Новый вздох:
«Вы, сударь, неверно меня поняли. Конечно же, мы сами — ни я с Семеном, ни наши люди — ни в каких преступлениях не участвовали. Мы не совершали поджоги, не совершали убийства намеченных жертв. Это — чистая правда. Но мы не только обо всем этом знали, но и…»
«Что? Что?»
«Потворствовали всему».
«Как?»
«Да очень просто! Что же вы такой непонятливый!»
Талобелов, только что едва ли не смиренный и полный раскаяния, вдруг резко переменился, став агрессивным. Он вскочил с табурета и, нависая надо мной, наставил на меня указательный палец с таким видом, будто собирался пронзить меня. Его глаза сверкали. С губ полетела слюна.
«Государственная необходимость! Вы знаете, что это такое? Вы понимаете разницу между жизнью человека и жизнью отечества? Между бренностью одного и бесконечностью второго? Вот вам весы»… — Талобелов чашками сложил ладони и вытянул их ко мне. — «…положите на эту чашу гнилого субъекта или младенца, или истеричную барышню, или стоящего на краю могилы старика… да вот хотя бы меня! А на эту — всё то, что славно в веках и должно в веках оставаться! Всё то, без чего сами жизни что барышни, что младенца, что старика не имеют никакого смысла! Ну! Положили? Какая из чаш перевешивает?»
Я молча отшатнулся, едва не упав с табурета.
Талобелов, однако, не отступал:
«Вы сами-то, сударь, вы сами — неужто позабыли слова присяги? Неужто собственную жизнь и собственные интересы, свою, наконец, мораль ставите выше государственной необходимости? А как же, позвольте спросить, вот это…»
И Талобелов процитировал:
Во всём стараться споспешествовать, что к пользе государственной во всяких случаях касаться может!
Я ахнул: никогда еще не доводилось мне слышать настолько извращенное толкование присяги!
«Вы — не согласны?» — спросил Талобелов, отступая — слава Богу — на шаг.
Я, как и он до меня, поднялся с табурета. И теперь уже я нависал над ним, а не он надо мной. По крайней мере, так могло показаться, потому что комната, в которой мы находились, была уж очень невелика и мы, даже стоя в чем-то вроде шага друг от друга, едва не касались друг друга телами.
«Вы, — сказал я, — положительно сошли с ума».
Талобелов уперся руками в мою грудь и попытался меня оттолкнуть. К моему удивлению, сил в старике оказалось предостаточно, но все же не настолько, чтобы сдвинуть меня с места…
— Гм!
Чулицкий, глядя на отнюдь не выдававшегося телесными особенностями Гесса, хмыкнул, но ни сам Гесс, ни кто-либо еще не обратили на Михаила Фроловича никакого внимания. Гесс так и вовсе даже не прервался:
— И все-таки я покачнулся: Талобелов, силы которого удвоились, а то и утроились — не то безумством, а не то и отчаянием, — толкал меня и толкал, а затем набросился на меня с кулаками. Он начал лупить меня по мундиру, затем ухватил за плечо и попытался сорвать погон. Мое терпение лопнуло, и я сам оттолкнул его.
Сил во мне оказалось поболе, чем в этом безумном старике, и он, поддавшись толчку, отлетел к стене. Точнее, определение «отлетел» тут не годится из-за малых размеров помещения. Правильнее сказать — не удержался на месте и грохнулся спиной о стену. Какое, однако, определение ни использовать, удар получился значимым: Талобелов, согнувшись пополам, сполз на пол и, скрючившись, застыл.
Я шагнул к нему, склонился и подхватил за голову: на меня смотрели мутные, бессмысленные глаза. На губах Талобелова пенилась кровь.
— Только не говорите, — вскричал Митрофан Андреевич, — что вы его убили!
Гесс покачал головой:
— Нет-нет, Митрофан Андреевич, что вы! Кровь явилась результатом всего лишь того, что он прикусил губу, а бессмысленность взгляда — очевидным свидетельством психического расстройства.
Митрофан Андреевич поморщился:
— Бедняга… — пробормотал он и отвернулся в сторонку: я успел заметить, что в уголке глаза нашего бравого брант-майора сверкнула слезинка.
— Да, конечно, — уже в спину полковнику заметил Гесс, — бедняга. Но — опасный и непредсказуемый. Знаете, что он попытался сделать?
Митрофан Андреевич не ответил, но вместо него поинтересовался я:
— Что же?
Гесс повернулся ко мне:
— Зарезать меня!
— Ого!
— Да, представьте себе!
Гесс расстегнул портупею, сдвинул шнур револьвера[46] и расстегнул три или четыре пуговицы сюртука.
Я подошел поближе и невольно вскрикнул. На мой вскрик подбежали и все остальные, так что вокруг Вадима Арнольдовича немедленно собралась гудящая толпа.
— Господи! Да что же вы все это время молчали!
— Вам нужно к доктору!
— Доктора! Доктора!
— Шонин! Где Шонин?
— Будите его!
Кто-то — кажется, это был Монтинин — схватил спавшего на диване Михаила Георгиевича и попытался поставить его на ноги. Попытка не удалась, но, тем не менее, Михаил Георгиевич хотя бы разомкнул глаза и, удерживаясь головой в ладонях штабс-ротмистра, вопросил с изумлением:
— Ч-ч-то п-п-роисходит?
— У нас раненый!
— Р-ане-ный? Г-где?
— Да вот же! — Монтинин повернул голову Михаила Георгиевича в сторону Гесса. — Вадим Арнольдович!
— Д-да? А ч-ч-то с… с… с ним?
— Да просыпайтесь же наконец!
Иван Сергеевич начал стаскивать Михаила Георгиевича с дивана. Михаил Георгиевич оказывал отчаянное сопротивление, но силы были уж очень неравны: в конце концов, он грохнулся на пол.
— Что вы делаете? — заорал он тогда благим матом. — Не трогайте меня! Оставьте меня в покое! Что за издевательство! Вам это даром не пройдет!
Монтинин присел рядом с доктором на корточки и повторил:
— У нас — раненый!
Михаил Георгиевич замотал головой:
— Ну так пригласите к нему врача! — воскликнул он и повалился на бок.
Монтинин посмотрел на нас с отчаянием:
— Не могу ничего с ним сделать!
— Господа, господа! — попытался успокоить нас Гесс. — Ничего страшного! Со мною всё в порядке! Это — простая царапина! Не нужно врача!
Но то, что мы видели собственными глазами, напрочь расходилось со словами Вадима Арнольдовича: его сорочка под сюртуком до такой степени пропиталась кровью, что оставалось только дивиться — как несчастный Вадим Арнольдович до сих пор не лишился сознания от потери крови! Удивляло и то, что крови совсем не было видно с внешней стороны мундира, но это, похоже, объяснялось всего лишь добротностью и толщиной сукна. Теперь я понял, почему Гесс, едва он вошел в гостиную, показался мне настолько бледным: при такой-то кровопотере чему же удивляться?
— Да говорю же, господа, — не сдавался, тем не менее, он, — простая царапина! И кровь давно перестала идти! Не нужно врача!
Тогда вмешался Можайский: он разогнал всех нас от Гесса, а самого Вадима Арнольдовича чуть ли не силой подвел к креслу и заставил в него усесться.
— Ну-ка, посмотрим…
Гессу пришлось подчиниться.
Можайский — на удивление умело — произвел быстрый осмотр, во время которого, впрочем, Гесс дважды или трижды поморщился от явно нестерпимой боли. Наконец, его сиятельство вынес вердикт:
— Рана и впрямь не смертельная, но крайне тревожная. Налицо — воспаление… подайте мне водки!
Это уже было обращено к кому-нибудь из нас, и тогда Чулицкий, оказавшийся ближе всех к бутылкам, подхватил одну из них и отдал ее Можайскому.
Его сиятельство смочил водкой носовой платок и аккуратно отер им края раны. Гесс едва не закричал.
Когда кровь была смыта, уже и все мы смогли рассмотреть почерневшую краями плоскую дыру под ребром Вадима Арнольдовича, причем — черная краями — сама рана имела очень нехороший вид: набухла и пошла какими-то радужными пятнами.
— Чем же он вас так пырнул?
— Отверткой, — ответил Гесс.
Я удивился:
— Чем-чем? — переспросил я.
— Отверткой, — повторил Гесс. — Инструмент такой с плоским шлицем. Для нас это — редкость, но много где встречается.
— С ума сойти!
— Да уж…
Тем временем, Можайский продолжал обрабатывать рану, а когда закончил, попытался соорудить что-то вроде повязки. Удалось ему это не очень — подручные материалы оказались не слишком годными для такой задачи, — но в целом всё стало выглядеть намного пристойнее.
— Вот так! — Можайский отодвинулся от Гесса и осмотрел дело своих рук. — Сидите и не размахивайте руками. А завтра — к врачу! Я лично за этим прослежу!
— Но…
— И никаких возражений!
Гесс смирился. Сидя в кресле, он принял такую позу, чтобы как можно меньше тревожить рану, а предложение обратиться за квалифицированной помощью уже не встречало в нем сопротивления. Возможно, он и сам понимал, что дела с его раной обстоят совсем не так благополучно, как этого хотелось бы и ему самому — в первую, разумеется, очередь именно ему самому!
Кто же мог знать, что уже вскоре последовавшие события никак не позволят Гессу отправиться в больницу или хотя бы в частный кабинет?
Однако, давайте, читатель, продолжим по порядку.
Итак, Вадим Арнольдович расслабился в кресле, а я, подав ему стакан, попросил его вернуться к рассказу:
— Как же так получилось, Вадим Арнольдович? — спросил я. — Раз уж Талобелов скрючился на полу…
— Да вот так и получилось! — по лицу Гесса пробежала гримаса. — Моя вина: не доглядел.
— А все же?
— Склонился я над ним… он показался мне таким беспомощным, таким жалким в своем очевидном безумии, что я даже устыдился! Как я мог, — подумал я, — применить физическую силу против него? А он… он…
— Ударил вас этой… как бишь ее! — отверткой?
— Вот именно. Едва я наклонился к нему, его бессмысленный вот только что взгляд наполнился свирепой злобой, а в следующий миг я ощутил, как в меня вонзилось железо! Я — насколько сумел — отскочил, но было поздно. На какое-то мгновение я даже подумал, что потеряю сознание — настолько мне было больно! — но, вероятно, инстинкт самосохранения оказался сильнее. Я понял вдруг совершенно отчетливо: если я упаду без чувств, тут мне и придет конец.
Талобелов распрямился подобно пружине. Он вскочил на ноги и, по-прежнему удерживая отвертку в руке, налетел на меня, то норовя попасть мне в глаз, то проткнуть мне грудь.
Я отбивался, как мог. И, слава Богу, отбился!
— Что с Талобеловым? — на удивление строго в сложившихся обстоятельствах спросил Митрофан Андреевич.
— Ничего, — ответил Гесс.
— Он что же — ушел?
Я понял, что удивившая меня строгость полковника была адресована не Гессу: Митрофан Андреевич обозлился на собственного кумира — того, кто еще десять минут назад казался ему воплощением тайны и доблести.
— Ну… да, — признался Гесс.
Брови Митрофана Андреевича сдвинулись:
— Не могу осуждать вас, но…
— Вы не поняли, — перебил полковника Гесс. — Я был вынужден его отпустить. Если бы не эта — крайняя — нужда, никуда бы он от меня не делся!
Теперь уже Митрофан Андреевич удивился:
— Вы его сами отпустили? Зачем? Какая нужда заставила вас это сделать? О чем вы говорите?
Гесс пояснил:
— Я не мог его задержать. Если бы я это сделал, я бы не только раскрыл свое присутствие в доме — а ведь я уже давным-давно должен был уйти! Я бы не только выдал и то, что стал свидетелем беседы Зволянского и Молжанинова. И даже не только то, что мне раскрылась пусть, очевидно, и не вся, но все-таки правда… нет! Задержав Талобелова, я бы поставил под удар и без того уже практически проваленную операцию по спасению нашей страны!
Прозвучало это весьма патетически, но смеха ни в ком не вызвало. Напротив: и сам Митрофан Андреевич, и все мы — остальные — смотрели на Гесса очень внимательно и серьезно.
— Да, господа! — продолжал, между тем, Гесс. — Ведь этот Иуда был прав, когда говорил о присяге… пусть он ее и исказил до омерзения, но в целом — в целом! — он был прав! Что следует поставить выше: собственные желания или благо Отечества? Вот как звучал вопрос по-настоящему. И вы, господа, понимаете, что ответ на него может быть только один — разумеется, благо Отечества.
Талобелов, какой бы скотиной он ни оказался на деле — или насколько бы он ни сошел с ума — работал на это самое благо, и работа его еще далеко не была окончена. Ему…
— Но убийства, Гесс, убийства!
— Да, — согласился Гесс, — это ужасно. Но с этим-то уже ничего поделать было нельзя. Передо мной лежал свершившийся факт: прошлое оказалось на одной чаше весов, будущее — на другой. И я не только это понял, я понял и то, что Талобелов, который вдруг перестал на меня нападать, проник в мои мысли!
— Час от часу не легче… — пробормотал Митрофан Андреевич, без всякого, впрочем, осуждения.
— Он проник в мои мысли и даже усмехнулся: с ним произошла очередная мгновенная перемена — он перестал казаться безумцем, снова приняв вид нормального человека.
«Вижу, вы изменили мнение на мой счет?» — спросил он меня, усмехаясь.
«На ваш — нет», — ответил я. — «Но выбора, похоже, у меня и нет… мне придется вас отпустить!»
«Вы уверены?»
«Да».
Талобелов спрятал отвертку в карман и даже помог мне осмотреть рану. И это он остановил лившуюся ручьем кровь.
«Ничего страшного, сударь, — сказал он, закончив осмотр и врачевание, — могло быть и хуже».
Я только крякнул.
«Напрасно вы злитесь… — Талобелов говорил совершенно искренне: наверное, это — особенность всех сумасшедших. — Напрасно вы злитесь: я ведь не ради себя стараюсь. И против вас лично не имею вообще ничего!»
«Премного вам благодарен!» — съязвил я, но ирония получилась какой-то неубедительной.
«Уходите?»
И тут меня осенило: да с чего же мне уходить? И я, уже подошедший было к двери, вернулся к стеклу и решительно уселся на табурет:
«Нет, — твердо ответил я, — остаюсь!»
Талобелов кивнул:
«Разумно».
И сел на свой табурет.
Так мы вновь оказались подле стекла — плечом к плечу. И так мы вновь превратились в зрение и слух.
— Ну вы даете! — восхитился Монтинин.
Гесс слегка порозовел, что придало его бледному лицу оттенок какой-то рафаэлической стыдливости:
— Мне было неприятно, но…
— Я бы тоже не ушел!
Монтинин подошел к Гессу и, склонившись над ним, схватил его руку и затряс ее.
Можайский предостерегающе вскрикнул, но было поздно: Вадим Арнольдович из розового сделался зеленым и заорал.
Монтинин ошеломленно отскочил.
— Простите, простите, я не хотел… — залепетал он.
— Брысь! — рявкнул Можайский.
Монтинин мгновенно ретировался, укрывшись за спиной поручика.
— Как вы?
Гесс, еще не вполне оправившись, только кивнул:
— Ничего…
Можайский отвернулся от своего помощника и взглядом поискал штабс-ротмистра. Найдя его за спиною поручика, он погрозил ему сначала кулаком, а потом — очевидно, смягчившись — пальцем.
Монтинин выглядел смущенным.
— Вот я вас! — к угрозе жестом добавил Можайский и словесную угрозу. — Тоже мне — почитатель нашелся!
— Юрий Михайлович, — жалобно заговорил Монтинин, — честное слово: я не хотел. Просто… просто…
— Голову Бог на плечи посадил не только для того, чтобы волосы расчесывать! Еще и затем, чтобы в оба смотреть! И думать — хотя бы изредка… Впрочем… — Можайский неожиданно усмехнулся, — иные скажут, что это — думать — совсем уж не обязательно! Опасное это, говорят, занятие!
Монтинин, ничего не поняв из последней тирады, растерялся:
— Юрий Михайлович, я… — начал он, но Можайский его перебил.
— Ладно, забудьте! — сказал он и, отвернувшись от поручика и спрятавшегося за ним Монтинина, вновь повернулся к Гессу. — Стало быть, герой вы наш, вы не ушли?
— Нет.
— И можете рассказать нам, что происходило в кабинете дальше?
— Да.
— Ну так чего же вы ждете?
Гесс опять слегка порозовел:
— Да, конечно… на чем я остановился?
— Ни на чем. Вы просто уселись на табурет, а Талобелов уселся рядом с вами.
— Ах, ну да… Не знаю, сколько — пока длились наш спор и схватка — и чего мы пропустили, но в кабинете всё шло своим чередом. Оба чиновника уже буквально тонули в бумагах — столько их набралось для какого-то таинственного разбора, — а Молжанинов, снуя по кабинету, всё подкладывал и подкладывал им новые папки и подшивки. Этот удивительный процесс заинтересовал меня настолько, что я не смог не спросить у Талобелова: