– Молодой наследник старейшины Ашидэ-ашины знает, кто говорит последним с обреченными на казнь?
– Тайная страсть монаха Сянь Мыня известна не только в Чаньани, – сипло произнес Ючжень. – Но разве монах не знает, что умирает лишь тело, а душа остается? Что получишь, умертвив еще одно жалкое тело? Высокий служитель Неба не устал упиваться насильственными страданиями похожих на него и созданных, как и он, по божественному подобию?
– Ты втягиваешь меня в трудные рассуждения, понимая, что это просто и не более. Предмет спора вполне любопытен, но времени сейчас у меня нет. Можешь ответить проще, не затмевая горячий рассудок бесполезной схоластикой мудрых и давно умерших?
– Сянь Мынь, спроси сам, о чем хочешь спросить! Ни в чем не повинный, я хочу сохранить свою жалкую жизнь.
Ответ был прямой, твердый, чего Сянь Мынь ожидал меньше всего. Подумав и, очевидно, намереваясь узнать о чем-то другом, он резко бросил, сохраняя на лице равнодушие:
– Почему князь Ючжень Ашидэ не ушел в степь следом за Тан-Уйгу? Разве вы не друзья, посещавшие вместе самое безнравственное братство твоей высокомерной и распутной супруги?
– Он уделял мне не слишком много внимания. Кто я такой? Куда бы я с ним?
– К тем, кто ценил твоего родителя, где старейшина-князь Ашидэ был вождем. У тюрков Степи сейчас нет князя-ашины.
– Что толку во мне – я им чужд. И я слаб.
– Телом или духом? В чем твоя слабость для тех, кто разбойничает в Степи? – сузив глаза, не без обострившегося любопытства спросил Сянь Мынь.
– С телом у меня все в порядке, я знаю боевые искусства, провел не один опасный поединок, выдержал пытки твоих палачей, но чего хотят от меня?
– Размышляй. Кажется, ты неглуп.
– Я не участвовал в заговорах китайцев против китайцев, а, порываясь уйти – не ушел.
– Почему? – Монах выглядел задумчивым, но слушал и наблюдал за князем внимательно.
– Тутун Гудулу отправил меня обратно, когда я, посетив его лагерь, просил разрешения остаться. Такие, как я, ему не нужны.
– Вот как! – воскликнул монах. – Когда это было? Мне неизвестно.
– Во время прошлого тюркского набега я был направлен именем императора Чжунцзуна в составе высокого посольства к тутуну для переговоров о мире и говорил с тутуном.
– О мире? И об этом мне мало известно.
– Да! И о готовности Поднебесной империи признать право тюрок на часть верховий Орхона.
– Мне об этом ничего неизвестно. При этом тебя наставлял Тан-Уйгу… или монах Бинь Бяо? – со скрытым волнением спросил монах.
– Тан-Уйгу, наследник, князь-управитель, Бинь Бяо – все, кто встал рядом с троном! Они были едины в предании забвению всего, что случилось в Ордосе, в песках, Шаньси.
– И что же? Ты не остался? Почему ты вернулся? – с нескрываемым раздражением поторопил юношу монах.
– Беседуя с тюркским предводителем тутуном Гудулу один на один, я сказал, что мы, чаньаньские тюрки, не поддерживаем его намерений бесконечно сотрясать Великую империю и держать невинный китайский народ в постоянном страхе, – не без труда произнес княжич.
– Судьба Китая тебя волнует больше, чем судьба твоего непокорного народа?
Глаза юноши вспыхнули гневом, и он произнес:
– Я сказал, что вместе с ним желаю обрести свободу в Степи. Я сказал тутуну: поставь меня рядом, я пришел навсегда. А он ответил: возвращайся в Чаньань, Ючжень Ашидэ, такие, как ты, здесь не годятся.
Состояние зрелости и возмужания княжича было еще неустойчиво, недостаточно укреплено и духом и волей, чтобы Сянь Мынь мог использовать его незамедлительно, хотя мысли такие в монахе бродили. Ючжень еще не нашел себя окончательно, поскольку не обрел сильного хозяина. И может его не найти, как далеко не всегда находят многие прочие, вовсе не слабее Ючженя. Опасным молодой князь пока не был, но мог им стать. Он мог бы пригодиться монаху. Всей интуицией Сянь Мынь слышал в нем нарождающийся дух свободолюбия, с сожалением понимая, что таким юноша ему бесполезен, а тратить время, пытаясь сделать другим, наверное, поздно.
Все же монаху было жаль его, жаль больше, чем князя Се Тэна.
Не проявляя мысль до конца, он спросил:
– Разве ты не носишь чин офицера? Не умеешь вести, управлять, готовить к нападению всякое войско? Или у Черного Волка нет нужды в образованных военных?
– Я не умею делать иначе, чем делают в китайской армии.
– Армия – порядок и дисциплина.
– Армия – только рабы, слуги, солдаты, в орде – воины.
– Тутун способен создать большую орду? – нисколько не тяготясь навязчивостью и не желая замечать состояние княжича, разговаривающего через силу, спросил громко Сянь Мынь, словно пытался быть еще кем-то услышанным в искреннем любопытстве.
– Монах, она зародилась клятвенной кровью в склепе шамана Болу. Тебе доносили, но ты и У-хоу не захотели серьезно задуматься. Орда скоро поднимет над Степью священное знамя Бумына.
– Ты считаешь, Черный Волк его еще не поднял?
– В том смысле, как я говорю, пока не поднял. Он с ним в Китае, а мне не по себе, что священное тюркское знамя трепещет в Китае. Лучше бы ему сейчас возбуждать и призывать к единению всю нашу Степь.
– Глупец! Чем изощреннее разум, тем утонченней коварство желаний! Во всякой легенде присутствует ложь, преднамеренность и преувеличение, – раздраженно произнес монах, минуту назад вроде бы сочувствовавший князю. – Истина сине-голубого знамени тюркской старины куда проще. Однажды император Поднебесной, предлагая воинственным тюркам, год за годом разорявшим северные провинции Поднебесной своими набегами, дружбу и примирение, вместе с китайской принцессой, поощрил этим знаменем несильного кагана Орхона или Селенги, точно не помню какого. Так было на самом деле и записано в хрониках, твой друг Тан-Уйгу знает об этом доподлинно. Какая в нем святость?
– Может, и так, но легенда приятней тюркскому сердцу. Она не строчка в бумагах придворных сочинителей, а добыта тюркской саблей и достигла далеких земель. Легенда живее строчки в хрониках, громкого слова – она возбуждает наш разум и поднимает в седло весь тюркский народ.
Молодой князь был горяч, взгляд его казался гневным, и был всего лишь протестом, желанием укрепить себя тюркским честолюбием, природной княжеской твердостью, которой он весь дышал, невольным образом напоминая Сянь Мыню князя-отца. Умственной широты, глубины самого мышления в нем не хватало.
– И все же ты из князей рода ашинов! В тебе чистая кровь тюрка-отца и самого Кат Иль-хана! Никак не могу понять, почему тутун Гудулу тобой пренебрег. Одно твое имя князя-ашины – само по себе стало бы знаменем!
– Князь Ашидэ, мой отец, не был вождем и воином, как другие. Подобно шаману Болу, он был только духом, хранящим в своем сердце тюркское прошлое. Я не владею и этим.
– Великое прошлое хуннов! Прошлое жужаней, сяньбийцев! Величие тюрок, ушедших на закат солнца вослед хунну! Ты ведь знаешь все это, князь? Но что было от века выше величия Поднебесной и что может быть величественней?
– Обычная жизнь кочевника-тюрка, монах! Но разве в тебе осталось еще от монаха? Ты пришел как палач, забирай, ради чего пришел. Но помни: души умерщвленных в пытках, души насильственных жертв возвращаются демонами. Что будет с моей душой, когда я умру? Что случается, когда вы казните, на ваш взгляд, недостойных и сеете зло, превращая умерших в демонов?
По-своему, но не менее Се Тэна упрямый, юный князь его раздражал. Приглушая нарастающий гнев, монах произнес как можно равнодушнее:
– Зло по ту сторону сути – забота Небес, я пока на земле, из плоти. Жаль, Ючжень Ашидэ, ты научился много спрашивать, но мало умеешь свершать. Ты ничего не умеешь пока. – Не желая унижать юношу значительней, чем уже случилось, Сянь Мынь не сдержался и, давая понять, что неблагочестивые порядки в девичьем обществе-братстве, в котором жена княжича – не последняя скрипка, и где молодые люди погрязли в разврате, осуждаемом, кроме У-хоу, всей Чаньанью, с презрением добавил: – Надеясь увидеть воина, полного гнева и злобы, я встретил… «жену» для братьев-подруг твоей настоящей жены. Какой с тебя прок?
Беседа монаху ничего не давала. И в этом он был сам повинен, поскольку так построил и повел. От нахлынувших воспоминаний о пороках так называемого женского братства, в котором юный мужчина становится общей собственностью любвеобильных красоток, взятых под защиту императрицей, его неожиданно передернуло. Всегда озадаченный бессилием в борьбе с женскими пороками, утомленный неприятной и раздражающей беседой, он опустил факел.
– Не унижайся до гнева, монах. Я могу быть воином, но я оказался не готовым во время и уже не придется, – произнес грустно Ючжень.
– Чего тебе не хватает, Ючжень? – приподняв опять факел, спросил монах, на мгновение вспыхнув оживающим любопытством.
– Того, что князю-отцу – Великой Степи наших предков. Только там я смог бы услышать себя иначе.
– Но там ты чужой!
– В Степи наших предков мы все будем долгое время чужими, но душою мы там, – ответил Ючжень с хриплой надсадой.
«В Степи! Как безумцы, они рвутся в Степь!» – досадливо подумал Сянь Мынь и резко спросил:
– Готовясь умереть, о чем хочешь просить монаха?
– Просить?.. Ючжень звякнул цепями. – Ни о чем. Хотелось бы только спросить: убивая, о чем ты сам хочешь просить того, кого убиваешь чужими руками? Небо создало нас одинаковыми, но ты поднялся над многими и решаешь сам за богов.
– Монах никогда не просит – он вопрошает и только.
– С тем и уйди, Сянь Мынь, – довольный собою. Я сожалею, что оказался таким нерешительным… И никогда не увижу Великую Степь.
– И мне тебя жаль, молодой князь-ашина. Ты оказался не тюрком и не китайцем… Жаль, – сгоняя с хмурого лица тень раздумий и последнего сожаления, наполняя тоненький голос привычной твердостью, произнес монах.
– Монах, почему я вроде бы нужен… и в тоже время точно отвержен? – в тоскливом смятении воскликнул юноша-князь.
– Так бывает, князь Ючжень… когда кто-то кому-то начинает мешать по разным причинам, – глухо, как приговор, прозвучал в тесном каменном каземате голос монаха.
Это был голос, возвещающий приближение смерти; молодой князь откинулся на стену, обречено закрыл глаза…
На выходе из подземелья монаха дожидался князь-управитель Ван Вэй.
Тревожно любезно раскланиваясь, он произнес:
– Дальновидный и мудрый Сянь Мынь желает повторить посещение молодого князя?
Слащавый голос управителя и его ненужный вопрос доставили Сянь Мыню новую досаду и подстегнули принять окончательное решение.
– У меня нет к нему интереса, управитель Ван Вэй, – лишь обозначив ответный поклон и давая понять, что в спутнике больше не нуждается, ответил сухо Сянь Мынь. – Поступай, как задумал.
НАЕДИНЕ С ВЫСШИМ ГУРУ
– Абус направился в подземелье, Сянь Мынь, кроме няни у Солнцеподобной нет никого, поторопись, – послышался шепот, заставивший монаха вздрогнуть, несмотря на его нетерпеливое ожидание такого сигнала.
– Перекройте подступы! Чтобы ни одна мышь… Отвлеките Абуса, не подпускать!
– Будет исполнено, господин.
С кряхтеньем поднявшись на ноги, монах бесшумно плывущей походкой засеменил по переходам в сторону царственной опочивальни.
Задуманное монахом и тонко провернутое слугами становилось реальностью, что Сянь Мынь не мог не воспринять как предрасположенность к нему высших богов, перед одним из которых – Буддой в образе каменного идола – он всю ночь просидел в молитвах с подвернутыми ногами, искренне восклицая:
– Великий Гуру! Ты ведешь нас по терниям сотни, тысячи лет! Мы служим тебе, не жалея жизни! Скажи, подай знак! Сейчас я предстану перед равнодушной повелительницей и что должен сказать? Должен ли я добиваться от этой холодной мумии, в последнее время похожей на ходячий труп, и довести до конца, что задумал?
Камень был нем, и монах, изнемогая, со страстью взывал:
– Учитель, я назову ее твоей дочерью! Плотью от плоти и духа твоего! У-хоу – китайская императрица – Дочь Будды! Ей этого мало? Другие женщины царствовали, сидя за ширмой. Они могли управлять Империей, но ни одна не основала династию. Другие императоры совершали паломничества к Священным Горам, но ни один не познал небесного откровения. Вечность все длится, плющ оплетает стены, росписи стираются, деревянные колонны истачивают черви или же они гниют под наростами лишайников. Почему некоторым предметам дано пересекать завесу времени? Почему некоторым местам удается не познать упадка? Почему имя, драгоценность, чаша доходят до отдаленных веков, подобно кораблям-скитальцам, обретающим гостеприимную гавань? Я прикажу высечь в скале такое твое изображение, какого нет в мире. Я… Я… О, боги, я слышу! Я знаю, что предложить! Я создам пантеон царственному Гаоцзуну, в котором будет предусмотрено на будущее величественное место и для нее… Не откажется! Она не сможет, – шептал он под утром, охваченный нервной возбуждающей дрожью, зримо представив то бессмертное в чреве скалистой горы, вырубленное под статуей вечного Бога-Гуру, что возникло перед его глазами, что не могло возникнуть в нем само по себе.
Бессмысленно искать истину в камне, но Сянь Мынь не считал заблуждением телесное самоистязание, подобные объяснения со своим Пророком у него снова случались все чаще, почти как в прежней монастырской жизни, и он все чаще позволял себе ночи напролет упрямо бить поклоны его бестелесному изваянию.
– Неужели ты не можешь провидеть, что станет с Китаем, когда я довершу свержение династии Тан? – говорил он ему какой-нибудь час назад, ожидая сигнала от преданных слуг, что путь в покои правительницы для него расчищен. – Я близок к цели, мой высший повелитель! Помоги своему рабу и служителю! Поверь мне, клянусь, я заставлю припасть к твоим священным стопам еще больше боголюбивых китайцев! Великий и Бессмертный, они верят в твой дух и твое Слово! А еще у нас в запасе Великая Степь Времен! Твоему имени станут поклоняться во всех беспредельных землях!
Монах не кощунствовал и не лгал, он верил в осуществимость того, о чем страстно шепчет в своем одиночестве и тайно мечтает. Непрерывный поток мыслей, которым он упрямо пытался подчиниться, создавали в его воображении иллюзорно овеществленные миражи. Главным из них, упирающимся в облака, был каменный столп – Будда, на которого никто, кроме избранных, его и У-хоу, не смел поднимать взгляда. И Сянь Мынь которую ночь видел величавого истукана, плавающего в пространстве, способного заставить пасть ниц жалкий люд.
Преклониться перед Гуру-Пророком, следовательно, и перед ним, отважившимся соорудить подобное чудо.
И он, смертный монах, Сянь Мынь, подобное сотворит.
Его мысли перед посещением императрицы были холодно расчетливы и прагматичны, никакого раздвоения или колебания не рождали. Цель достижима, когда отринуто решительно все, что любыми незначительными сомнениями мешают ее воплощению. Колебания – удел ничтожных; он, монах, призван изрекать и внушать исполнение задуманного силой божественного Просветления.
В последнее время, в тревоге истязая себя подобным образом до изнеможения, Сянь Мынь уставал в умственных бдениях, но боги умеют испытывать неистовых служителей суровым безмолвием, ведь боги лишь химера воображения, они вообще бессловесны.
Разумеется, монаху не казалось так никогда, чаще мнилось, что боги к нему благосклонны, с ним говорят и его наставляют – когда вбиваешь день и ночь одно и то же в свое подсознание, убежденность придет. Хотя не мог не понимать, что, подобно другим божьим угодникам, он давно сам решает за Бога, убеждая потом остальных в высшем предвидении и якобы услышанном гласе Небес. Вера и верования – понятия тонкого порядка, не только истинно чистые, но заведомо прагматические, что и составляет нередко двусмыслие самого верования. В нем иногда беззвучно прячется не столько преданность и поклонение бессловесным богам и Небу, сколько безоглядная убежденность в некоем будто бы несомненном Просветлении истинной Святостью, слетающей с Неба мудрыми наставлениями самого Учителя, которые услышать и принять никому, кроме избранных и предназначенных для подобных незримых общений, не суждено.