Бессмертный город. Политическое воспитание - Фроман-Мёрис Анри 9 стр.


Иногда за столиками или за длинной деревянной, окованной медью стойкой, которую в этом отполированном годами месте как-то неудобно было называть баром, собирались мужские компании. Официанты обращались к ним с фамильярностью, не лишенной тем не менее обходительности, и это свидетельствовало, что лет двадцать назад эти мужчины в темных костюмах, в просторных пальто из верблюжьей шерсти по итальянской моде были такими же юнцами в красных или голубых галстуках и так же заливались смехом.

Один из них, с волосами, отпущенными чуть длиннее обычного, в черном галстуке, несколько раз оглянулся на Жюльена, словно хотел познакомиться или заговорить, но Жюльен никак не отреагировал на это. Он читал «Монд» двух-или трехдневной давности, и единственное, что его волновало, — это в каком часу лучше вернуться в пансион. Когда он наконец вышел из кафе на холод и мелкий дождик, то поймал себя на том, что вполголоса разговаривает сам с собой. Оказалось, он проклинал неровные тротуары, на которых спотыкался, потоки грязи из водосточных труб и даже суровые фасады мрачных, мокрых дворцов, которые начал потихоньку ненавидеть. Проститутка под балконом с атлантами была единственной, чье присутствие его несколько подбадривало в этой непроглядной и липкой пустыне, откуда, казалось, он уже не выберется. Хотя он ни разу не обменялся с ней ни жестом, ни тем более словом, у него сложилось впечатление, что от нее исходило тепло. Лица ее он ни разу не видел, но представлял его себе привлекательным. Обычно он быстро поднимался к себе и усаживался возле батареи, обжигающее тепло которой согревало лишь тело.

Ему вспоминался Париж и его жизнь там — сначала в качестве преуспевающего дипломата, затем чиновника не у дел, сварливого, всем недовольного; теперь эти различные периоды его существования, казалось ему, остались в далеком прошлом, когда он не переставал быть счастливым. Он с умилением вспоминал свой рабочий стол у окна, выходящего на улицу Жакоб, настольную лампу, стеклянное пресс-папье, бювар, подаренный любовницей, и со злобой взирал на стол из крашеного дерева и слишком яркий свет в своем номере. Он думал, что вот это и есть ссылка, и сердце его начинало учащенно биться, когда он размышлял, как вырваться из Н., и не находил ответа.

Прошло немного времени, и состояние прострации превратилось у Жюльена в озлобленность, мрачную враждебность по отношению к этому городу, который так ловко ускользал от него. В первые дни он еще удивлялся, зачем его сюда назначили, потом просто не мог понять, что он здесь забыл. С собой он не церемонился и думал про себя не «что я здесь делаю», а по-простому: «Какого черта я здесь торчу?» — а это разница — и немалая.

Случалось ему отклоняться от привычного маршрута пансион — консульство, но он не шел в музей, не любовался совершенством фасада или площади, а бродил по торговым улицам в центре города, который был бы таким же, как в любом другом городе, если бы лавки с одеждой не располагались во дворцах XVI века, а торговцы кожаными изделиями — под сводами, возведенными четыре-пять столетий назад. Он непременно заходил в квартал вокруг площади Единства, полностью перестроенной в конце прошлого века, когда великое герцогство было столицей недолговечного королевства, преобразованного в республику после правления всего лишь двух королей и короткого периода регентства немецкого князя, который даже не владел местным языком. Величественные донельзя портики и выстуженные галереи не привлекали внимания торопливых прохожих.

Мысли Жюльена были на вечерних улицах зимнего Парижа. Ему вспоминался продавец каштанов на площади Сен-Мишель, ацетиленовые лампы, под которыми во времена его юности шла торговля газетами. Люди в толпе были так же укутаны, так же спешили, но на Больших бульварах и бульваре Сен-Жермен царило добросердечие, сообщническое оживление, от которых Жюльен чувствовал себя навсегда отлученным. Эти воспоминания — ацетиленовые лампы и т.д. — были чуть ли не детскими, что порой беспокоило его, поскольку в состоянии крайнего отчаяния, в котором, отдавая себе в том отчет, он пребывал, он сохранил всю ясность ума. «Я впадаю в детство, — думал он, поймав себя на воспоминаниях о дворе лицея Кондорсе, куда зимой выбегал на перемену, о запахе мокрых шерстяных пальто, которые сушили на батареях. — Я впадаю в детство, я превратился в старика».

Детство, которое до сих пор удавалось так просто забывать и которое теперь возвращалось ностальгическими наплывами, Париж и друзья составляли, казалось, некий очень далекий мир, откуда он был теперь навсегда отторгнут: Жюльен Винер, генеральный консул Франции в Н., сорокавосьмилетний мужчина, чувствовал, что между ним и его прошлым пролегла непреодолимая преграда.

Когда м-ль Декормон, помогавшая ему улаживать мельчайшие детали его жизни, посоветовала ему провести двое суток в П., чтобы наладить контакт со своим тамошним консульским агентом, он без удовольствия расстался с мирком, где он жил, сосредоточенный исключительно на себе. Он пожелал было отправиться туда на поезде, но тут м-ль Декормон оказалась неумолима: в автомобиле, и только так, невзирая на погоду, передвигались все его предшественники. И потом всем известно, что здешние поезда ходят с опозданием, если вообще ходят, так как железнодорожники часто бастуют, а кроме того, можно поручиться, что в это время года даже вагоны первого класса не отапливаются. Джино к его услугам и готов отвезти его. И хотя у Жюльена уже проснулась надежда на какую-нибудь случайную встречу в поезде, ему пришлось покориться.

Расстояние между двумя городами было невелико, но дорога шла по горам, среди совершенно унылой местности, и взбиралась на перевал, служивший естественной границей между двумя частями страны — южной, холмистой, покрытой виноградниками, что бы ни думал о ней в то время Жюльен, и северной, равнинной, с запада на восток пересеченной рекой, которая, насколько хватало глаз, тянулась в зимних туманах или летних влажных испарениях. Одна из первых автострад в Европе, пролегшая на высоте не более восьмисот-девятисот метров над уровнем моря, она была извилистой, неровной, опасной. Уже на выезде из города нескончаемый поток грузовиков, а дальше приостановленные на время холодов дорожные работы замедляли движение, гололед же делал дорогу вообще труднопроходимой.

Чтобы увидеть хоть что-то, кроме тумана, Жюльен сел рядом с Джино, который ему серьезным тоном сообщил, что это место смертников. Всю поездку Джино только и говорил, что о несчастных случаях, авариях, обвалах, словно весь путь от Н. до П. был сплошь отмечен трагедиями. Здесь автобус налетел на скалу, свалился под обрыв, где и разбился на глубине ста метров; там обрушился свод туннеля, похоронив под собой трех американцев в автомобиле, взятом напрокат. На поезде было не менее опасно: Джино показал место, где из-за оползня обвалилась целая насыпь и три вагона, упав, раздавили домик путевого обходчика. Пятнадцать жертв... Джино вел быстро, часто нажимая на тормоз, дорогу то и дело преграждали грузовики, у которых что-то не ладилось, и Жюльен подумал, что ехать в П. зимой — рискованная затея и, кем бы ты ни был — водителем грузовика или консулом, — нужно быть сумасшедшим, чтобы отважиться на нее. Когда они въезжали в расположенный на равнине пригород, день подходил к концу и Жюльен уснул.

Проснулся он внезапно. Машина остановилась, вокруг был настоящий город. Царящее на улицах оживление, освещенный вход в кинотеатр рядом с отелем, швейцар которого уже бросился ему навстречу, и даже продавец каштанов — все это сразу же составило такой разительный контраст с мрачным нелюдимым спокойствием н-ских вечерних улиц, что кровь прилила к вискам Жюльена.

Было только шесть часов, но вечер уже наступил, витрины магазинов сверкали теми же огнями, что в Париже или в Лионе, Бордо, даже Лиможе или Перигё, которые тоже являются настоящими городами, и Жюльен, чья встреча с консульским агентом была назначена на восемь, решил, не поднимаясь в номер, прогуляться.

Он находился в центре торгового квартала, перерезанного широкими проспектами со зданиями, не представляющими исторической ценности; это успокоило Жюльена. Он набрел на настоящую книжную лавку в настоящей торговой галерее, вошел туда, полистал альбом, и продавец не кинулся к нему с расспросами; затем зашел в кафе, где подавали не шоколад со сливками или обжигающий чай в стаканах, но аперитивы и кока-колу; при виде незнакомой толпы студенческой молодежи, влюбленных парочек, целовавшихся прилюдно, его внезапно затопила волна симпатии, дружелюбия, так мало похожих на полную недоверия сдержанность, одолевшую его по отношению к молодым людям в кафе «Риволи». Те принадлежали к миру, где для него не было места, среди этих он обретал родное, привычное, вплоть до манер и лиц, с чем, казалось, распростился навсегда, приехав в Н.

Какое-то время он рассматривал окружающих, и улыбка, адресованная ему молодой женщиной, которую сопровождал мужчина моложе Жюльена, еще больше убедила его, что, приехав в П., он вернулся на планету, которая просто-напросто именуется Землей. Со своими шестью столетиями истории, искусства и культуры Н. был мертвым городом, где ему предстояло уснуть где-нибудь между двумя батареями — в номере пансиона Беатрис или в комнатушке, служившей ему рабочим кабинетом во дворце Саррокка.

Он еще побродил по улицам, и все, начиная от проигрывателя-автомата в самой обыкновенной забегаловке до ватаги парней в кожаных куртках и закусочной с освещенными неоном витринами, вызвало в нем то же чувство: он обрел не только жизнь, но и то, что для него, человека культуры, являлось привычной средой обитания.

Вечер в компании Леона Бонди, сотрудника консульства, окончательно перенес его в иное измерение, что было не более и не менее, чем грубым слепком с его прежней жизни. После «доброго ужина», как выразился, и не без оснований, Леон Бонди, в своего рода пивной, смахивавшей скорее на рестораны «Липп» или «Бальзар»[28], чем на типичный местный ресторан, они очутились в баре, где проговорили далеко за полночь. Пианино, приглушенный свет и синепиджачники, наблюдающие за походкой продавщицы сигарет. Отложив в сторону поднос с «Мальборо» и «Стивезит», она принялась исполнять номер стриптиза. Впрочем, бар так и назывался: «Blue Spot»[29] — и посещали его деловые люди, банкиры.

Бонди был сорокалетним мужчиной с уже поседевшей головой и безукоризненными манерами ответственного чиновника среднего уровня. Он распустил галстук, толкнул локтем Жюльена и закатил глаза, показывая, что для него, человека семейного, это запрещенные радости, отвечающие самым тайным его вкусам. Ничуть не скрывая того удовольствия, которое доставлял ему вид раздевающейся девицы, он словно говорил: «Между нами, мужчинами, не правда ли?» — и Жюльен испытывал к нему странное чувство братства. Он, который никогда бы не разговорился с человеком, находящимся на служебной лестнице на уровне заместителя директора банка, чувствовал в собеседнике, рассказывавшем ему о жене и детях, вроде как давнишнего приятеля. Бонди за обедом отчитался перед консулом в «текущих делах», если можно так выразиться, набросав довольно-таки полную картину своей деятельности в качестве представителя Франции в П., и больше в течение всего вечера к этому не возвращался. Пока голая девица исполняла перед ними свой танец, этот банковский служащий от жены и детей перешел к жизни вообще, к женщинам, к годам, которые идут, и желанию, которое остается. Он заказал чистого солодового виски и опустошил уже несколько стопок.

Жюльен не отставал. На память приходили вечера с Жаком, Пьером Антуаном, Даниелем — «У Кастеля» или в том кафе на улице Фоссе-Сен-Жак, на которое они набрели однажды вечером и которое затем усердно посещали на протяжении целой зимы. Вспомнилось и «Клозри де Лила»[30], еще не оккупированное туристами, с пианистом, одинаково хорошо исполняющим медленный концерт Моцарта и мелодию из фильма «Касабланка»[31]. Как бы в ответ на эти воспоминания пианист из “Blue Spot” заиграл мелодию из старого черно-белого фильма, и Бонди, уже под газом, скорее для себя, чем для своего собеседника, тихо произнес знаменитую фразу Хамфри Богарта: “Play it again, Sam”[32]. Когда обнаженная танцовщица подошла к ним со шляпой в руках, он вытащил из кармана пачку денег и половину отдал ей, а затем долго и упорно оспаривал у Жюльена право заплатить по счету. Жюльен понимал, что Бонди испытывает нечто вроде умиления, вновь обретя бар, пианиста, исполнительницу стриптиза, от которых его отдалила судьба семейного и исполнительного чиновника среднего уровня, и что потребовались приезд в П. и сообщничество французского консула, чтобы все это вернулось. И вот что любопытно — Жюльен тоже разделял это его умиление.

Оба навеселе вышли из бара. И хотя улицы были пустынны, это была не холодная мрачная красота н-ских фасадов зимой: в П. были широкие проспекты, а крытые пешеходные тротуары приглашали ко всевозможным ночным шатаниям. Они пошли пешком. Бонди взял Жюльена под руку. Он по-прежнему звал его «господином консулом», но, казалось, еще чуть-чуть, и они перейдут на «ты». Тот продолжал рассказывать о себе, о своих редких поездках в Цюрих, в Триест, о своих тамошних подружках. На круглой площади, посреди которой возвышалась конная статуя великого герцога, оставившего по себе в П. неизгладимую память, поскольку он чуть было не задавил его жителей налогами, Бонди заявил, что организует для своего нового друга поездку в Триест или Венецию и познакомит его с женщиной в его вкусе. Когда они проходили по кварталу, где под воротами ждали проститутки, у Бонди вырвался вздох сожаления: он все же должен был вернуться домой, хотя вечер, проведенный с консулом, и напомнил ему его молодые годы. Жюльен не удивился, обнаружив в себе те же воспоминания; они пообещали друг другу увидеться. На следующий день Леон Бонди был вызван в Цюрих, и Жюльен в одиночестве нанес визиты префекту, квестору, прокурору и добряку-архиепископу.

Когда они с Джино тронулись в обратный путь, его охватило неясное томление, уже испытанное им в детстве по воскресным вечерам только потому, что завтра был понедельник. При его появлении м-ль Декормон доложила, что профессор Амири звонил два раза, что он выздоровел и желает видеть его у себя на ужине послезавтра.

Следующие два одиноких вечера в пансионе Беатрис были более гнетущими и удручающими, чем все предыдущие. Мать и дочь Штраус уехали, а девица с челкой громко хохотала в гостиной в компании молодого иностранца, которого, видимо, подцепила на улице. Не обращая на Жюльена ни малейшего внимания, они некоторое время спустя удалились к ней в номер.

ГЛАВА V

Первое, что отметил Жюльен, войдя в квартиру Джорджо Амири, был запах. Смесь ладана и гари, сквозь которую пробивался менее уловимый, затушеванный, но стойкий запах эфирных паров. Жюльен застал хозяина за курением плоской египетской сигаретки, аромат которой примешивался к другим.

Молчаливый дворецкий довел консула до второго этажа дворца Ферранте и ретировался. Из обоих окон гостиной виднелась река.

— Дорогой друг!

Джорджо Амири раскатисто произносил звук «р». Он пожал гостю сразу обе руки. Затем подвел его к двум диванам, обитым зеленым бархатом и расположенным под углом друг к другу.

— Какое счастье, дорогой друг, видеть вас наконец у себя и какое несчастье не иметь возможности принять вас раньше!

Голос сухопарого высокого старца, согнувшегося при рукопожатии чуть ли не пополам, оказался еще более высоким, чем по телефону; разговаривая, он складывался еще сильнее, глаза его превращались в щелочки, губы растягивались в притворно-веселой улыбке. За этой напускной веселостью скрывался старик, которому было за восемьдесят и которого по ночам душила астма — дышал он со свистом и даже не пытался скрыть этого,

Назад Дальше