— Ну что я знаю? Ничего не знаю. Посадили их всех в машину — кого с вещами, кого без вещей, отправили в отряд, оттуда подтвердили, что машину прибыла и без задержки была направлена дальше, на станцию. Больше я ничего не могу сказать. У нас, как и у вас, были бои, выходили из окружения.
— Ваша семья тоже была отправлена с той же машиной?
— Да. То есть нет. Это не имеет значения. Из отряда они выехали в разное время, но на одну и ту же станцию. Уверен, попали в один эшелон.
Самохин молчал. Богданов настороженно ждал вопроса, который не мог не задать Андрей. Тот решил говорить без обиняков.
— По какому праву ты пытался расстрелять Петрунина?
— Как изменника Родины.
— В чем состояла его измена?
— Вместо того чтобы выполнить поставленную перед ним задачу, Петрунин пытался дезертировать. Кроме того, высказывал критические замечания в адрес командования.
— Ну и что? — возразил Андрей. — Мне тоже, например, непонятно, как мы допустили, чтобы немцы зашли так далеко на нашу территорию.
Богданов не ответил прямо на вопрос.
— Петрунин бежал на той самой машине, которую ты ему дал, чтобы он нашел штаб отряда, — сказал он. — Отряд был под Любомлью, а я его в Криницах достал.
— Если «достал», значит, и ты в этих Криницах был?
— Нет, то есть да. А почему я должен перед тобой отчитываться? Я выполнял задание полковника.
— Отчитываться передо мной ты не должен, но ответь мне, Богданов, как получилось, что отряд был еще под Любомлем, а ты до Криниц доскакал?
— Что ты хочешь этим сказать? — следя за Самохиным сузившимися глазами, спросил Богданов.
— А то, что молодой лейтенант Петрунин мог ошибиться, мог в поисках отряда заехать дальше чем следует. А ты-то что в этих Криницах забыл? Штаб отряда? Он же в Любомле был.
— Мы тоже выходили из окружения...
— Не «мы», а ты бежал до самых Криниц. А когда тебя увидел там Петрунин, ты попытался убрать свидетеля.
— Вот как? — очень спокойно сказал Богданов. — За клевету я тебя притяну куда следует. Пожалеешь...
Подбежала запыхавшаяся Марийка. У них обоих, наверное, были такие лица, что она в ужасе всплеснула руками:
— Сейчас же замолчите! И немедленно по своим палатам!
— Очень пожалеешь, старший политрук Самохин, — так же, не повышая голоса, повторил Богданов. — А я-то щадил тебя. Она вот, — кивнул он в сторону Марийки, — убеждала меня ничего тебе не говорить. Ну что ж, откровенность за откровенность. Не обессудь! В машину, на которой ехала твоя семья, было прямое попадание бомбы...
Андрей, опустив голову, изо всех сил вцепился побелевшими пальцами в костыли. Вспомнил: такие же пальцы были у Ветрова на ручках пулемета.
— Неправда! Это неправда! — словно издалека донесся до него срывающийся голос Марийки. — Не смейте так говорить!
— Нет, правда! — сказал Богданов, словно крышку гроба захлопнул. — И напрасно вы, милая Марийка, так долго лишали нас удовольствия побеседовать со старшим политруком. Я, конечно, сожалею, что вынужден передать столь огорчительную весть, но зато сегодня мы выяснили противоположные точки зрения на весьма немаловажные обстоятельства...
Волна, словно сжимаясь в кулак, медленно вырастала у прибрежных ноздреватых скал, выбирая, куда ударить; белый гребень с шипением начинал скользить по зеленоватому прозрачному склону, и тяжелая масса воды с пушечным гулом била в берег, взметая пену и брызги.
Шум этот не давал говорить, да и что можно было сказать, когда до расставания оставались считанные минуты? Андрей исподволь глянул на часы, прислушиваясь, не подаст ли сигнал машина, которая должна была везти его в порт, а Марийка и не думала прощаться. Она стояла, следя невидящими глазами за возникающими и разрушающимися волнами, подставляя лицо ветру, перебиравшему темные завитки волос, теребила концы белой косынки, трепетавшей в ее руках на ветру.
— Вот вы и уезжаете, Андрей Петрович, — сказала наконец Марийка, быстро взглянув на него. Хотела еще что-то добавить, но промолчала.
— Уезжаю, да не в ту сторону, — ответил Самохин. Он взял Марийку под руку и, слегка прихрамывая, медленно пошел с нею по тропинке через зеленые заросли, направляясь к зданию госпиталя.
— Я хотела вас попросить, Андрей Петрович, — решилась наконец Марийка. — Я, может быть, не так себя веду, но... напишите мне, как приедете... устроитесь...
— О чем разговор? Конечно же, Машенька... И ты мне обязательно. Мы с тобой вроде брат и сестра — одной крови...
Андрей зашел в каптерку, взял свой чемодан, который приобрел в автолавке Военторга, достал сверток для Марийки.
— Это тебе на память, — сказал он.
Она вспыхнула, с радостью прижала сверток к груди, пряча смущение, не выдержала, отогнула угол оберточной бумаги. В свертке набор духов и алый отрез дорогой тонкой ткани на платье. Не считая себя большим специалистом в подобных делах, Андрей все-таки решил, что темноволосой Марийке будет к лицу красное с белым горошком платье, и, кажется, не ошибся в выборе.
— Наденешь в день победы, вспомнишь, как вместе воевали, — невесело пошутил он: слишком рано было говорить о победе.
— Спасибо, Андрей Петрович, — каким-то чужим голосом сказала Марийка и так и застыла, прижав сверток к груди, с вымученной улыбкой на лице, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не заплакать.
— До свидания, Марийка!
— До свидания, Андрей Петрович!
У ограды госпиталя ждал «газик», присланный управлением погранвойск.
Андрей дружески пожал Марийке запястье, распрощался с провожавшими его врачами, медсестрами, ходячими ранеными, еще раз кивнул на прощанье Марийке.
Она ответила и все так же, не разжимая рук, осталась стоять у ограды, следя за ним широко открытыми, почему-то испуганными глазами. Андрей вспомнил платформу с углем, тревожные гудки паровоза, рев самолетов, частую дробь пулеметных очередей, топот многих ног, беженцев, штурмующих эшелон, и такие же вот широко открытые, испуганные глаза склонившейся над ним Марийки, страшный крик ее, когда не стало матери. Уже садясь в машину рядом с шофером, еще раз оглянулся, запомнил Марийку навсегда — тоненькую, в белом халате, с прижатыми к груди руками, с белым как бумага без единой кровинки лицом.
ГЛАВА 3. ХЕЙДАР
— Акбелек! Ёлбарс! Айлан! Айлан!
Ичан отстранился от костра, стал всматриваться в ночь, туда, где у подножия скалы с неясным топотом и шумом теснилась отара.
В освещенном красноватым пламенем кругу появились две огромные туркменские овчарки с обрезанными ушами, свирепыми мордами, на мгновение замерли, увидев пришельца, сидевшего напротив Ичана, и, словно подстегнутые бичом, умчались в темноту.
Ичан вскочил на ноги, пробежал вслед за ними несколько шагов. Он и сквозь тьму угадывал, как мчится по кругу ближе к отаре Акбелек — Белая нога, а навстречу ей подальше от овец — могучий, смело нападавший на волка Тигр — Ёлбарс.
Вот они встретились где-то там, за отарой. Это Ичан узнал по тому, как коротко рявкнул Ёлбарс, приветствуя свою подругу. Спустя две-три минуты обе собаки снова выскочили к свету костра.
— Айлан! Айлан!
Это означало: «Кружись», «Беги по кругу»!
Рявкнув друг на друга, Ёлбарс и Акбелек начали второй круг патрульной пробежки, а Ичан все еще стоял, всматриваясь в слабо освещенную звездами Мглу, как будто там можно было найти ответы на мучившие его вопросы.
Ичан не торопился возвращаться к Хейдару, пришедшему к огню прямо из ночи. Он даже думал сейчас совсем не о нем, потому что еще не решил, как о нем думать, и не знал, зачем пришел этот человек одного с ним племени, с которым впервые встретился он за тысячи километров отсюда — в заполярных шахтах Воркуты.
Ичан стоял и смотрел, определяя, как ведет себя отара, думал о своих собаках. Акбелек — та никуда от овец не уйдет. Задремлет чабан, отара двинется с места, Акбелек — за ней. Хозяину — «Гав-гав!», вставай, мол, уходим... А вот Ёлбарс — пустая голова — в прошлую осень за волчицей гулять пошел. Ичан сам видел, как по горному хребту пробежала гуськом цепочка волков, а среди них — огромная белая собака. Как раз в это время целую неделю пропадал Ёлбарс. Ичан готов был поклясться аллахом, что именно Ёлбарс якшался с волками, забыв, для чего существует. Волки боялись Ёлбарса и не трогали его. А он их не боялся, но тоже не трогал. Ёлбарс их просто не видел, этих проклятых волков. Он видел одну волчицу!.. Ест за двоих. Давал сегодня Ичан собакам хамид ногола — ячменные колобки. Ёлбарс свой колобок съел и еще в руки смотрел, хвостом вилял, просил глазами: «Ай, Ичан, дай еще немного, очень мало ты мне дал!..»
Ичан вздохнул, покосился на костер, перед которым как будто задремал, лежа на кошме, старый Хейдар, со злостью подумал: «Надо у колхозного сторожа берданку взять, убить этого Ёлбарса. А если еще раз волчица придет, этот Ёлбарс сам ей в подарок лучшего барашка отдаст?!»
Ожесточившись сердцем против Ёлбарса, Ичан подумал, что в присутствии гостя так стоять и смотреть в темноту, когда с отарой ничего не может случиться, просто неприлично. Еще раз вздохнув, он бегом (Ичан не ходил, только бегал) вернулся к костру.
Старик по-прежнему лежал против огня на кошме, Ичан увидел, как он прикрепил к проволоке кусочек терьяку — опия, прислонил его к выкатившимся из костра углям, поднес к носу и с наслаждением стал потягивать в себя закурившийся сизоватый дымок.
Ичан подумал: «Ай, Хейдар, у тебя, видно, денег нет даже трубку купить! Терьякеш, а покурить как человек не можешь!» Ему стало жаль Хейдара. Терьяк это — «арам иш» — поганое дело. Но старик, видно, часто доставлял себе эту губительную утеху: у него от каленой проволоки и усы, и борода, и даже брови местами совсем обгорели. И сам такой, что, наверное, год не чесался, не мылся. А ему все равно, только бы покурить. Раньше красивый, сильный джигит был, даже в Воркуте на тяжелой работе: там терьяк было трудно достать...
Ичан подбросил в костер несколько обломков арчи, окинул взглядом свое хозяйство; в тунче, похожей на кувшин, уже закипал чай, под скалой пасся развьюченный ишак, тут же лежали переметные сумы — хурджуны, в которых чабаны, завьючив ишака, перетаскивали с места на место свой скарб.
Хейдар, наверное, следил за ним целый день. Стоило Ичану отослать своего подпаска чолока Рамазана верхом на втором ишаке проверить, есть ли родники на новом месте, куда они собирались перегнать отару, Хейдар сразу же взял и вышел к огню. «Зачем пришел? Что хочет сказать? Хорошие или плохие вести принес?»
Он не мешал старику курить, зная, что терьякеши сердятся, когда кто-нибудь прервет это их занятие. Но Хейдар, вскинув на него блестящие глаза, заговорил сам:
— Ты, Ичан, такой, как раньше был, — огонь джигит! Как живая ртуть!
Терьяк уже брал свое, но старик внимательно следил за каждым движением Ичана, до сердца которого, как видно, дошла похвала.
— Чопан худой — барашка жирный. Молодец чопан, — рассудительно сказал Хейдар. — Вижу, отару ночью пасешь, днем против солнца не гонишь. Овечка на ветер идет, пусть себе идет, только бы солнце голову не пекло... Место для стана хорошее выбрал. — Он оглянулся вокруг, будто бы для того, чтобы удостовериться в справедливости своих слов. — Ветра нет, скала отдает тепло от костра, родник рядом, а ты его в стороне оставил. Другой какой молодой или глупый чопан прямо у родника сядет, овечки всю воду загадят... — Хейдар помолчал.
— Я за тобой вон с той скалки, когда солнце садилось, смотрел. Ай, думаю, кто это там все так быстро и хорошо сделал? Так может сделать только огонь джигит Ичан. Ай, думаю, джанам Ичан! Надо его навестить! Якши чопан! Как из лагерей вернулся, еще быстрее стал бегать, совсем худой стал...
Ичану стало невмоготу от безудержной лести Хейдара.
— Ай, Хейдар-ага[12], — воскликнул он. — Зачем так про меня говоришь? Я всю жизнь бегом бегаю. Никогда толстым не был.
— Правильно, Ичан, — в тон ему сказал Хейдар. — Старый Хейдар-ага знает, что говорит. Разве теперь есть такой чопан, как ты? Колхозный чопан пять дней отару пасет, на шестой домой идет кино смотрит. Посмотрит, спать ложится. Осень приходит — барашка худой, чопан жирный.
— Я ведь тоже колхозный чопан, Хейдар-ага, — заметил Ичан.
— Знаю, Ичан-джан, знаю. Но ты ведь так не делаешь? Добрый ты человек, Ичан. Они с тобой очень плохо поступили, а ты им овечек пасешь...
— Не со мной одним, Хейдар-ага. Время было такое. Отпустили ведь потом. И тебя отпустили. Видишь, мы с тобой на свободе теперь...
— Ты прав, — сказал Хейдар. — Отпустили после того, как ты три года в Воркуте уголь копал, совсем пропадал. А я — восемь лет. Я-то из Ирана корову пригонял продавать, сказали — контрабанда. А тебя за что?
— Если бы ты сам, один погнал свою корову, тебя отпустили бы и отправили домой за кордон, — заметил Ичан. — А ты с Аббасом-Кули пошел. Его советские геок-папак два года по всем горам ловили. Они тоже не дураки: смотрят, какой у тебя друг, значит, такой и ты.
— Это верно... — Хейдар вздохнул, на минуту задумался. — Не надо было с ним ходить. Ай, ведь думал, старый дурак, с опытным человеком лучше пройду... Меня за корову взяли, а ты, говорят, оружие из-за кордона переправлял.
— Какое оружие? Что ты говоришь, Хейдар-ага?
— Не я говорю, следователь Шапошников говорил. — Хейдар усмехнулся: — Пять ящиков патронов, два пулемета, одну пушку ты получил для Аббаса-Кули и все в Кара-Кумы сплавил.
Ичан вскочил, забегал вокруг костра, старая обида комом подступила к горлу. Остановившись перед Хейдаром, энергично жестикулируя, быстро заговорил:
— Шапошников девять суток спать не давал, приказывал: «Подпиши!» По ночам вызывал, спрашивал, кому я оружие получил. Какое оружие? Я видел его оружие? Это сам мурча Аббас-Кули на меня написал, потому что с ним не пошел. А Шапошников говорит: «Мы точно знаем, что ты оружие получил и бандитам отправил».
Собаки, увидев возбуждение хозяина, бросились к нему. Ичан отмахнулся от них:
— Тап! Тап! Караш! — Это означало: «Иди! Ищи волка! Смотри!»
В красноватых отблесках огня тень Ичана металась вслед за ним по скале, у подножия которой горел костер. Тень, как живая, то сокращалась, то вытягивалась, перебегая от уступа к уступу, словно хотела настигнуть Ичана и схватить его. Что ж, кто побывал в лагерях, иной раз и своей тени боится...
— Я еще совсем молодым был, в тридцать втором году Джунаид Хана в Кара-Кумах ловил! Я кочахчи[13] Баба Карли Ноурзамкуль опознал. На заставу двенадцать километров босиком бежал. Мне тогда замкоменданта латыш Ретцер сказал: «Ты, Ичан, настоящий пограничник, давай иди к нам переводчиком служить». Звание дали. Техник-интендант второго ранга был! Новое обмундирование, наган дали. Бегал, как огонь, все выполнял. А Шапошников хотел, чтобы я себя врагом народа признал.
— Ай, зачем ты говоришь «хотел», — возразил Хейдар. — Он тебе так в протокол написал.
— Шапошникову самому потом трибунал дали, — из чувства справедливости сказал Ичан.
— А тебя на три года в Воркуту отдыхать отправили, — добавил Хейдар.
— Ай, Хейдар-ага! — совсем расстроившись, воскликнул Ичан. — Зачем такой разговор начал? Не хочу вспоминать! Сейчас у меня все есть — жена, дети, дом в ауле. Геок-папак разрешил на родине в погранзоне жить, колхоз доверил отару пасти. Если бы старые раны всегда болели, человек совсем не мог бы тогда жить!
Стараясь успокоиться, Ичан снял тунчу с огня, заварил геок-чай, достал сочак — платок с чуреком, сахар, пиалы, сделал кайтармак, что означало «туда-обратно», налил чай в пиалу и снова вылил его в тунчу, чтобы лучше заварился. Затем налил гостю и себе, стал неторопливо пить горячий душистый напиток, одинаково необходимый и в жаркой пустыне и в прохладных горах. Одно только занятие Ичан делал неторопливо: пил чай. Во всем остальном, и правда, был как огонь.
— Хейдар-ага, — немного успокоившись, сказал он. — Как живет чопан, ты хорошо знаешь. Таяк[14] поставлю, голову на рогульку, глаза закрыл, задремал. Голова на грудь упала — проснулся, уже выспался. Кеч, кеч, кеч! — дальше пошел! Там зем-зем[15] — козу высосет, хвостом за ноги и не пускает; там гюрза или кобра овечку в губу укусит — накалывай ее иглой, выпускай кровь. Орлы — кара-коджир налетят, все равно как их шайтан из-под облаков на отару кинет. Совсем «вай-вай» кричи, таяком не отмахаешься. Трудно чопану, а только, Хейдар-ага, не хочу я никакой другой жизни. Моя жизнь здесь. На фронт не взяли, военком сказал: «Давай, Ичан Гюньдогды, оставайся дома, после Воркуты легкие у тебя немножко не в порядке, можешь только на родине в Туркмении жить. Как в другое место поедешь, немножко умрешь. Ты, говорит, Ичан Гюньдогды, хорошо умеешь пасти овечек, вот ты их и паси. Фронту и снаряды и овечки нужны. Рабочим, что пушки и танки делают, тоже нужны. Я их пасу, Хейдар-ага. Хорошо пасу. Солдат хорошо поест, хорошо будет воевать...