Князь Залесский (ЛП) - Шил Мэтью Фиппс 2 стр.


— Ваше повествование становится неожиданно занимательным, — заметил Залесский; — но что с тем найденным письмом Рэндольфа — что было в нем?

Я прочел ему следующее:

«Дорогая м-ль Сибра,

я неустанно пытаюсь замолвить за вас слово перед отцом, но он и слушать ничего не желает. Если бы я только мог убедить его встретиться с Вами! Но он, как Вы знаете, человек непреклонный. Вам остается поверить, что я всецело на Вашей стороне. В то же время я вынужден признать, что положение дел довольно шаткое: я убежден, что в соответствии с имеющимся завещанием лорда Фаранкса Вы будете хорошо обеспечены, однако же он собирается — в течение, вероятно, ближайших трех-четырех дней — составить новое; поскольку он весьма разгневан Вашим появлением в Англии, Вам согласно новому завещанию, надо полагать, не достанется ни centime. Пока это не случилось, мы должны все же надеяться на благоприятный для Вас поворот событий; умоляю Вас тем временем удерживать свое более чем справедливое возмущение в границах разумного.

Искренне Ваш,
Рэндольф».

— Прелестное письмо! — воскликнул Залесский. — Заметьте этот смелый, искренний тон! Но факты — каковы факты? Граф в самом деле составил новое завещание?

— Нет, — вероятно, смерть помешала ему это сделать.

— И действительно ли мадемуазель Сибра была упомянута в старом завещании?

— Да, — по крайней мере в этом Рэндольф был прав.

Болезненная тень прошла по лицу князя.

— Теперь, — продолжал я, — настало время заключительной сцены, в которой одному из самых выдающихся мужей Англии предстоит пасть от рук таинственного убийцы. Письмо к Мод Сибра, которое я зачитывал, датировано пятым января. Далее, шестого числа, лорд Фаранкс на целый день оставил свою комнату и перебрался в другую, а в спальню хозяина привели искусного мастера с целью произвести в комнате некоторые изменения. Когда Хестер Дайетт спросила у механика, уже покидавшего дом, в чем именно заключалась его работа, тот ответил, что устанавливал на окне, выходящем на балкон, патентованное устройство для защиты от грабителей, так как недавно в окрестностях было совершено несколько краж. Внезапная смерть мастера, случившаяся незадолго до трагедии, лишила нас, к сожалению, его показаний. На следующий день, седьмого, Хестер приносит лорду Фаранксу обед, тот сидит спиной к ней, в кресле у камина, однако ей кажется — хоть она так и не может объяснить, почему — что хозяин «многовато выпил».

Восьмым числом означено неожиданное событие: граф согласился принять Мод Сибра, и тем же утром собственной рукой написал ей записку, сообщая о своем решении. Эту записку Рэндольф передал посыльному. Содержание записки также стало достоянием публики. В ней говорилось:

«Мод Сибра — можете приходить нынче вечером, после наступления темноты. Обогните дом с южной стороны, подойдите к ступеням у балкона; через открытое окно войдете ко мне в комнату. Помните, однако, что от меня ждать Вам нечего, и что с сегодняшнего вечера я навечно вычеркиваю Вас из своей памяти. Я выслушаю, пожалуй, вашу историю, зная заранее, что она окажется ложью. Уничтожьте эту записку.

Фаранкс».

Продолжая рассказ, я заметил, что лицо князя Залесского стало постепенно приобретать своеобразное застывшее выражение. Тонкие и резкие черты сложились в маску необычайного любопытства — распаленного любопытства самого нетерпеливого и бесцеремонного свойства. Зрачки, сократившись до точек, превратились в центральные puncta двух пылающих кругов огня; мелкие острые зубы едва не скрежетали. Лишь однажды довелось мне видеть на его лице такое же жадное выражение, и было это, когда князь, схватив побелевшими от напряжения пальцами древнюю табличку, покрытую полустершимися иероглифами, склонился над нею с тем же неутолимым любопытством, с тем же пылким вопрошающим взором — и словно месмерическим напряжением воли извлек из нее тайну, сокрытую от прочих глаз; а после он откинулся назад, бледный и обессиленный после такой нелегкой победы.

Когда я прочитал письмо лорда Фаранкса, князь нетерпеливо выхватил газету у меня из рук и пробежал глазами соответствующий отрывок.

— Расскажите — чем кончилось, — бросил он.

— Мод Сибра, — продолжал я, — приглашенная на встречу с графом, в назначенное время не появилась. Выяснилось, что ранним утром она покинула свое деревенское жилище и, по той или иной причине, отправилась в Бат. В тот же день уехал и Рэндольф, но в противоположную сторону, в Плимут. Он вернулся на следующее утро, девятого января, и вскоре пешком направился в Ли; там Рэндольф завязал разговор с хозяином трактира, где снимала комнату Сибра; спросил, можно ли ее видеть и, получив ответ, что та уехала, стал узнавать, забрала ли она багаж; его уведомили, что постоялица увезла все свои вещи, намереваясь тотчас покинуть Англию. Затем Рэндольф возвратился в Орвен-холл. В тот же день Хестер Дайетт заметила, что в спальне графа появилось множество ценных вещей, в том числе тиара со старинными бразильскими бриллиантами, которую иногда надевала покойная леди Фаранкс. Рэндольф — он также находился в комнате — заострил на украшениях внимание служанки, пояснив, что лорд Фаранкс решил перенести к себе в спальню фамильные драгоценности; она получила приказание сообщить об этом прочим слугам на случай, если те заметят близ имения каких-либо подозрительных бродяг.

Десятого отец и сын весь день оставались в своих комнатах, однако последний спускался в столовую; при этом он запирал свою дверь, графу же относил еду сам, объясняя это тем, что отец его занят составлением важного документа и не желает, чтобы ему докучали слуги. В предполуденный час Хестер Дайетт услышала громкий шум в комнате Рэндольфа, точно там передвигали мебель, и под каким-то предлогом постучалась в дверь; ей было приказано ни в коем случае больше не беспокоить хозяина, так как он собирает вещи, готовясь наутро уехать в Лондон. Дальнейшее поведение служанки говорит о том, что ее любопытство было возбуждено до предела странным, спору нет, желанием Рэндольфа самостоятельно уложить одежду. Ближе к вечеру одному деревенскому парню было велено привести своих товарищей на научную лекцию, которую Рэндольф назначил на восемь часов. Так проходил этот богатый событиями день.

Мы приближаемся к роковому часу — восьми вечера того же десятого января. Вечер выдался безлунный и ветреный; днем выпал снег, но затем снегопад утих. В верхней комнате Рэндольф втолковывает деревенским неучам основы динамики, а этажом ниже находится Хестер Дайетт — ибо Хестер удалось каким-то образом раздобыть ключ от комнаты Рэндольфа, и теперь, пользуясь его отсутствием, она намерена исследовать помещение. Еще ниже, на первом этаже, лорд Фаранкс — без сомнения, он в постели и, вероятно, крепко спит. Хестер, лихорадочно дрожа от возбуждения и страха, держит в руке зажженную свечу, а другой рукой благоговейно ее прикрывает, поскольку бурные порывы ветра, проникая сквозь старые, дребезжащие оконные створки, отбрасывают на портьеры громадные пляшущие тени, которые пугают ее до смерти. Она едва успевает заметить, что в комнате царит невообразимый беспорядок, но внезапно яростный порыв ветра задувает свечу и она, пребывая в этом запретном месте, оказывается — как ей наверняка показалось — в ужасной, непроницаемой тьме. В тот же миг прямо под нею раздается громкий и резкий пистолетный выстрел. На мгновение она застывает, подобно каменной статуе, не в силах пошевелиться. И тогда потрясенное сознание служанки пронзает, как она клянется, ощущение того, что в комнате что-то движется — движется само по себе, нарушая все известные ей законы природы. Ей кажется, что она видит фантом — нечто небывалое — округлое и белое — похожее, как она утверждает, на «большой моток шерсти» — и это поднимается с пола перед нею и медленно взлетает вверх, точно движимое невидимой силой. Внезапное явление сверхъестественного повергает все ее чувства в смятение и лишает ее способности мыслить разумно. Простерши руки и испустив пронзительный крик, она бросается к двери. Но достичь двери ей не суждено: на полпути она спотыкается о какой-то предмет, падает ниц — и более ничего не помнит; когда час спустя Рэндольф самолично выносит ее на руках из комнаты, кровь хлещет из сломанной правой голени служанки.

Тем временем пистолетный выстрел и женский крик доносятся до комнаты наверху. Все глаза обращены на Рэндольфа. Он стоит в тени механического аппарата, с помощью которого иллюстрировал свою лекцию, пошатывается и облокачивается о механизм. Он пытается заговорить, лицо его напрягается, но он не издает ни звука. И вот ему с трудом удается пробормотать: «Вы это слышали — там, внизу?» Слушатели хором отвечают «да», после чего один из парней берет зажженную свечу, и все толпой выходят, а Рэндольф следует за ними. Один из слуг в страхе мчится навстречу и сообщает, что в доме произошло что-то ужасное. Они спускаются ниже, но на лестнице открыто окно, и ветер задувает свечу. Им приходится подождать несколько минут, пока не принесут другую; затем процессия возобновляет путь. Дверь в комнату лорда Фаранкса оказывается заперта; приносят фонарь, и Рэндольф во главе отряда, проследовав по дому, выводит всех на лужайку. У самого балкона один из парней замечает на снегу следы маленьких женских ног; раздается команда остановиться, и Рэндольф указывает на еще одну цепочку следов, наполовину скрытых под снегом, которые начинаются от кустарника близ балкона и идут под углом к первому следу. Следы эти оставлены большими ногами, обутыми в громоздкие рабочие башмаки. Рэндольф вздымает фонарь над клумбами и показывает, как глубоко вдавлены следы. Кто-то находит самый обычный шейный платок, из тех, что носят рабочие; Рэндольф обнаруживает в снегу кольцо и медальон и делает вывод, что их обронили грабители, спасаясь бегством. Тем временем авангард отряда приближается к окну. Рэндольф откуда-то сзади призывает соратников войти в комнату. Те кричат ему, что это никак невозможно, потому что окно закрыто. При этих словах Рэндольфа, похоже, охватывают изумление и ужас. Кто-то слышит, как он бормочет: «Господи, что могло случиться?» Ужас его только возрастает, когда один из парней приносит ему отвратительный трофей, найденный под окном; это передние фаланги трех человеческих пальцев. Рэндольф вновь издает жалобный стон: «Господи!» и затем, взяв себя в руки, направляется к окну; он видит, что щеколда на раме грубо сорвана и раму можно открыть, просто подняв ее: он так и делает и проникает в комнату. Спальня погружена во тьму; на полу под окном обнаруживается бесчувственное тело Мод Сибра. Она жива, но пребывает в обмороке. Пальцы ее правой руки сжимают рукоятку большого охотничьего ножа, покрытого кровью; пальцы на левой руке частично отрублены. Все драгоценности из комнаты похищены. Лорд Фаранкс лежит на кровати — нож прошел сквозь одеяло и угодил прямо в сердце. Позднее была найдена и застрявшая в его голове пуля. Здесь следует пояснить, что острое лезвие на нижней кромке скользящей рамы и явилось, вполне очевидно, тем орудием, что отсекло пальцы Мод Сибра. Эту острую полосу несколько дней тому установил на окне мастер, о котором я рассказывал. На внутренней стороне нижней, горизонтальной перекладины окна были приспособлены потайные пружины; при нажатии любой из них рама опускалась: всякий, кто не был посвящен в этот секрет и захотел бы выбраться через окно из комнаты, непременно задел бы одну из пружин, обрушив лезвие на свою беззащитную руку.

Разумеется, состоялся суд. Несчастная преступница, в ужасе ожидая смертного приговора, выкрикнула признание в убийстве, едва присяжные, еще не успев огласить вердикт: «виновна», вернулись после недолгого совещания. Она отрицала, однако, что застрелила лорда Фаранкса и похитила драгоценности; и действительно, ни пистолета, ни драгоценностей не нашли ни при ней, ни где-либо в спальне. Как видите, многое в этой истории покрыто мраком. Какую роль в трагедии сыграли грабители? Были ли они в сговоре с Сибра? Имеет ли странное поведение по крайней мере одного из обитателей Орвен-холла некое сокрытое значение? По всей стране выдвигались самые невероятные предположения; множились версии. Но ни одна из них не объясняла все обстоятельства дела. Брожение умов, однако, с тех пор утихло. Завтра утром Мод Сибра окончит свою жизнь на виселице.

На этом я завершил свой рассказ.

Не произнося ни слова, Залесский встал с кушетки и подошел к органу. Хэм, угадывавший любую прихоть хозяина, тотчас очутился рядом, и князь с безграничным чувством заиграл арию из Lakmé Делиба; он долго сидел за органом в глубокой задумчивости, наигрывая мелодию и опустив голову на грудь. Когда он наконец поднялся, его высокий лоб разгладился, а губы тронула торжественная, спокойная улыбка. Подойдя к escritoire слоновой кости, он быстро написал несколько слов на листе бумаги и передал его негру с приказанием взять мою двуколку и спешно доставить записку на ближайшую телеграфную станцию.

— Мое послание, — сказал он, вновь занимая привычное место на кушетке, — станет последним словом в трагедии и, несомненно, несколько изменит ее финальную часть. А теперь, Шил, давайте-ка обсудим это дело. Характер вашего рассказа свидетельствует, что некоторые обстоятельства вас обескураживают — вам недостает ясного coup d'oeil на всю совокупность фактов, их причины, следствия и последовательность. Посмотрим, удастся ли нам обнаружить в этом хаосе известную согласованность, симметрию. Свершается страшное злодеяние, и на общество, где оно происходит, возложена обязанность раскрыть его, выявить все взаимосвязи и покарать виновного. И что же? Общество не отвечает на вызов; оно не проясняет, но лишь затуманивает картину, не замечает истинного преступления и оказывается неспособно воздать за него по заслугам. Думаю, вы согласитесь, что в подобных случаях общество терпит поражение весьма прискорбного свойства, прискорбного не столько самого по себе, сколько по своему значению: и здесь должна иметься определенная причина. Причина эта коренится далеко не в одних только людях, расследующих злодеяния, но в устройстве мира как таковом — не подобает ли нам смело назвать эту причину отсутствием культуры? Прошу понять меня правильно: под словом «культура» я подразумеваю не достижения в целом, но умонастроение. Вы сомневаетесь, должно быть, станет ли культурное умонастроение повсеместным. Что же до меня, то я нередко думаю, что с зарождением эры цивилизации — а прекрасный этот день когда-нибудь несомненно настанет — народы мира наконец превратятся из отар легковерных овец в разумные нации людей, возвещая рассвет десяти тысячелетий культурной ясности. Однако на протяжении тех нескольких сотен веков, что человек царит на земле, до сих пор нигде и никогда не являлось ни малейших признаков цивилизованности. У отдельных личностей, бесспорно — у грека Платона, например и, полагаю, у вашего англичанина Мильтона и епископа Беркли — но в человечестве, никогда; и едва ли проявлялась она у отдельных личностей вне этих двух народов. Объяснение, как мне кажется, не столько в том, что человек безнадежно глуп, сколько во Времени; с точки зрения человека оно только начинается, и весьма вероятно, что для создания совершенного человеческого общества, этой предпосылки режима культуры, понадобится больший отрезок времени, чем для возникновения, скажем, угольного пласта. Один словоохотливый персонаж — кстати, он принадлежит к вашим драгоценным «новым» писателям, если можно назвать Новизной нечто, в чем нет и попытки сотворить новое — как-то заверил меня, что не может без гордости размышлять о величии нашего века, века могущественной цивилизации, каковой он сравнил со временами Августа и Перикла. Равнодушный взгляд антрополога, который я устремил на его лобную кость, должно быть, поверг беднягу в ступор, и он поспешно ретировался. Разве он не понимает, что наше время величественней века Перикла по той простой причине, что Божество не есть дьявол или нерадивый сапожник; что три тысячи лет человеческого сознания не пролетели впустую; что целое больше части, а бабочка — хризалиды? Однако именно предположение, что наша цивилизация, следственно, величественней по своей сути — вот что вызвало мое глубокое удивление и, в конечном итоге, презрение. Если цивилизация к чему-то и сводится, то — к искусству, объединяющему людей музыкальным ладом, будь то нежные напевы свирелей или, допустим, триумфальные органные раскаты военных маршевых дифирамбов. Любая формула, определяющая цивилизацию как «искусство безделья и получения разнообразных удовольствий» слишком примитивна, слишком близорука — и в наши дни может вызвать лишь улыбку на устах взрослых белокожих людей; и тот факт, что определение это до сих пор встречает всеобщую поддержку, может служить показателем того, что истинная идея, которая должна в конце концов вдохновить наше бытие, далека — возможно, отдалена на века и тысячелетия — от того, чтобы стать частью общепринятой системы взглядов. Основная проблема существования изначально и не приближалась к решению, не говоря уже о тонкой и сложной задаче совместного существования: à propos, ваше общественное тело все еще кишит преступниками (как тело природное — блохами); но мало того, его элементарные рефлексы оказываются бессильны против блох поистине атлетических! Тем временем у Вас и у меня подрезаны крылья. Личность пребывает в юдоли страданий. В борьбе за качество, власть, воздух она расходует силы, и все же не в состоянии избежать удушья. Ей не освободиться от уз духовной гравитации, как Земле не сойти с солнечной орбиты и как всемогущество сковывает вселенная. Едва проклюнется у кого-либо пушок будущих крыльев, как сознание контраста вызывает смущение и неловкость — и тотчас трагедия: «лишь бессознательное целокупно». Дабы достичь чего-либо, индивидууму должно дышать воздухом будущего, тянуться головой в будущее, но из ног его и рук, распятых на кресте грубого настоящего, сочится темный гной отчаяния — ужасающий груз! Еженощно взор его летит к звездным соблазнам, но ему не достичь головою звезд. Будь Земля кораблем, а я капитаном, я знал бы, по каким небывалым азимутам направить ее бег; но сила тяжести, сила тяжести — главное проклятие первородного греха! — враждебна нам. Когда (как предначертано) престарелая наша мать перейдет на орбиту более возвышенную, мы последуем, сидя у нее на загривке — но до тех пор тщетно станем мы мастерить икаровы крылья. И разве не учит нас Гете, что усильям человеческим положен предел? Ибо Человек, поймите, состоит не из множества — он Един. Смешно предполагать, что Англия может быть свободна, когда Польша прозябает в рабстве; Париж далек от начатков цивилизации, Табулу и Чикаго погрязли в варварстве. Возможно, ни один из несчастных сыновей Адама, этих микроцефалов, не совершал более грандиозной и инфантильной ошибки, чем богатей, вообразивший, что может жить в роскоши, в то время как Лазарь сидит в рубище у врат. Не множество, говорю вам, но единство. Даже мы с Хэмом не одиноки в нашем уединенном убежище; к нам вторгается непрошеный дух современности; несокрушимые корни горы, на вершине которой мы стоим, прочно уходят в нижний мир. И все же, хвала Небесам, Гете был не совсем прав — что и доказал на собственном примере. Видите ли, Шил, я знаю, убила или не убила Мария Стюарт лорда Дарнли; я знаю со всей возможной ясностью и точностью, что Беатриче Ченчи не была «виновна», как якобы «доказывают» некоторые обнаруженные недавно документы, и что версия Шелли соответствует истине, хоть она и являлась с его стороны лишь догадкой. Мышление позволяет возвыситься над собою на локоть — пусть на ладонь, на палец; вы можете немного развить свои способности — чуть-чуть, но заметно и с точки зрения количества, и качества — и несколько возвыситься над массами, что обитают в одном временном цикле с вами. Но только когда способности и возможности, о которых я говорю, разделят массы, когда отдельный человек сможет без труда понимать их и применять — когда настанет наконец то, что я, за неимением иного термина, называю веком Культурного Умонастроения — кто сможет сказать, какие предвидения, прозрения и seances, какие путешествия в глубины разума и откровения Гениев станут тогда доступны тем немногим, что превзойдут в своем духовном развитии остальное человечество?

Назад Дальше