Один из князей, впоследствии канонизированный, проживал здесь четыре века назад, на первом этаже имелась посвященная ему часовня. Жюльен быстро осмотрел виллу: он устал, хотел на чем-то наконец остановить свой выбор, чтобы в свою очередь принимать у себя тех, кто так радушно принял его, — словом, ему не терпелось окончательно стать своим в городе; он подписал контракт. Однако требовалось произвести ряд работ по ремонту, и переезд был назначен на середину весны.
В то же самое время подошли к концу работы в консульстве. Жюльен с большим удовольствием занял свой новый кабинет. Отныне он каждое утро радовался длинному старинному столу, который по его указанию поставили у стены под обнаруженным в подвале гобеленом с изображением королевской охоты: дамы с соколами на руке, поэт, описывающий в углу происходящее. Не менее счастливой выглядела м-ль Декормон. Ей нравилось ежедневно выслушивав рассказ шефа о том, как прошел у него вечер, и он был не прочь с юмором поведать столь внимательной слушательнице о своих успехах. Он догадывался, что м-ль Декормон питает к нему почти материнскую слабость, в которой, он, быть может, нуждался.
Что ни день они обсуждали с Джорджо Амири его времяпрепровождение в свете. Тот часто недомогал, Жюльен редко бывал у него, но оба с удовольствием общались но телефону, и профессор саркастически комментировал рассказы Жюльена. Жюльен понимал, что нуждается в той дистанции, которую устанавливал профессор между светом и ним, Жюльеном; ему тоже нужно было продолжать тщательно следить за собой, хотя соблазн отдаться на волю событий и был велик, нужно было помнить, что он стал частью города, куда его случайно забросило и который он так быстро, как ему представлялось, раскусил. Признавался он себе в том или нет, но у Жюльена было ощущение, что Н. принадлежит ему. Это не было растиньяковскими размышлениями на кладбище Пер-Лашез; мысли Жюльена занимала не борьба, а скорее безмятежное удовлетворение с примесью радости. Звонки Джорджо Амири служили именно этому — сохранению в нем способности радоваться. Жюльен теперь регулярно вел дневник, и записи в нем были проникнуты одновременно иронией и энтузиазмом. Мало-помалу ирония исчезла, привычки и причуды н-ского света перестали казаться ему необычными, сам он в слишком большой степени разделял их, чтобы осуждать.
На всех парах приближалась весна. Ее приход был вопросом нескольких дней.
Сперва Жюльен не обратил на это внимания, но приглашения на светские рауты стали редкими, а затем и вовсе прекратились. В конце концов он признался в этом м-ль Декормон, и та объяснила происходящее так: в межсезонье, когда покою в городе вот-вот наступит конец и Н. заполнят туристы, всегда наступает такое время, когда жизнь словно замирает. А если проще, шла подготовка к переезду за город, и требовалась энергия Дианы Данини, чтобы так рано принимать гостей на вилле, словом, «эти дамы» были заняты большой весенней уборкой.
Прогулки Жюльена по городу подтвердили слова секретарши. Улицы опустели. Лавочники в квартале Сан-Федерико, казалось, ждали у моря погоды. Он за бесценок купил несколько безделушек, картин, обнаруженных им в чуланах лавок, куда складывалась поломанная мебель, устаревшие или вышедшие из употребления товары. Несколько раз заходил в церковь Санта Мария делла Паче, приделы ее были пусты. Он долго бродил по ней, уже не вглядываясь в знакомые фрески. Однажды утром, сидя на краю колодца, он вытащил из кармана старый конверт и что-то на нем записал, словно хотел не сходя с места продлить эти мгновения покоя. Монах в белой рясе кивнул ему. В огромном сверкающем нефе он остановился перед величественным распятием, которым так любовался в первые свои посещения, и поставил свечу. Это было ново и неожиданно для него самого, толком не знающего, верит ли он еще. Губы его шевельнулись, припоминая слова молитвы, некогда знакомой ему. Часовня с распятием была выстроена Бекерами, соседняя — Данини, еще одна — Нюйтерами; часовня Грегорио как всегда была на запоре. За неделю до вербного воскресенья, венчающего начало весны, к нему снова зашел Валерио, и они провели вместе вечер.
Они теперь часто виделись. Валерио водил его по музеям, уже знакомым Жюльену, и показал ему еще ряд знаменитых полотен, которыми так гордился город. Сводил он его и в запасники, и в реставрационные мастерские, но даже в уже хорошо знакомых ему музейных залах Жюльен узнал много нового о картинах, которые любил Валерио. Тот часто повторял ему, что значительность сюжета не играет важной роли. Чем больше стараются критики или простые зрители расшифровать самые замысловатые символы, тем больше утверждается личность творца, порой лишь переводящего в образы почти закодированный язык.
Жюльен слушал собеседника, не пытаясь вникнуть в его слова по-настоящему. Зато он очень хорошо понимал, что между прошлым города вкупе с его ежедневной жизнью, с этими святыми и мучениками, этими сеньорами со свитой и портретами, с которых на него в не меньшей степени, чем он на них, смотрели изображенные на них люди, существовала очень тесная и определённая взаимосвязь: различные образы и символы рассказывали по сути одну и ту же историю — историю Н., вечную историю. Он отважился посвятить Валерио в свои мысли. Тот молча выслушал его.