Как и все, Можайский тогда — непосредственно сразу после событий и прочтения отчета — в выводах комиссии не усомнился ни на гран. Теперь же он почувствовал беспокойство: а почему, собственно, почтенные мужи настояли именно на такой причине — самовозгорании? И не странно ли, что никто и не заметил явное противоречие: загорелась не стружка, пропитанная (да и пропитанная ли?) горючими веществами, а емкость с кислотой? От переломившегося в окне солнечного луча?
Можайский остановился под очередным фонарем, достал часы, откинул крышку и с интересом посмотрел на стекло. Преломляясь через него, тусклый свет размывал часовую и минутную стрелки на их кончиках, а где-то посередине изгибал их зигзагом. Кроме того, и само стекло — достаточно толстое для пущей прочности и выпуклое — искажало очертания и стрелок, и цифр, являясь своего рода хорошо отшлифованной линзой.
Можно ли, переломив через такое стекло не свет газового фонаря, а солнечный луч, что-нибудь воспламенить? — безусловно. Но что? Емкость с кислотой? — это уже вряд ли. А стружку, даже если она ничем не пропитана? — гм… Пропитанную — наверняка. Но просто сухую — еще бабушка надвое сказала. Хотя, если вспомнить опыты с линзами из гимназического даже курса, такого стекла вполне хватило бы на поджог листа бумаги. Но это — и есть, по сути, линза! А что же такое — обычное оконное стекло?
Можайский захлопнул часы, снова засунул их в карман и обернулся от фонаря к спокойному в своей классической сдержанности четырехэтажному дому. Несмотря на очень позднее время, окна одной из квартир были освещены.
Поколебавшись, Можайский прошел к парадной мимо честно стоявшего на дежурстве и отдавшего ему честь дворника и уже более решительно поднялся на этаж и позвонил. С минуту за дверью было тихо, но потом послышались шаги, шум чего-то упавшего, веселое восклицание и щелканье замка. Дверь распахнулась, и на пороге квартиры появился — его трудно было не узнать — хозяин: моложавый, с ухоженной и — на удивление — ничуть его не старившей пышной бородой поджарый старик. Впрочем, назвать стариком этого семидесятивосьмилетнего мужчину не у каждого и язык бы повернулся!
— О, Юрий Михайлович! Чем обязан? Но проходите, проходите, прошу вас!
Можайский, извиняясь за неурочный и незваный визит, скинул в прихожей шинель и прошел в гостиную.
— Фёдор Фомич, беда у меня с задачкой по оптике…
Федор Фомич, окинув Можайского с головы до ног ироничным взглядом, усмехнулся:
— Ну-ка, ну-ка, поведайте сию чудесную задачку: глядишь, и помогу, чем смогу!
— Вот этими часами, я полагаю, можно поджечь сухую стружку? — Можайский опять достал из кармана свои часы и, сняв их с неприметной цепочки, отдал протянувшему руку Федору Фомичу.
Тот внимательно их рассмотрел, поднес к лампе, постучал ногтем по стеклу и поинтересовался:
— Солнечным светом?
— Да, разумеется.
— Можно. Плохие у вас, Юрий Михайлович, часы. Дорогие, но оптически бессмысленные. Кто же это такие делает, а? — Всмотревшись в надпись, Федор Фомич усмехнулся еще ироничнее. — Понятно!
Ничуть не обидевшись, Можайский продолжил:
— А… бочку с кислотой?
Федор Фомич нахмурился:
— Бочку? Открытую или закрытую? Какого материала? Початую или полную и все еще опечатанную?
— Допустим, початую, небрежно используемую и хранящуюся, материала… ну… я не знаю: обычного. Какой материал вообще используется для таких бочек? — Можайский растерянно пожал плечами. — Железо? Жесть?
Федор Фомич тоже пожал плечами, но комментировать предположения своего гостя не стал. Вместо этого он взял металлический стаканчик, наполнил его каким-то маслом, оказавшимся тут же, под рукой, капнул маслом на внешний бок — капля, сползая вниз, оставила на поверхности видимый невооруженным взглядом след, — накрыл, но не полностью, стаканчик тонкой — металлической же — пластинкой, капнув маслом и на нее. Масло на пластинке растеклось небольшой лужицей.
Повернув часы от лампы так, чтобы максимально сфокусировать световой луч, Федор Фомич направил его на получившийся в своем роде физический прибор.
Некоторое время ничего не происходило. Возможно — Федор Фомич прямо высказал такое предположение — ламповый свет по силе никак не мог тягаться со светом солнечным. Но вдруг, в какой-то неясный и потому неожиданный момент, масляная лужица на пластинке задымилась. Еще через мгновение по ней пробежал голубоватый, почти невидимый огонек. Огонек, словно стелясь по поверхности, переметнулся с пластинки на бок стаканчика и побежал по масляному следу вниз. А потом произошло и вовсе чудесное: над отверстием, оставленным не полностью закрывавшей стаканчик пластинкой, показалось облачко — то ли дым, то ли пар, понять было невозможно. Облачко быстро сгустилось, и тут уже изнутри стаканчика повалил самый настоящий дым — обильный и плотный, в котором, тем не менее, можно было разглядеть огонь. Гостиную начала заполнять удушливая вонь.
Налюбовавшись делом своих рук, Федор Фомич подхватил стаканчик щипцами и вынес его прочь: очевидно, в кухню, где и потушил разгоревшийся было «пожар». Вернувшись в гостиную, он вернул Можайскому часы, не преминув опять иронично усмехнуться:
— Да у вас не часы, Юрий Михайлович, а какая-то адская машинка! Но, вижу, вы расстроены? Неужели этим?
Можайский действительно выглядел расстроенным. Или, возможно, не столько расстроенным, сколько неприятно озадаченным.
— Признаюсь, я не ожидал, что получится. Это… как бы сказать?.. не укладывается в одну из моих теорий.
— Пустяки! — глаза Федора Фомича заблестели неожиданным удовольствием. — Если что-то не укладывается в теорию, это еще не означает, что теория неверна. Вполне ведь может быть и так, что неверной оказалась постановка опыта!
— А ведь и правда! — Можайский оживился. — Что же это я? Я ведь думал совсем не о часах: они всего лишь натолкнули меня на мысль. Проблема не в них, а в окне!
— В окне? — Федор Фомич немного опешил.
— Да, именно в окне. Точнее — в оконном стекле, конечно.
— А!
— Вот именно. — Можайский подошел к окну гостиной. — Скажите: может ли солнечный луч, переломившись через это — или нет: вообще через оконное стекло, — поджечь ту самую бочку? Загорелось бы масло в стаканчике?
Федор Фомич тоже подошел к окну и, встав рядом с Можайским, некоторое время рассматривал отражавшую их лица и фигуры поверхность. Лица и фигуры выглядели немножко странными, чуточку карикатурными. Еще немного, и можно было бы представить, что пристав и хозяин квартиры смотрятся в волшебное зеркало комнаты смеха.
— Вообще-то, — Федор Фомич провел пальцем по стеклу, — производство оконных стекол, несмотря на всю почтенную древность данного промысла, находится… гм… in statu exordi[16]. Не сомневаюсь, что когда-нибудь, в будущем, и, возможно, учитывая бурное развитие технической мысли и технических средств в последние лет двадцать или около того, в будущем совсем уже недалеком мы научимся делать то, что современники сочтут само собой разумеющимся, а мы — поначалу, конечно — будем считать вершиной и чудом fenestra productae[17]. Но пока что — взгляните.
Федор Фомич, неожиданно обхватив Можайского за плечи, буквально развернул его так, чтобы его взгляд падал на стекло под определенным углом.
— Видите, какая неровная и неоднородная поверхность?
— Вы говорите об этих… волнах и словно бы вкраплениях каких-то пузырьков?
— Совершенно верно. Стекло кривое, с лакунами и неодинаковой толщины по всей своей площади.
— И что это значит?
— Всего лишь то, — в голосе Федора Фомича снова послышалась добродушная ирония, — что при определенных обстоятельствах такое стекло может явиться чем-то наподобие линзы, направив через которую солнечный луч, можно поджечь и вашу кислотную бочку.
— Ах, вот как…
Можайский опять расстроился, что вызвало уже не иронию даже, а откровенную насмешку Федора Фомича:
— Вижу, Юрий Михайлович, вы обескуражены?
— Пожалуй.
— Напрасно.
— Не очень, знаете ли, приятно отказываться от зародившейся было идеи!
— А вы и не отказывайтесь. Взгляните на ситуацию шире.
Можайский непонимающе посмотрел на усмехающегося старика и пожал плечами:
— Куда уж шире, если даже вы подтвердили возможность возгорания бочки с кислотой из-за преломившегося в оконном стекле солнечного луча!
— Вот что, — Федор Фомич увлек Можайского к креслам и, усадив, наставил на него указательный палец, став удивительно похожим на профессора, отчитывающего нерадивого студента. — Вот что, голубчик. Сидение на стуле участкового пристава явно сказалось на ваших умственных способностях. Причем, с прискорбием должен это отметить, сказалось далеко не в лучшую сторону. Налицо, очевидно, то, что коллеги-медики могли бы — справедливо, нет ли, не мне судить — назвать perturbatio mentis[18]. Но что лично я охарактеризовал бы депривацией.
— Федор Фомич… — Можайский покраснел. — Право слово…
— Даже не спорьте, Юрий Михайлович, даже не спорьте! Возможно, я подобрал неверный термин — да. Но поверьте, сделал я это исключительно из уважения к вам и смягчения ради страшной правды. Не скажешь ведь прямо в лицо симпатичному тебе человеку, что он — осел! По меньшей мере, это было бы невежливо.
— Федор Фомич! Да что, в конце концов, вы имеете в виду?
Во взгляде профессора появилось искреннее удивление, граничившее с недоумением.
— Помилуйте! Юрий Михайлович, дорогой, вот прямо сейчас — вы где находитесь?
— Сижу в кресле в вашей гостиной. Или вы о ходе моих мыслей? О том, где я нахожусь не физически, а, так сказать, ментально?
— Мыслей! — Федор Фомич фыркнул так, что его пышная борода на мгновение вздулась парусом. — Каких еще мыслей? Вы явно и грубо льстите себе! Сидите, как ни в чем не бывало, в моем кресле в моей гостиной, любуетесь моим персидским ковром… ну ладно, ладно: у меня нет персидского ковра, но ведь скатертью на столе вы любуетесь, правда? Белоснежной, замечу, скатертью!
И тут до Можайского, наконец, дошло. На мгновение он приоткрыл — от изумления очевидным — рот, а потом расхохотался.
— Господи, ну и дурак же я!
— Ну, слава Богу! — Федор Фомич улыбнулся. — Ох, и нелегкой была бы работа у наших пожарных: сплошная забота — в солнечный день полыхало б вокруг так, что тушить не хватало бы рук!
Можайский обвел удовлетворенным взглядом совсем не походившую на пепелище гостиную, приподнялся из кресла и сердечно потряс руку также приподнявшемуся Федору Фомичу.
— Исключительные обстоятельства — не общее правило. А скверное качество наших оконных стекол, способных при исключительных обстоятельствах выполнить функцию линзы, не дает никакого права противопоставить опыт теории. Если теория не подтверждается многократным и при самых различных условиях поставленным опытом, значит, как минимум, в этих конкретных условиях теория неприменима. И кстати: вы ведь не просто так заинтересовались этой… проблемой? Пожарное дело — не по вашей части, но элементарная логика подсказывает мне… Постойте-ка! — Федор Фомич провел рукой по своей бороде и покачал головой. — Бочка с кислотой? Самовозгорание? Уж не о пожаре ли на молжаниновской фабрике вы толкуете, Юрий Михайлович? А я, старый дурак, никак не пойму, да еще и вас ослом называю?
Можайский кивнул:
— Да, о нем. Раньше я как-то не задумывался, но кое-какие события, скажем так, заставили меня усомниться в справедливости выводов следствия. Теперь мне кажется странной не только логика этих выводов, но и настойчивость, с какой члены комиссии утверждали возможность возгорания из-за переломленного в оконном стекле солнечного луча. Если бы речь могла идти о нежелании портить статистику поджогов или о желании облегчить жизнь сыскной полиции, я бы даже предположил, что налицо — подлог причины и следствия. Но такое мне кажется совсем уж невероятным!
— Ну что же. — Федор Фомич из ироничного стал задумчивым. — Дело было нешуточным. Даже я, повидавший на своем веку немало серьезных пожаров в нашей благословенной столице, должен признать, что для последних лет пожар на молжаниновской фабрике — случай экстраординарный. Я даже больше скажу: произойди такое еще лет двадцать назад, и погорельцами неминуемо стали бы жители не то что всего околотка, но и всего участка. Да что там: половина части сгорела бы дотла! К всеобщему, однако, облегчению пожарное дело сильно шагнуло вперед. Ну и, конечно, честь и хвала нашим огнеборцам, как бы патетично это ни звучало, в целом, и нашему брант-майору в частности.
Федор Фомич, как бы давая Можайскому возможность ответить или прервать монолог собственной репликой, на мгновение замолчал, вопросительно глядя на пристава, но, не дождавшись ни ответа, ни реплики, продолжил:
— Несомненно, такое происшествие должно было расследоваться со всем тщанием: предполагать иное было бы абсурдно. И все же комиссия, как вы утверждаете, не только допустила ошибку в определении причины возгорания, но и с настойчивостью эту ошибку внедрила в обиход. Это, разумеется, и странно, и подозрительно. При этом, полагаю, к расследованию были привлечены специалисты не только в пожарном деле, но и в природоведении: иначе откуда бы вообще могла взяться идея линзованного окна? И вот тут, Юрий Михайлович, мы подходим к интересному вопросу, ответ на который мог бы дать определенные… как вы говорите? — зацепки?
И снова Можайский ограничился только кивком, позволяя профессору развить интересную мысль и не прерывая его собственными замечаниями.
— Значит, зацепки. Кто эти физики, и кем они были рекомендованы? Вот даже два, а не один, вопроса, на которые, прежде всего, и следует поискать ответы. Вам что-нибудь известно на данный счет?
Можайский задумчиво, но с явным выражением сомнения покачал головой:
— Нет. Пожалуй, что нет.
— Так «нет» или «пожалуй»?
— Я стараюсь припомнить отчет — его я, разумеется, читал, причем дважды; в двух, можно сказать, редакциях: как сводный по части и как сводный по градоначальству. Но ни в той, ни в другой редакциях никак не выделялись ни эксперты, задействованные в следствии, ни их рекомендации. Отчет подписан, в первом случае, членами комиссии, а во втором — его превосходительством, — Можайский неопределенно кивнул куда-то вбок и вверх, но было ясно, что Федор Фомич его прекрасно понял[19]. — Я не уверен даже в том, упоминались ли вообще их имена. Хотя вот с этим я могу и ошибаться: все-таки у меня не было причин заострять на них внимание, и я вполне мог пропустить их мимо глаз.
— Да, такое возможно: мы часто видим лишь то, что нас интересует непосредственно, не замечая вещи, до нас, как мы считаем, не касающиеся. — Федор Фомич внезапно устало ссутулился, словно завод ироничной и задорной энергии в нем на сегодня подошел к концу. Теперь перед Можайским сидел человек, которому легко можно было дать все его семьдесят восемь лет. — Но, как бы там ни было, данный конкретный пробел, я думаю, вполне восполним. И если вы, Юрий Михайлович, за множеством других, несомненно не менее интересных, дел не охладеете к этой загадке, вы сможете найти ответы на поставленные вопросы.
Можайский встал, поблагодарил Федора Фомича за гостеприимство, труд и размышления и, провожаемый извиняющейся полуулыбкой, самостоятельно вышел из гостиной в прихожую, а там, облачившись в шинель, и в парадную. Дверь за ним закрыла недовольная спросонья домработница.
9
За время, проведенное Можайским в квартире знаменитого ученого, чье имя с благоговением произносили поколения выпускников Императорского Университета, погода резко изменилась. Не сказать, что похолодало — даже, возможно, парадоксальным образом стало чуточку теплей, — но с опустившегося до самых крыш неба повалил густой, мокрый, тяжелый снег.