Словом, подробные, добросовестно собранные сведения, не имеющие, однако, практической пользы, за исключением одного-единственного пассажа, где моя авторучка поработала более основательно:
«В 10.35 Штерев останавливается на бульваре Стамбо-лийского перед агентством иностранной авиакомпании и сажает в такси директора агентства Стояна Станева. По пути к указанному месту Штерев дважды проехал с зеленым светом мимо граждан, желавших взять такси. Установить, была ли вызвана машина по телефону, не удалось. Штерев отвозит Стайева на улицу Обориште и высаживает возле его дома. В пути между пассажиром и шофером разговоров не было, если не считать обычных реплик, когда пассажир расплачивался».
Если во всей информации есть что-либо, заслуживающее внимания, то именно этот пассаж. Борислав придерживается того же мнения, только выводы его немного поспешные:
— Дважды проезжает мимо голосующих клиентов, чтобы остановиться в каких-нибудь трехстах метрах дальше. Предельно ясно.
— Может, он поехал по вызову.
— Да, но никаких следов этого вызова нет.
— Так бывает очень часто. На этом капитала не наживешь.
— У меня даже эта поездка Станева домой вызывает сомнение. В восемь приходит на работу, а уже через два с половиной часа зачем-то несется домой.
— У любого человека могут возникнуть непредвиденные обстоятельства.
— Ладно, согласен, — вскидывает руку Борислав. — Обличительный материал не бесспорный, но для меня дело ясное.
Действительно, бесспорные улики еще отсутствуют. Но налицо симптомы и догадки. И чтобы их проверить, я вызываю лейтенанта и даю указание взять под наблюдение гражданина Стояна Станева.
В этот момент мне звонит Драганов.
— Это вы замещаете товарища Драганова? — спрашивает Лили, нерешительно входя в комнату.
— Я, заходите...
— Только... не знаю, насколько вы в курсе дела.
— Я в курсе, — говорю. — Пожалуйста.
— Я имела в виду, знакомы ли вам эти... наша компания.
— Знаком я с нею, — в третий раз выражаю подтверждение. — Проходите сюда поближе и садитесь, иначе я вас плохо слышу.
Наконец Лили подходит к письменному столу, опускается на предложенный стул и, положив руки на подол, глядит с тоской на мою дымящуюся сигарету.
— Можете курить,,если желаете.
— Благодарю.
Она берет придвинутые к ней сигареты, закуривает и заметно расслабляется. В этот раз она не в той невообразимо короткой юбке, а в ситцевом платье, скорее всего прошлогоднем, потому что от стирки оно уже стало каким-то белесым. Дешевенькое платье с черной отделкой, при виде которой я вспоминаю слова: «Ее пристрастие к черному цвету».
— Что вас сюда привело?
Лили поднимает свои темные глаза, кажущиеся еще более темными на этом белом лице, и неуверенно произносит низким, немного хриплым голосом:
— Хочу вам кое-что сообщить в связи с компанией... в связи с кое-какими намерениями...
— Ясно, понимаю, — киваю я, хотя пока что решительно ничего понять не могу.
— Они собираются свести счеты с Бояном.
— Какие счеты?
— «Какие счеты?» Ну, так обычно говорится... не знаю, может, мне начать с самого начала.
— Да, так будет лучше всего.
— Это случилось на прошлой неделе. Шли мы вчетвером к «Ягоде» — Роза, я, Апостол и Пепо, а Апостол и говорит: «Компания распадается. Фантомаса мы отдали на съедение». — Лили запнулась на мгновение, словно обронила что-то такое, о чем никак не следовало упоминать. Но, так как я и виду не подаю, что до меня дошло, она продолжает: — «Марго, — говорит, — от морфия перешла к любви — самому идиотскому наркотику. Боян и тот врезался по уши».
«Рассказывай эти басенки кому-нибудь другому, -говорит Пепо. — Боян и любовь — глупости все это! Не кому-нибудь, а именно ему вечно не хватало ампул».
«Это ты верно заметил, — соглашается Апостол. -Тут дело нечисто».
«Это для тебя нечисто, — кипятится Пепо. — А ему что, открыл для себя другой источник, и начхать ему на нас».
«Ты так думаешь?» — спрашивает Апостол, которого
подогреть нелегко.
«А то как же? Пройдись вечерком мимо «Софии», когда он там — сидит себе довольный, спокойный, так ведет себя только человек, у которого всегда есть доза в кармашке про запас. А мы в это время извиваемся как змеи, на стенку готовы лезть от нервов».
«Ты помнишь, Пепо, как мы давали клятву делить все поровну?» — выходит из себя Апостол.
«Ты эту клятву лучше ему припомни, а не мне», — говорит Пепо.
«Именно это я и сделаю. Я ему припомню. Так припомню, что вовек не забудет».
Это было на прошлой неделе, — повторяет Лили. — И я даже не обратила особого внимания на эти разговоры, потому что наши, особенно эти двое, любят потрепаться. Но с того момента этот разговор повторяется с небольшими изменениями каждый день, и Апостол заводится все больше и больше, а он из тех, что заводятся не так скоро, но если уж заведутся, то способны натворить много всяких бед.
Она гасит сигарету, откидывается на спинку стула и продолжает:
— А вчера в парке от общих разговоров уже перешли к секретным планам.
«Давай поочередно за ним следить, — предлагает Пепо. — Следить неотступно. Один день — ты, другой день — я. Не может быть, чтобы мы его не сцапали».
«Я из него вытрясу снадобье и превращу его в отбивную котлету!» — грозится Апостол.
Но хотя Апостол хорохорится больше других, Пепо опаснее его, если хотите знать. Настоящий гангстеренок. За упаковку морфия готов мать родную продать.
— Еще что? — спрашиваю я.
— Разве этого вам мало? Шутка ли: обдумали план, установили за ним слежку, кто может сказать, чем все это кончится?
— Дело серьезное, — признаю я. — А почему бы вам не предупредить Бояна?
— Я хотела это сделать еще в прошлую субботу, но он меня избегает, — отвечает Лили в явном смущении.
— Вы, кажется, были друзьями...
— Были.
— Из-за него, если я не ошибаюсь, вы и в эту компании вошли.
Она чуть заметно кивает.
— Но Боян уже порвал с компанией. Тогда что же вас связывает с этими ребятами — с Пепо, Апостолом?
Лили молчит. И лицо ее тоже ничего не говорит. Белое, немного полное, невыразительное лицо.
— Ответьте же, — настаиваю я. — Это не допрос, а обычный человеческий разговор.
— А' куда мне деваться, по-вашему? — неожиданно поднимает она глаза, чуть повысив тон.
— В этом городе живет миллион душ, моя дорогая.
— Да, но человек не может жить с миллионом душ, ему достаточно нескольких близких людей... если хотите, одного-единственного близкого существа, — отвечает она своим низким хрипловатым голосом.
— Не спорю. Мне только хотелось сказать, какой богатый выбор. И сделать свой выбор вам будет тем легче, чем скорее вы вырветесь из замкнутого круга этих Пепо и Роз.
— И как же я должна делать свой выбор? Выходить на городские улицы, да?
— Как сделали тысячи других женщин. Раз стольким удается, значит, задача не такая уж трудная.
«Вы женаты?» — могла бы спросить меня Лили, будь она немного сообразительней. Но вместо этого она опускает глаза и тихо произносит:
— Я уже сделала свой выбор.
И сразу возвращает меня на исходную позицию.
— Вы довольны своей работой в столовой? — спрашиваю я, поскольку больше сказать нечего.
— Работа как работа.
— Может, вас что-то другое больше привлекает, мы бы могли вам помочь. У вас есть диплом об окончании гимназии?
— Мне хотелось стать учительницей... или воспитательницей в детском саду. В общем, находиться среди Детей, — признается Лили не без стеснения. Потом в голосе ее снова сказывается апатия: — Но с этой моей биографией... да еще без диплома. Куда уж мне...
— Ваша биография только начинается.
— Но слишком скверно, — с досадой отвечает она.
Мы молчим какое-то время. Затем Лили спрашивает:
— Я могу идти?
— Да, конечно.
— Надеюсь, вы примете меры по тому делу, про которое я вам рассказала? — напоминает она, вставая со стула.
— Можете не беспокоиться. Это же наша работа. И благодарю вас за сведения.
Встав, я провожаю ее до дверей, хотя здесь, в этом кабинете, это не принято. И мне не терпится сказать ей еще что-нибудь, хотя я не знаю, что именно.
ГЛАВА 8
На этот раз мы в другой служебной квартире, хотя не слишком наблюдательный человек мог бы принять ее за прежнюю. Здесь громоздкая, пришедшая в запустение мебель обита сине-зеленым, тогда как в прежней квартире обивка была не помню какая. Пожалуй, тоже сине-зеленая.
— Они уже за тобой следят, ты заметил?
— С самого начала, — отвечает с почти нескрываемым самодовольством Боян. — Оба работают слишком топорно.
— Нам ничего не стоило их сразу обезвредить, только этим мы могли обнаружить свое присутствие.
— Зря беспокоитесь, — замечает парень. — Они не столько действуют, сколько воображают. В наихудшем случае объяснимся кулаками. Знаю я их.
— Пускать в ход кулаки тоже нежелательно. И вообще скандал в любой форме. Лучше всего уметь уско^ьз-нуть от них, оставить их с носом, если, конечно, этого требуют обстоятельства.
— Не бойтесь, я их повадки достаточно хорошо усвоил.
Это неплохо, что он обрел некоторую самоуверенность, без нее не обойтись, лишь бы она не выходила за рамки.
— А этот Апостол, мне кажется, опасный тип. Способен, как видно, приходить в раж.
— Он просто фантазер. Ведет себя как полоумный. Пело куда опаснее его. Извращенный малый.
— В каком смысле?
— А в том, что ему наплевать, хорошо это или плохо, абсолютно наплевать! Если ему скажут: пойди пырни вон того человека и отними у него деньги, он это сделает глазом не моргнув, лишь бы у него была уверенность, что его не схватят. И сделает не из жестокости, а просто так, потому что он не видит разницы между добром и злом. В свое время, прежде чем погрязнуть в наркомании, знаете, о чем он мечтал?
— Понятия не имею.
— Сбежать на Запад. А почему бы, вы думали?
Боян глядит на меня так, словно ждет ответа, хотя нисколько не сомневается, что я и в этом ничего не смыслю.
— Как-то раз я слушаю его разговор с Апостолом. «Надо работать, чтобы быть полезным, — говорит Апостол. — Работай, и все тут. А вот я не желаю работать! Я хочу жить так, как мне заблагорассудится. Жить и не приносить пользы». Пепо: «Так можно жить только на Западе». — «И там нельзя, — возражает Апостол. — И там надо приносить пользу». — «У них, по крайней мере, гангстером можно стать», — говорит Пепо. «Я не хочу быть гангстером», — отвечает Апостол. «А я хочу. Это как раз то, что мне нужно... Америка — страна неограниченных возможностей. Особенно для гангстера. Есть банки, автоматы, есть подземный мир... страна неограниченных возможностей».
— И давно у него такие мысли?
— А он с детства такой. Одни паскудства вытворял. А как его лупили... Может, поэтому он стал несколько осторожней. Пепо реалист. А тот фантазер. Точь-в-точь как Дон-Кихот и Санчо Панса. И с виду они такие же: Апостол — как жердь, а Пепо — коротышка, но сбитый.
— А ты давно знаешь этого Апостола?
— Да, он жил в доме напротив нас. Потому и знаю его. Мы с ним в одном классе учились.
— И он был такой же, как Пепо?
— Нет. Я бы не сказал. По-моему, он парень неплохой, он скорее...
— «Несчастное существо», — подсказываю я.
— Именно. В начальных классах его считали дурачком, а когда стал расти и вытянулся как жердь, над ним без конца насмехались, а так как язык у него острый, в карман за словом он не лез и никому спуску не давал, то постоянно возникали раздоры. Бывало, не один, так другой ввернет ему: «Каланча безголовая» или «Твой отец был пьян в стельку, когда тебя делал».
Боян посматривает на меня, чтобы убедиться, не наскучило ли мне и не слишком ли он мельчит. Этот парень, который вначале показался мне таким молчаливым и скрытным, в действительности любит поговорить и, судя по всему, достаточно впечатлителен, чтобы стать журналистом, хотя я ничего не понимаю в журналистике и понятия не имею, что для этой профессии главное.
Но так как я продолжаю сидеть с непринужденным видом на обветшалом сине-зеленом диване, молодой человек продолжает свой рассказ:
— Если хотите знать, Апостол был неглуп, но ум его двигался только в одну сторону: он всегда был фантазер, на уроках сидел как неприкаянный, домашние задания готовил через пятое на десятое, и учителя тащили его всеми способами, лишь бы дать ему как-то закончить... Что касается отца, то не знаю, был ли он пьян в стельку, когда его делал, но вполне возможно, потому что его отец, насколько я помню, после работы признавал тодько два занятия: либо шлялся по бакалейным лавкам с сумкой, либо отсиживался в кабаке. Он никогда не напивался, но и трезвым его тоже не видели; мечется, бывало, как муха без головы, и единственной его отрадой между приказами начальства и приказами жены были часы, проведенные в кабаке за рюмкой ракии.
— А мать?
— Она тоже была цветочек не дай Бог. Апостол называл ее отцовской содержанкой, так как она была ему неродная, а главное, он ее терпеть не мог, как, впрочем, и она его. Но если Апостол ростом был баскетболист, то матушка его имела все данные тяжелоатлета, и, когда он своим острым язычком приводил ее в бешенство, а ей удавалось при этом застигнуть пасынка в каком-нибудь углу, она так его дубасила, так лупцевала, что у бедняги кости трещали. С «безголовой мухой» она состояла в законном браке, они были зарегистрированы в райсовете в присутствии свидетелей, со справками, все честь честью, однако это не мешало Апостолу величать ее отцовской содержанкой, а иногда слово «содержанка» он заменял и более крепким словечком, потому что сам он считал этот брак недействительным в силу того, что у него лично никто согласия не спрашивал. Апостол наотрез отказывался признавать в ней родительницу и на ее наставления обычно отвечал наглой усмешкой, а то и грубостью, а она постоянно его колотила. Я все знал об их семейных отношениях, потому что Апостол, как я уже сказал, жил точно напротив, только этажом ниже, и через раскрытое окно мне хорошо было видно, как эта чемпионка по тяжелой атлетике орудовала кулаками, а бедный Апостол, загнанный в угол, отчаянно пытался как-либо прошмыгнуть у нее под мышкой. Он обычно терпеливо выносил эти побои, но однажды мачеха, как видно, все же переб.орщила и привела его в такую ярость, что он сграбастал своей длинной рукой стоявший невдалеке стул и разбил его в щепки на голове тяжеловеса в юбке. А когда эта громада закачалась, он придержал ее одной рукой, чтоб не упала, а другой как саданул по физиономии! Потом еще и еще. Продолжая бить, он мстил ей за все проигранные раунды, а когда та рухнула на пол, он пинал ее своими длинными ногами, пока не устал. Затем сложил в растрепанный чемодан свои убогие вещи, сунул туда несколько старых книг — тогда он еще читал книги — и ушел из дому. Для него это не было Бог весть какой проблемой — через месяц его должны были взять в армию. А к концу его службы все уже было по-другому, так как чемпионка померла. Не от побоев, конечно, — слишком она была здорова, чтобы пасть от какого-то стула или от жалких пинков долговязого юнца. Скончалась она значительно позже, всего лишь от невинного гриппа. Вы, наверное, знаете, что иной раз мастодонту достаточно подхватить грипп, чтобы отдать концы, тогда как хилому человеку и двустороннее воспаление легких бывает нипочем.
— А Апостол? Насколько я знаю, в казарме он вел себя прилично.
— Возможно. Но вы бы послушали, что сам он мне рассказывал, после того как уволился из армии. «Я шел туда словно на каторгу, Боян. Да будь я на каторге, мне было бы легче все выносить. Но они же бьют на сознательность, на чувство товарищества и все такое прочее... Ужас!.. Сознательность и товарищество, ты понимаешь?» -- «А что в этом особенного?» -- спрашиваю. «Как то есть что особенного? Апостол и сознательность, Апостол и чувство товарищества! Ты соображаешь? Может, не поверишь, но, когда другие маршируют, мне хочется сесть посреди улицы и сидеть, а когда поют, я рот не в состоянии раскрыть, но стоит всем замолчать, как я один готов горланить на всю улицу, орать соло, тебе ясно?» В этом весь Апостол — только бы наперекор, все наперекор, потому что сызмала привык все делать наперекор другим.