— Можно было бы начать с того, что вы знаете о Симоновском.
— Прекрасно. Академику Петру Симоновскому пятьдесят три года. До сих пор он жил в Киеве. Родился в маленькой украинской деревушке, где постоянно жили его родители. Когда пришли нацисты, родители были еще живы. Они погибли в лагере. Симоновский был женат на красивой, талантливой женщине Александровой-Черновой. Если бы вы были русским моего возраста, вы бы знали это имя. Мисс Чернова была балериной, быть может, такой же талантливой, как Уланова. Я как-то видел ее перед войной. И ее исполнение, и ее облик производили необычайное впечатление. Она двигалась не как тело из плоти и крови, а как сама музыка. И была столь же красива, как и грациозна. Почему она вышла замуж за Симоновского, пусть решают писатели. Я не берусь судить, отчего конкретный мужчина выбирает конкретную женщину, а женщина именно этого мужчину. Тем не менее они поженились, и, насколько мне известно, брак их был удачным. Конечно, не без трудностей. Честно говоря, я не верю в существование безоблачных браков, тем более когда в брак вступают физик и балерина, это само по себе необычно. Но брак оказался прочным. В 1942 году, когда Симоновский был в армии в звании майора, жена и дети погибли в Киеве во время воздушного налета. От этого удара Симоновский уже не оправился. Его охватила глубочайшая депрессия. Жизнью он больше не дорожил и бросался в самое пекло. Дважды его ранило, но каждый раз он поправлялся и возвращался в строй. Его наградили орденом Сталина [1], но, как сообщают агентурные источники, эта награда была лишена для него всякого смысла и воспринималась с презрением. В его обстоятельствах это понятно. В 1946 году он прошел курс антидепрессивного медикаментозного лечения. Внешне это принесло пользу, и он смог погрузиться в полезную и результативную работу в области атомной энергии. Насколько известно, он не имел ни письменной, ни какой-либо иной связи с Алексом Хортоном до состоявшейся прошлым летом встречи в Лондоне. Войну он ненавидел. Ненавидел он и бомбу, но согласитесь, мистер Клэнси, для нашей страны такое отношение ко всему, что связано с войной, не является чем-то необычным.
— Странно, но у нас тоже, — заметил я.
— Итак, он у вас на ладони, — кивнул Гришев. — Однако, исходя из всего сказанного, я все же считаю, что он человек совершенно иного склада, чем ваш Хортон. Их свели воедино, так сказать, обстоятельства места, времени и исторического момента, обусловившие возникновение у них чувства безумия и отчаяния.
— Из этого я заключаю, что найти его вам пока не удалось.
Гришев уважительно посмотрел на меня и кивнул.
— А почему?
— Да потому же, почему вы до сих пор не нашли Хортона. Из того, что я о вас знаю, мистер Клэнси, я могу сделать вывод, что до сих пор вы занимались только преступниками. В какой-то мере это относится и ко мне, хотя мои подопечные несколько иного характера и склада. Преступник по натуре психопат. И чаще всего невежда. Легенда о преступнике — мастере своего ремесла — чистая романтика. И причиной того, почему преступления совершаются столь неразумно, является простой факт: разумные люди преступлений не совершают.
— Точнее сказать, обычных преступлений.
— Совершенно верно, и в мире, где мы живем, мистер Клэнси, караются именно обычные преступления. Когда преступник спускается на землю, его можно найти. У него есть сообщники, привычки, окружение. За ним тяжкий груз обыденнейшей истории ранее совершенных преступлений. Но человек разумный — это нечто иное. Уж если он спускается на землю в большом городе, его уже не найдешь.
— Вы действительно так считаете?
— К сожалению, да, — подтвердил Гришев. — А вы?
— Для меня такая постановка вопроса бессмысленна, — пояснил я. — Мне необходимо разыскать Хортона; даже зная заранее, что найти его нельзя, я все равно обязан был бы его разыскать. Просто я подумал, что если бы у вас нашелся Симоновский, это бы помогло в наших розысках.
— Может быть, и помогло бы, — сказал Гришев с горькой улыбкой. — Но Симоновский в Москве, а мы здесь.
— Да, мы здесь, — признал я. — И будем еще две недели.
— А где мы окажемся через две недели, проблема чисто теологическая, спорить же с американцем на теологические темы — дело заведомо гиблое. Вопрос стоит так: чем я могу быть вам полезен? Вам понятно, что мои возможности ограничены. Я в чужой стране. Я в чужом городе. У меня есть определенные возможности, но я не могу ими воспользоваться. Я могу быть не согласен с некоторыми из ваших методов, но мне от этого не легче. Я могу лишь оказать вам помощь, если это в пределах моих сил.
Я достал переснятую фотографию Ванпельта и передал ее Гришеву. Тот повертел ее минуты две и вопросительно взглянул на меня.
— Вы знаете этого человека? Вам он когда-нибудь встречался?
Гришев покачал головой.
— Его зовут Джон Ванпельт, — сказал я Гришеву. — Ему пятьдесят лет, он профессор Никербокерского университета. Снимок неважный, но другого у нас сейчас нет. Нельзя ли проверить по вашим каналам, что о нем известно? Причем не только здесь, но, если можно, через Москву. Проверить досконально. Поискать зацепки, следы того, что представляет этот человек на самом деле.
— Попробую. А чего вы ожидаете от результатов проверки?
— Сам не знаю.
Гришев кивнул в знак согласия и сунул снимок в карман. Мы поболтали о том, о сем, и я встал, чтобы откланяться. Пожимая мне руку, Гришев сказал:
— Послушайте, Клэнси, пока вы не ушли… как вы считаете, у них действительно есть бомбы?
— Что я считаю, неважно. Мы имеем дело с предположениями, а не мнениями.
— И все-таки, если вы не возражаете, мне бы хотелось это знать.
— А почему?
— Потому, — медленно произнес Гришев, — что у вас, уж простите, что я говорю об этом вслух, вид человека, потерявшего что-то такое, чего никогда не вернуть.
— И это делает из меня личность, подобную Симоновскому или Хортону? — спросил я с некоторой долей раздражения.
— До некоторой степени.
— Когда я отыщу Хортона, я сумею ответить на ваш вопрос.
— Если я вас обидел… — начал Гришев.
— Меня нельзя обидеть, — отрезал я. — Если меня не обидел оказанный мне прием у вас внизу, то меня не может обидеть ни единое сказанное здесь слово.
— Надеюсь вновь увидеться с вами, — грустно произнес Гришев.
— Боюсь, что это неизбежно, — ответил я.
Он спустился со мною вниз и подождал, пока огромный квадратный мужчина вернет мне револьвер и подаст плащ. Только тогда он удалился.
Часть четвертая
Ганс Кемптер
Из здания советского представительства на Парк-авеню я вышел в двенадцать. Сияло солнце, и с запада дул приятно пахнущий ветерок, который так редко освежает Нью-Йорк, неся с собой здоровый запах континента. Это ветер, делающий город чистым, заставляющий солнце светить еще ярче, рельефнее очерчивая тени; город сверкает, он отполирован и излучает свет, и отдельные его районы как бы становятся овеществленной мечтой, воплощением человеческих мечтаний, надежд и конкретных представлений о том, каким город должен быть. И в такие минуты, если вы знаете и любите город, он представляется вашей личной собственностью; вас наполняет странная, особенная гордость — щит нью-йоркцев, почти не понятная для всех, кто не живет в Нью-Йорке.
Это чувство заставило меня задуматься: а быть может, есть на свете русские, точно так же воспринимающие Москву? Именно угроза лишенного всякого смысла уничтожения двух городов дала возможность нам с Гришевым разговаривать, не ощущая разности миров, разности культур, разности типов самоутверждения, разности, которая не превратилась в стену между нами. Если бы я в эту минуту очутился в Москве, я, наверное, понял бы, как Гришев чувствует себя в Нью-Йорке. Тем не менее мне показалось, что он воспринимает Нью-Йорк совсем не так, как большинство русских.
Что касается меня, то я был полон необычным и довольно приятным ощущением радости жизни. Только тот, кто знает, что такое депрессия, кому знакомо чувство пустоты и одиночества, переходящее изо дня в день, может оценить состояние, когда депрессия уходит сама собой. Только тот, кто тысячу лет нес на своих плечах многотонный груз томительных, душераздирающих минут, часов, дней, месяцев и лет, может оценить в полной мере, что такое жажда жизни и наслаждение жизнью. Вот так я чувствовал себя. В первый раз за много месяцев мне хотелось жить. Из телесной функции дыхание превратилось в осмысленное действие: я сознательно вкушал свежий воздух и был благодарен за это. При ходьбе я ощущал, что тело мое живет. Делая шаг, я чувствовал весну, напряжение мускулов. Я вдыхал свежий запах дувшего мне прямо в лицо ветра, и люди вокруг уже не были безликими и безымянными — они стали личностями: старые и молодые, высокие и низкорослые, счастливые и грустные. Я даже поначалу не сообразил, что со мной произошло, и лишь позднее осознал перемены как факт. Я терял незаинтересованность суждений. У меня появилось собственное мнение о Гришеве. У меня появилось собственное мнение об Алексе Хортоне. У меня появилось собственное мнение о Петре Симоновском. У меня появилось собственное мнение об Артуре Джексоне и Центральном разведывательном управлении. И о Филлис Гольдмарк. И не просто мнение: ощущение, внутренняя связь, необходимость контакта, становившаяся все сильнее и сильнее, превратившаяся в составную часть бытия. Уже давным-давно у меня не было ощущения необходимости увидеться с женщиной, кроме той, которая умерла.
Захотелось есть. При переходе Парк-авеню я опять заметил «хвост». Я шел в восточном направлении и повернул на Лексингтон-авеню в сторону центра. Зашел в аптеку, взял сэндвич и выпил чашку кофе. «Хвост» подождал пять минут, после чего зашел в аптеку и сел у стойки по другую сторону.
Он демонстративно не смотрел на меня, а я его видел в большом зеркале за стойкой. Черты лица были мелкими и заостренными. Вместо бровей — светлый пушок. Глаза сидели глубоко. На лице одновременно отпечатались обида, решимость и страх.
Доев сэндвич, я вышел и из уличного автомата позвонил на Сентер-стрит. Я сказал дежурному на коммутаторе, что буду брать «хвост». Он усомнился, разумно ли это, и я ответил, что, по-моему, разумно. Он спросил, не лучше ли сначала посоветоваться с Камедеем. Я уточнил, что буду брать его на Второй авеню между Шестьдесят второй и Шестьдесят третьей улицами. Там должны быть две машины и двое людей наготове. Лишний шум ни к чему, но две машины, как мне показалось, не помешают.
Тут я вернулся к стойке, заказал еще чашку кофе и опять задумался. Возможно, моя идея импульсивна, не продумана; но времени на тщательное обдумывание нет: надо что-то делать. Надо заявить о себе. Так почему не здесь? Разложив все по полочкам и придя к столь бессмысленным выводам, я ушел из аптеки и пошел в южном направлении по Лексингтон-авеню. Потом перешел улицу и пошел на восток. Тут «хвост» тоже вышел из аптеки.
Медленно, погрузившись в раздумье, я шел в сторону Третьей авеню, а потом Второй. «Хвост» был от меня в сорока — пятидесяти футах. «Вел» он непрофессионально, и я понял, что уличная слежка — не его занятие. Он был неуклюж, заметен и понятия не имел о том, что является искусством наружного наблюдения: об умении сливаться с толпой, со зданием, вживаться в улицу и даже ландшафт. И тут во мне зародился страх. Говорят, будто полицейские лишены чувства страха и выполняют свой так называемый долг хладнокровно и решительно, как кондуктор автобуса собирает плату за проезд. Из собственного опыта и из опыта других я знаю, что все это чепуха. Из всех людей, знакомых с чувством страха, я бы особо выделил сегодняшних городских полицейских. Они борются с этим чувством и в процессе борьбы зарабатывают язву желудка, сердечную недостаточность и диабет.
На Второй авеню мне показалось, что я иду слишком быстро, но замедлить шаг было уже нельзя. Я пошел по Второй авеню в сторону центра и остановился на углу Шестьдесят третьей улицы. Одновременно я обернулся. Когда я стал смотреть на него, ему оставалось только продолжать движение. Так я и предполагал. И поскольку я не сводил с него взгляда, он вынужден был пройти мимо. Пройти, не посмотрев в мою сторону. Пропустив его вперед, я последовал за ним, сократил дистанцию, вынул оружие из плечевой кобуры, переложил в карман пиджака и, приблизившись, заставил его ощутить прикосновение металла через плащ. Я заговорил с ним тихо и рассудительно:
— Чувствуете оружие? Так вот, не дергайтесь и не делайте глупостей. Продолжайте движение в том же направлении.
Он продолжал идти вперед. По авеню ползла патрульная машина. Высокий мужчина в коричневом пальто появился у нас за спиной и подошел к «хвосту» с другой стороны, сказав:
— Теперь порядок. Я его забираю.
Я прибавил шаг и ушел вперед. Патрульная машина поравнялась с тротуаром. Я демонстративно шел, не оглядываясь. На углу следующей улицы патрульная машина обогнала меня: «хвост» сидел между двух полицейских. Тогда я поймал такси и поехал на Сентер-стрит.
Патрульная машина доехала быстрее. Когда мое такси подъехало к зданию на Сентер-стрит, меня ждали и передали, чтобы я шел прямо в кабинет начальника. Камедей сидел вместе с Сиднеем Фредериксом из департамента юстиции. Они кивнули, когда я вошел, и Камедей жестом показал мне на стул.
— Ну и что? — спросил Камедей.
— Он ходил за мисс Гольдмарк. А вчера переключился на меня.
— Переключился на вас. Вы его знаете. Зачем было брать?
— Я на самостоятельном участке работы. Если человеку поручен самостоятельный участок работы, он самостоятельно принимает решения.
— Вы не на самостоятельном участке работы, — сказал Камедей. — Вы подключили управление. Вызвали полицейских. Какой в этом смысл? Вы уверены, что за вами следил только он? А не двое? Или трое? Или пятеро?
— Уверен, что только он один.
— А почему вы в этом так уверены?
— Уверен, и все. Может быть, это звучит глупо, но мне кажется, что я уверен. Не исключено, что я неправ. Мне приходится рисковать. У меня в запасе нет ни шести месяцев, ни года. Вы сосчитали дни. Надо начинать действовать. С какой-то точки. И если появился шанс приступить к действиям, я не имел права им пренебрегать.
Камедей поглядел на Фредерикса и вздернул бровь. Фредерикс кивнул.
— Мне кажется, Клэнси говорит дело, — произнес он. — Вокруг него стала плестись сеть. Ее надо было прорвать.
— Что теперь собираетесь делать? — поинтересовался Камедей.
— Хочу допросить его. Побеседовать с ним.
— Наедине?
— Ни в коем случае. Хочу, чтобы присутствовали вы, а также мистер Фредерикс и Гришев из советского представительства.
— Гришев? — спросил Фредерикс. — Вы с ним уже виделись?
— Сегодня утром.
— А какое отношение он имеет к «хвосту»? — настойчиво спрашивал Фредерикс.
— У Гришева широкий круг знакомств. Может быть, он его знает. Может быть, и нет.
Настала пауза. Лицо Фредерикса вновь приобрело бесстрастное выражение. Камедей внимательно наблюдал за мной. Потом кивнул.
— Ладно, Клэнси, сделаем по-вашему. Пошлю за Гришевым, а пока что вместе поговорим с вашим «хвостом».
Камедей снял трубку и дал указания. Затем мы втроем вышли из кабинета и направились в камеру особого назначения.
Там было пусто и голо. Стены покрашены в кремовый цвет. На пятнадцати квадратных футах — умывальник в углу, стол посередине, четыре простых деревянных стула, как на кухне. Над умывальником — лампочка без абажура. Над столом — лампочка под зеленым абажуром. Окон не было. Воздух поступал через вентиляционную решетку. Тепло — через батарею центрального отопления. Изоляция полная: снаружи не было слышно абсолютно ничего. Правда, специальной звукоизоляции на стенах не было: они были из толстого оштукатуренного камня, дверь же — из массивного дерева.
Когда мы туда вошли, «хвост» сидел за столом. Один полицейский в форме стоял позади, другой сидел к нему лицом. «Хвост» был без пальто, пиджака и галстука. Содержимое карманов разложено на столе. Когда мы вошли, полицейские приветствовали нас кивком. Мы подошли к столу и стали рассматривать содержимое карманов. Бумажных денег было четыреста одиннадцать долларов. Мелочь по-европейски сложена в кожаный кошелек, изящный и дорогой. В бумажнике, кроме денег, ничего: никаких документов — ни визитных карточек, ни удостоверений личности. Цепочка с двумя ключами: один — от машины. Затрепанная фотография. Водительских прав не оказалось. На снимке надпись: «Томас Клэнси», а также мой адрес. Коллекцию завершал перочинный ножик с перламутровой ручкой. Мы втроем перебрали разложенные предметы. Камедея заинтересовали деньги. Из четырехсот одиннадцати долларов он выбрал восемь двадцатидолларовых купюр, отозвал одного из полицейских, что-то шепнул ему на ухо и вручил отобранные деньги. Я догадался, что он послал полицейского к Джекобсу, чтобы тот установил, есть ли связь между этими деньгами и теми, что принес я. Затем Камедей отослал второго полицейского. В помещении, кроме задержанного, оставались мы трое. Мы пододвинули стулья к столу, сели и стали разглядывать задержанного. Теперь он испугался. В него закрался ужас, и это было заметно: на коже появились мелкие капельки пота. Он сидел лицом к нам, вцепившись руками в край стопа.
Шли минуты, но никто из нас не произнес ни слова. Фредерикс был гостем. Я ждал знака от Камедея. По крайней мере, поначалу. Пусть Камедей произнесет первое слово. Дело в том, что тишина и ожидание могут оказаться действеннее и эффективнее конкретных вопросов.