Во время ужина исполнялась музыка Люлли, Рамо, Жана Мари Леклера[68]. Были приглашены все друзья консула, а также некоторые официальные лица, которых до сих пор он встречал лишь мельком; рядом с ним в черном платье и дивном бриллиантовом колье стояла м-ль Декормон, помогавшая ему представлять гостей премьеру, который каждого одаривал любезностью. Немало поздравлений с окончанием работ во дворце, в который многие попали впервые, выпало и на долю Жюльена. Кое-кто вспомнил о былых празднествах в консульстве, о балах, задаваемых г-ном де Жуаньи, и воодушевленный Жюльен также пообещал в скором времени и праздники и балы. Едва ли он обратил внимание на одно замечание: его предшественник умер во дворце Саррокка как раз на следующий день после одного такого праздника.
— Да, — продолжал маркиз Берио, не отдавая себе отчета, что разговор принимает неприятный оборот, — я и нашел тело бедного Жана Рене. У меня с ним была назначена встреча и...
Его жена, приблизившись, сделала ему знак замолчать. Он извинился и отошел. Жюльен, заинтригованный, наклонился к м-ль Декормон.
— А что случилось с бедным господином де Жуаньи? Он что, вдруг взял и умер?
— Я думала, вы знаете. Господин де Жуаньи застрелился, — ответила м-ль Декормон, отводя глаза.
Если бы в этот момент не подоспел Депен, на вид более озабоченный, чем обычно, Жюльен, может, и увидел бы в этом дурное предзнаменование. Но тот отвел его в сторону и поделился своим беспокойством по поводу слишком затянувшейся беседы гостя с прокурором.
— Не хватало еще, чтобы этот тип утомил его! — воскликнул он.
Жюльен отправился выручать гостя и напрочь забыл о печальной судьбе своего предшественника во дворце Саррокка. Он был слишком возбужден вечером и чувством торжества при виде довольного гостя, чтобы поддаваться темным мыслям по поводу событий пятнадцатилетней давности.
После ужина, удавшегося на славу, гость произнес тост. Он заговорил об Н. и Франции, назвал тех, кого знал здесь некогда, поблагодарил за гостеприимство. Затем упомянул о завтрашнем дне, который будет для него возвратом к источникам, похвалил консула, так великолепно организовавшего как этот вечер, так и весь его визит. Раздались аплодисменты, в какой-то мере относящиеся и к Жюльену, тот покраснел, как ребенок.
Чуть позднее, когда приглашенные рассеялись по гостиным, гость подозвал Жюльена к себе. Префект, сидящий с ним, поднялся. Премьер ударился в один из тех замечательных монологов, секрет которых хранил про себя и которые заставляли его приверженцев говорить, что он прежде всего писатель, а уж потом государственный муж. В непревзойденных по лаконичности выражениях он поведал, что в иные минуты жизни испытывал необходимость вновь погрузиться в атмосферу строгой и величавой красоты этого города, который любил больше всех других на свете. По его мнению, Н. еще в большей степени, чем Флоренция, был городом, которым нелегко овладеть, но уж если тебе это удалось, если ты постиг его тайну — город сам овладевает тобой.
— Видите ли, господин консул, всякий раз, возвращаясь в Н., я не только поднимаюсь к истокам своей юности, но и обретаю самого себя той поры. Я не говорю о юности тела или лица, которую так великолепно умеют сохранять н-ские женщины, я говорю о юности духа.
Всякий раз, обращаясь к Жюльену, гость непременно величал его «господином консулом».
— А заметили вы, как мужчины этого города вплоть до возраста, в котором столь кие из нас уже превращаются в слабоумные развалины, умеют сохранять остроту суждения, трезвость ума, способность придумывать и воображать? — продолжал он, указывая на окружающих.
Жюльен понял, что государственный муж только что открыл ему один из секретов н-ской жизни, в которую он сам так естественно влился. Если он своим умом дошел до того, что каждая из дам, у которых он был принят, сохраняла красоту и достоинство до тех лет, когда другие превращаются в старух, то теперь впервые отдавал себе отчет, что их мужья под маской старцев, от которой они не открещивались, сохраняли ясный и обновляющийся ум Джорджо Амири, проявляющийся в его речах, Рихарда Фалька, сквозящий в его сочинениях. Все, от слепого маркиза Яннинга, описывающего сады, которые он видел глазами жены, вплоть до набожного маркиза Берио, доктора теологических наук и автора справочника по догмату о непорочном зачатии, трудились, читали, писали в такие годы, когда большинство довольствуется отдыхом на пенсии или в лучшем случае перечитывает книги. Таковы князь Жан, ставящий пьесы, тот же Валерио (правда, еще сравнительно молодой), так глубоко анализирующий грех и гордыню Магдалины, жестокость Юдифи, развращенность Саломеи в произведениях величайших мастеров Возрождения. Особенно взволновало Жюльена то, что открыл ему на это глаза сам глава французского правительства именно этим вечером во дворце Саррокка, то есть там, где Жюльен был у себя. У него возникло ощущение, что перед ним открываются новые горизонты.
К ним подошла дама, то ли маркиза Яннинг, то ли Жеронима де Нюйтер, гость сделал ему дружеский знак, Жюльен встал; вечер продолжался до часу ночи. Когда все разъехались, почетный гость скрылся в «кардинальских покоях», а его свита разошлась по отелям; Жюльен вышел на улицу. Закурив, он обнаружил, что, несмотря на службу безопасности, дежурившую возле консульств под балконом с атлантами маячит все та же проститутка. Она подмигнула Жюльену, Теперь он знал почти каждого в Н. и отвечал ей тем же. Заворачивая на улицу Лилии, он увидел, что окна галереи живописи во дворце Грегорио освещены. За одним из окон прошла тень. Жюльен отбросил сигарету и ускорил шаг, почувствовав, что он устал; когда он был маленьким, подобная усталость называлась хорошей.
Успех первого дня пребывания высокого гостя в Н. затмил инцидент с поэтом-молчальником. А вот история с обедом второго дня была уже чуть ли не дипломатическим просчетом. Это был первый сбой в столь удачно складывающихся делах Жюльена Винера в Н.
На первую половину дня было намечено посещение кладбища Сан-Роман, где покоились французские офицеры, погибшие во время войны, и церкви при нем. Оттуда на следующий день после своего приезда смотрел Жюльен на занесенный снегом Н. Туристов попросили уйти; великолепный мраморный фасад церкви отражал солнечные лучи. В ее тени стоял простой крест с именами погибших французов. Жюльен не обратил внимания на то, что среди имен значился родственник гостя; тот возложил на гранитный постамент веточку мимозы. Затем сделал несколько шагов к другой могиле, над которой возвышалась статуя — женщина с лилией в руках. Несколько веток мимозы оставил он и здесь, где покоилась поэтесса, непревзойденная в воспевании красоты Н. в преддверии весны. Жюльен увидел, как по щеке государственного деятеля скатилась слеза. Розелина Текю загородила дорогу фотографам, которые намеревались приблизиться.
— Пусть побудет один, он среди своих.
Слова эти прокатились по рядам, и каждый сделал шаг назад.
В церкви глава правительства на короткий миг погрузился в молитву перед большим деревянным распятием; молва гласила, будто с началом каждого нового века 1 января оно истекает настоящей кровью. За крестом стоял маркиз Берио, похожий на дьякона, прислуживающего священнику. На половину двенадцатого было назначено вручение степени honoris causa[69] в ректорате университета: гостю ненавязчиво дали понять, что нужно спешить. Среди пяти профессоров президиума во дворце Винклер, где проходила церемония, Жюльен видел лишь Валерио; тот держался с большим достоинством. Валерио произнес короткую речь, в которой говорилось о связях его города с гостем из Франции, но еще больше — о связях с ним его собственной семьи за последние десятилетия. Не менее взволнованным было ответное слово соискателя; затем приглашенные на обед к г-же Шёнберг отправились на виллу Пиреус, расположенную на холме как раз напротив церкви Сан Роман. Не прошло и полутора часов, как все вернулись в консульство в состоянии чрезвычайного возбуждения.
Жюльен не сразу понял, что произошло. Гость удалился в свои покои, Депен ходил взад-вперед и метал громы и молнии, а квадратная коротышка Розелина придумывала первое, что приходило в голову, чтобы удовлетворить любопытство журналистов, которых это скорое возвращение застало врасплох. Но скрыть правду от консула не могли. Впрочем, новость распространилась очень скоро; на вилле Пиреус гость наткнулся на запертые ворота. Несколько настойчивых звонков в конце концов вынудили недовольного привратника открыть ворота сада.
Как ни странно, Лионелла Шёнберг была дома. Она попросила извинения за легкое недоразумение, но взгляд высокого гостя уже подернулся тусклой пленкой, что указывало у него на недовольство. Несколько лиц из свиты прошли в гостиные, где, к своему удивлению, никого больше не обнаружили.
— Так мы сможем спокойно поговорить, — только и сказала г-жа Шёнберг.
Она отвела гостя в сторонку и некоторое время беседовала с ним. Гостиную украшала картина, выполненная в барочной манере и изображавшая Юдифь, которая светится счастьем и держит в руке голову Олоферна. О чем говорили гость и хозяйка в те десять — двенадцать минут, что длилась их уединенная беседа, никто не знал. Заинтригованному Депену, который пожелал приблизиться к ним, патрон раздраженно приказал оставаться на месте.
Сели за стол. Беседа не клеилась: говорить было не о чем, так как, по всей видимости, все уже было сказано. Напротив г-жи Шёнберг сидела ее дочь — кожа да кости — и весь обед ковыряла в тарелке с салатом; впрочем, блюда были самые что ни есть заурядные, вино третьесортное, атмосфера натянутая. Гость надеялся возобновить дружбу, совершить паломничество в места, где он бывал молодым и счастливым, а натолкнулся на старуху если не открыто враждебную, то уж точно безразличную к нему. Она говорила о туристах, проекте нового аэропорта; словом, сразу после кофе гости встали из-за стола и в величайшем смятении вернулись во дворец Саррокка. Премьер сразу поднялся к себе, не пожелав ни с кем разговаривать.
Депен стал выяснять, кто отвечал за организацию обеда. Ответственный за протокол предстал перед ним. Он доложил, что первым нанес визит г-же Шёнберг он, затем еще несколько раз возвращался к ней, как и положено, с агентами безопасности. Еще накануне все было в полном порядке. Чтобы приостановить возможный скандал, Депен приказал опубликовать коммюнике, в котором говорилось о том, что вдова Юлиуса Шёнберга, старого друга премьера, внезапно почувствовала недомогание и гости были вынуждены отказаться от прогулки по знаменитому саду, где их поджидали фотографы. К великому изумлению Жюльена, это объяснение удовлетворило всех присутствующих журналистов и корреспондентов. Когда десять минут спустя глава правительства позвал его и попросил подать кофе, к тому, что произошло, больше не возвращались. Личный врач высокого гостя запротестовал было против такого количества кофе, но тот ледяным взглядом пресек любые возражения.
Мало-помалу лицо его светлело. Хоть ему и не удалось до конца согнать с него маску недовольства, он все же подчеркнуто бесстрастно окунулся в последующие мероприятия программы — секретом собирать волю в комок в моменты наибольшего горя или волнения он владел безукоризненно. В кабинете консула состоялось совещание, на которое созвали дюжину самых влиятельных людей города. Жюльен собрался было устроиться за своим столом, на котором, как это принято на званом обеде или международной конференции, стояла его визитная карточка, но тут ему передали, что его требуют в квестуру. Таким образом, он не мог слышать, о чем говорили собравшиеся на этом совещании, среди которых были его друзья — маркиз Берио, маркиз Яннинг, граф Нюйтер, князь Жан, адвокат Тома и еще несколько родовитых горожан. Любопытно: в кабинете висело полотно конца XVII века, на котором было изображено специальное заседание совета Двенадцати, который одно время возглавлялся великими герцогами: перед ними стоял посол Франции в Н., носящий имя рода, прежде очень известного, но давно угасшего.
Вернувшись, Жюльен застал лишь самый конец совещания. Лица присутствующих были серьезны, словно речь шла о будущем всего мира, но тем не менее на них не было напряженности, словно будущее это не было таким уж беспросветным.
Чуть позже к консульству подали три черных лимузина с шоферами в ливреях за рулем. Они ждали выходя гостя, который собирался отправиться на мероприятие «сугубо частного» порядка, предусмотренное в этом частном визите, уже в достаточной степени ставшем достоянием общественности. Премьер поздоровался с теми, кто ждал его перед консульством. Когда он пожимал руку Жюльену, лицо его оставалось неподвижным. Затем он сел во вторую из машин. Первая уже рванула вперед, третья тронулась за двумя предыдущими. Не успел Жюльен глазом моргнуть, как Депен, м-ль Текю и остальная свита расселись по машинам, предоставленным в их распоряжение городской префектурой. Консул остался один с чиновником протокольного отдела, который попросил извинить его:
— Я спешу в аэропорт, где нас ждут вертолеты, чтобы доставить в П.
И тоже исчез. Внезапно Жюльену стало очень душно. Он почувствовал, что вспотел. Его шофер пританцовывал. Во дворце Саррокка царила гнетущая послепраздничная атмосфера.
ГЛАВА III
И все же Жюльену понадобилось время, чтобы осознать: в Н. для него что-то изменилось.
Вначале все было как будто по-прежнему. Официальное письмо из Парижа вроде бы подтверждало, что, несмотря на инцидент, пребывание в Н. главы государства, частично подготовленное им, рассматривалось там как удача. Возобновились приемы, коктейли.
Несколько дней спустя Жюльен получил письмо от г-жи Шёнберг, которая, по мнению н-ского общества, весьма непочтительно обошлась с гостем: слухи о том, что произошло на вилле Пиреус, все же просочились. Она приглашала его на чай. Он не знал, должен ли принять приглашение. Джорджо Амири довел до его сведения, что тоже будет там; старик так редко выходил из дому, что Жюльен согласился.
Вилла на холме была окружена огромным парком. Если же быть точнее, в двух шагах от старинной крепости находились постройки монастыря, упраздненного в начале XIX века, вокруг которых простирались некогда монастырские поля и луга; в 1880 году главный монастырский корпус переделали в частное здание. Парк походил скорее на некий огромный фруктовый сад, откуда открывался прекрасный вид на город. Повсюду прямо в траве или в нишах здания стояли скульптуры Эрнста Пиреуса: прекрасные, полные сил юноши и девушки, изваянные в неоклассическом стиле из белого мрамора или алебастра и от того казавшиеся еще более в духе Кановы[70].
Погода стояла отменная. Г-жа Шёнберг поджидала гостя, сидя у каменного стола на пригорке. Внизу протекала река, открывался вид на аристократические кварталы города, знаменитый купол собора. Туристов видно не было, их гомон сюда не долетал, и тем не менее место это находилось в нескольких сотнях метров от загаженной ими Ратушной площади. Сад, беседки, цветы ириса, росшие в беспорядке, не имели ничего общего с благородной строгостью парков и вилл, где успел побывать Жюльен: это была гавань покоя и прелести у самых подступов к Н.
— Я не позволила вашему высокому гостю нарушить своим присутствием покой этого уголка, — сказала хозяйка, приглашая Жюльена садиться.
Но поскольку она никак не пояснила свои слова, консул не знал, что отвечать.
Появление Джорджо Амири рассеяло замешательство. Он заметно постарел с тех пор, как Жюльен навестил его в первый раз. И был очень слаб. Двое слуг почти несли его к беседке, где был приготовлен чай. Он тут же пустился в восторженное описание творчества, которому до самой кончины не изменял Юлиус Шёнберг. Намекнул и на виновников его смерти, которых нужно было искать неподалеку, но вдова преследователя нацистов не дала увлечь себя на эту стезю.
Жюльен отдавал себе отчет, что в самом или почти самом сердце Н. он попал в двусмысленное положение: Лионелла Шёнберг занимала стратегическую позицию на шахматной доске этого небольшого замкнутого общества, подвергнутого ею строгому осуждению. Сидящий напротив нее Джорджо Амири сохранял нейтралитет. Он принимал участие в жизни Н., но относился к ней без снисхождения. Может быть, его лишь терпели, поскольку он был слишком хорошо осведомлен о тысяче и одной интриге, составлявших живую ткань этого микрокосма. Хотя хозяйка воздерживалась от разговора о скульптурах своего дяди или музыке своего мужа, Жюльен мало-помалу начал понимать, какое воздействие на окружающих она оказывала. В ее бледно-голубом взгляде была некая удивленная невинность, превращавшаяся в упрямую непримиримость, стоило этой голубизне побелеть. Он догадывался, что так или иначе премьер-министр напросился к ней в надежде очаровать ее, пустив в ход свое испытанное обаяние. Но для чего? Надеялся ли он, подобно Рихарду Фальку, испросить прощение в чем-то? Или же хотел вот в этом самом саду вновь напасть на след того, в чем ему было когда-то отказано? Когда она предавалась воспоминаниям о пальцах своего мужа, исполнявшего одну из последних сонат Бетховена, синева ее глаз стала почти белой.