Разумеется, есть и в эстонской литературе категорические табу — национальный вопрос, к примеру. И тем не менее…
С русским языком дело обстоит несколько иначе. У русских авторов возможностей значительно меньше. Хотя слабая тень эстонских привилегий ложится и на них.
Помимо этого, русская литературная секция в Таллинне очень малочисленна. Уже три года здесь не принимали в Союз новых членов. Поэтому мной так и заинтересовались.
Гранки пришли буквально через месяц. Затем — вторая корректура. То есть по срокам нечто фантастическое!..
Позднее я узнал, что рукопись все же тормозили. У кого-то она вызывала законное недоумение. Автор почему-то ленинградец. (Я работал в Эстонии с ленинградской пропиской.) Да и тексты оказались не столь уж безобидными. В общем, тормозили…
Аксель Тамм передал мне один разговор.
Цензор говорит:
«Довлатов критикует армию».
«Где, покажите».
«Это, конечно, мелочи, детали, но все же…»
«Покажите хоть одну конкретную фразу».
«Да вот: «На ремне у дневального болтался штык».
«Ну и что?»
«Как-то неприятно — болтался штык… Как-то легкомысленно…»
Аксель Тамм не выдержал и крикнул цензору:
«Штык — не член! Он не может стоять! Он болтается…»
Как-то вызвал меня главный редактор:
— Слушайте, кто ваши друзья в Ленинграде?
— Трудно сказать. В основном, начинающие писатели, художники… А что?
— Да ничего. Я тоже бог знает с кем дружу… В каких-нибудь манифестациях участвовали?
— Боже упаси.
— Бумаги подписывали?
— Какие бумаги?
— Вы меня понимаете. Разные.
— Разные — никогда.
— Странно.
— А что такое?
— Отношение к вам странное.
— Объясните же наконец…
— Ладно. Не переживайте. Все будет хорошо…
Я ожидал верстку. Жизнь представлялась в розовом свете…
Тут самое время отвлечься. Поделиться ярким эстетическим впечатлением.
Черная музыка
В Таллинне гастролировал Оскар Питерсон, знаменитый джазовый импровизатор. Мне довелось побывать на его концерте.
Накануне я пошел к своему редактору:
— Хочу дать информацию в субботний номер. Нечто вроде маленькой рецензии.
Редактор Генрих Францевич Туронок по своему обыкновению напугался:
— Слушайте, зачем все это? Он — американец, надо согласовывать. Мы не в курсе его политических убеждений. Может быть, он троцкист?
— При чем тут убеждения? Человек играет на рояле.
— Все равно, он — американец.
— Во-первых, он — канадец.
— Что значит — канадец?
— Есть такое государство — Канада. Мало того, он — негр. Угнетенное национальное меньшинство. И наконец, его знает весь мир. Как же можно не откликнуться?
Туронок задумался.
— Ладно, пишите. Строк пятьдесят нонпарелью…
Питерсон играл гениально. Я впервые почувствовал, как обесценивается музыка в грамзаписи.
В субботнем номере появилась моя заметка. Воспроизвожу ее не из гордости. Дело в том, что это — единственный советский отклик на гастроли Питерсона.
СЕМЬ НОТ В ТИШИНЕ
В его манере — ничего от эстрадного шоу: классический смокинг, уверенность, такт. Белый платок на крышке черного рояля. Пианист то и дело вытирает лоб. Вдохновенный труд, нелегкая работа…
Концерт необычный, без ведущего. Это естественно. Музыкальная тема для импровизатора — лишь повод, формула, знак. Первое лицо здесь не композитор, создавший тему, а исполнитель, утверждающий метод ее разработки.
Исполнитель — неудачное слово. Питерсон менее всего исполнитель. Он творец, созидающий на глазах у зрителей свое искусство. Искусство легкое, мгновенное, неуловимое, как тень падающих снежинок…
Подлинный джаз — искусство самовыражения. Самовыражения одновременно личности и нации. Стиль Питерсона много шире традиционной негритянской гармонии. Чего только не услышишь в его богатейшем многоголосии! От грохота тамтама до певучей флейты Моцарта. От нежного голубиного воркования до рева хозяина джунглей.
О джазе писать трудно. Можно говорить о том, что Питерсон употребляет диатонические и хроматические секвенции. Использует политональные наложения. Добивается гармонических отношений тоники и субдоминанты. То есть затронуть пласты высшей джазовой математики…
Зачем?
Вот он подходит к роялю. Садится, трогает клавиши. Что это? Капли ударили по стеклу, рассыпались бусы, зазвенели тронутые ветром листья?.. Затем все тревожнее далекое эхо. И наконец — обвал, лавина. А потом снова — одинокая, дрожащая, мучительная нота в тишине…
Питерсон играет в составе джазового трио. Барабаны Джейка Хенна — четкий пульс всего организма. Его искусство — суховатая музыкальная графика, на фоне которой — ярче живопись пианиста. Контрабас Нильса Педерсена — намеренно шершавый, замшевый фон, оттеняющий блеск импровизаций виртуоза.
Что сказать в заключение? Я аплодировал громче всех. У меня даже остановились новые часы!..
Захватив номер «Советской Эстонии», я отправился в гостиницу. Питерсон встретил меня дружелюбно. Ему перевели «с листа» мою заметку.
Питерсон торжественно жал мне руку, восклицая:
— Это рекорд! Настоящий рекорд! Впервые обо мне написали таким мелким шрифтом!..
Обсуждение в ЦК
Наконец пришла из типографии верстка. Художник нарисовал макет обложки — условный городской пейзаж в серо-коричневых тонах.
Мне позвонил Аксель Тамм. Я заметил, он чем-то встревожен.
— В чем дело? — спрашиваю.
— ЦК Эстонии затребовал верстку. В среду — обсуждение.
Я нервничал, ждал, волновался.
Обсуждение было закрытым. Меня, естественно, не пригласили. То есть это, конечно, не очень естественно. В общем, не пригласили.
Целый день я пил коньяк. Выкурил две пачки «Беломора».
Наконец звонит Эльвира Кураева:
— Поздравляю! Все отлично! Будем издавать!
Позже я узнал, как все это было. Сообщение делал инструктор ЦК Ян Труль. Мне кажется, он талантливо построил свою речь. Вот ее приблизительное изложение:
«Довлатов пишет о городских низах. Его персонажи — ущербные люди, богема. Их не печатают, обижают. Они много пьют, допускают излишества помимо брака. Чувствуется, рассказы автобиографические. Довлатов и его герои — одно. Можно, конечно, эту вещь запретить. Но лучше — издать. Выход книги будет естественным и логичным продолжением судьбы героев. Выход книги будет частью ее сюжета. Позитивным жизнеутверждающим финалом. Поэтому я за то, чтобы книгу издать…»
Я ждал сигнального экземпляра, медленно тянулись дни, полные надежд.
Еще раз позволю себе отвлечься.
Прекрасная Эллен
Однажды сижу я в редакции. Заходит красивая блондинка. Модель с рекламного плаката финской бани.
— Здравствуйте. Меня зовут Эллен.
— Очень приятно.
— Давно хотела с вами познакомиться. Вы любите стихи Цветаевой?
— Кажется, люблю.
— А Заболоцкого?
— Тоже…
Мы беседовали около часа. Я так и не понял, зачем она явилась. На следующий день опять приходит:
— Вам не кажется, что разум есть осмысленная форма проявления чувства?
— Кажется…
Беседуем.
И так — всю неделю.
Я говорю приятелю:
— Миша, что все это значит?
— И ты еще спрашиваешь! Надо брать! Чувиха — в полной боевой готовности. Уж я-то в этих делах разбираюсь…
Мне даже как-то неловко стало. Чего это мы все разговариваем? Так ведь и обидеть женщину недолго…
На следующий день я осторожно предложил:
— Может быть, отправимся куда-нибудь? Выпьем, помолчим…
— О, нет, я замужем.
— А если по-товарищески?
— Не стоит. Это лишнее.
На следующий день опять является. Передумала, наверное.
— Ну как? — говорю. — Тут рядом мастерская одного художника-супрематиста… (Супрематист мне ключ оставил.)
— Ни в коем случае! За кого вы меня принимаете?!
Это продолжалось три недели. Наконец я разозлился:
— Скажите откровенно. Ради чего вы сюда ходите? Что вам нужно от меня?
— Понимаете, у вас язык хороший.
— Что?
— Язык. Литературный русский язык. В Таллинне, конечно, много русских. Только разговаривают они грубо, примитивно. А вы говорите ярко, образно… Я переводами занимаюсь, мне необходим литературный язык… В общем, я беру уроки. Разве это плохо? Кое-что я даже записываю.
Эллен перелистала блокнот.
— Вот, например: «В чем разница между трупом и покойником? В одном случае — это мертвое тело. В другом — мертвая личность».
— Веселые, — говорю, — мыслишки.
— Зато какая чеканная форма! Можно, я снова приду?..
Прекрасная Эллен! Вы оказали мне большую честь! Ваши переводы — ужасны, но, я думаю, они станут лучше. Мы вместе постараемся…
Загадочный Котельников
Нас познакомили в одной литературной компании. Затем мы несколько раз беседовали в коридоре партийной газеты. Бывший суворовец, кочегар, что-то пишет… Фамилия — Котельников.
Свои рассказы он так и не принес, хотя мы об этом уславливались.
Теперь мне кажется, что я его сразу невзлюбил. Что-то подозрительное в нем обнаружил. А впрочем, это ерунда. Мы были в хороших отношениях. Единственное меня чуточку настораживало: литератор и пролетарий, жил он весьма комфортабельно. Приобретал где-то шикарную одежду. Интересовался мебелью… Нельзя, будучи деклассированным поэтом, заниматься какими-то финскими обоями. А может быть, я просто сноб…
Зачем я рассказываю о Котельникове? Это выяснится чуть позже.
Все рушится
Однажды Котельников попросил на время мои рассказы.
— У меня есть дядя, — сказал он, — главный редактор эстонского Кинокомитета. Пусть ознакомится.
— Пусть.
Я дал ему «Зону». И забыл о ней.
И вот пронесся слух — у Котельникова обыск.
Вообще наступила тревожная пора. Несколько молодых преподавателей ТПИ уволили с работы. Кому-то инкриминировали самиздат, кому-то — чистую пропаганду. В городе шли обыски. Лекторы по распространению грозно хмурили брови.
Чем это было вызвано? Мне рассказывали такую версию.
Группа эстонцев направила петицию в ООН. «Мы требуем демократизации и самоопределения… Хотим положить конец насильственной русификации… Действуем в рамках советских законов…»
Через три дня этот меморандум передавали западные радиостанции.
Еще через неделю из Москвы поступила директива — усилить воспитательную работу. А это значит — кого-то уволить. Разумеется, помимо следствия над авторами меморандума. Ну и так далее.
У Котельникова был обыск. Не знаю, в чем он провинился. Дальнейших санкций избежал. Не был привлечен даже к качестве свидетеля.
Среди прочих бумаг у него изъяли мои рассказы. Я отнесся к этому спокойно. Разберутся — вернут. Не из-за меня же весь этот шум. Там должны быть горы настоящего самиздата.
То есть я был встревожен, как и другие, не больше. Ждал верстку.
Вдруг звонит Эльвира Кураева:
— Книжка запрещена. Подробностей не знаю. Больше говорить не могу. Все пропало…
Примерно час я находился в шоке. Потом начал сопоставлять какие-то факты. Решил, что между звонком Эльвиры и обыском Котельникова есть прямая связь.
Мои рассказы попали в КГБ. Там с ними ознакомились. Восторга, естественно, не испытали. Позвонили в издательство — гоните, мол, этого типа…
Видно, я из тех, на ком решили отыграться.
Звоню Котельникову:
— Кто тобой занимается?
— Майор Никитин.
Я пошел в КГБ. Захожу. Маленькая приемная, стул, две табуретки. Постучал в окошко. Выглянула женщина.
— К майору Никитину.
— Ждите.
Минут десять прошло. Заходит тип в очках. Среднего роста, крепкий, на инженера похож.
— Товарищ майор?
— Капитан Зверев.
— А где майор Никитин?
— В командировке. Изложите ваши обстоятельства.
Я изложил.
— Должен навести справки, — говорит капитан.
— Когда мне рукопись вернут?
— Наберитесь терпения. Идет следствие. В ходе его станет ясно, какие бумаги мы приобщим к делу. Позвоните в среду.
— Когда Никитин вернется?
— Довольно скоро.
— А почему мою книжку запретили?
— Вот этого я сказать не могу. Мы к литературе отношения не имеем.
Ладно, думаю, подожду.
Зашел в издательство. Эльвира страшно перепугалась. Увела меня на пожарную лестницу. Я говорю:
— Объясните мне, что происходит?
— Не могу. И более того, не знаю. Просто намекнули, что книга запрещена.
— Намекнули или дали соответствующее указание?
— Это одно и то же.
— Я пойду к Акселю Тамму.
— Не советую. Что вы ему скажете? Я же сообщила вам о запрете неофициально.
— Что-нибудь скажу. Мол, ходят слухи…
— Это несерьезно. Ждите, когда он сам вас известит.
Уже в издательстве мне показалось, что люди здороваются смущенно. На работе — то же самое.
День проходит, второй, третий. Звоню капитану.
— Пока, — говорит, — никаких известий.
— Пусть мне рукопись вернут.
— Я передам. Звоните в пятницу…
Эльвира молчит. На работе какая-то странная обстановка. Или мне все это кажется…
Пятница наступила. Решил не звонить, а пойти в КГБ. Чтобы им было труднее отделаться.
Захожу в приемную. Спускается новый, в очках.
— Могу я видеть капитана Зверева?
— Болен.
— А майор Никитин?
— В командировке. Изложите свои обстоятельства мне…
Я начал понимать их стратегию. Каждый раз выходит новый человек. Каждый раз я объясняю, в чем дело. То есть отношения не развиваются. И дальше приемной мне хода не будет…
Я как дурак изложил свои обстоятельства.
— Буду узнавать.
— Когда мне рукопись вернут?
— Если рукопись будет приобщена к делу, вас известят.
— А если не будет приобщена?
— Тогда мы передадим ее вашим коллегам.
— В секцию прозы?
— Я же говорю — коллегам, журналистам.
— Они-то при чем?
— Они — ваши товарищи, пишущие люди. Разберутся, как и что…
Товарищи, думаю. Брянский волк мне товарищ…
Я спросил:
— Вы мою рукопись читали?
Просто так спросил, без надежды.
— Читал, — отвечает.
— Ну и как?
— По содержанию, я думаю, нормально… Так себе… Ну, а по форме…
Я смущенно и горделиво улыбнулся.
— По форме, — заключил он, — ниже всякой критики…
Попрощались мы вежливо, я бы сказал — дружелюбно.
В понедельник на работе какая-то странная атмосфера. Здороваются с испугом. Парторг говорит:
— В три часа будьте у редактора.
— Что такое?
— В три часа узнаете.
Подходит ко мне дружок из отдела быта, шепчет:
— Пиши заявление.
— Какое еще заявление?
— По собственному желанию.
— С чего это?
— Иначе тебя уволят за действия, несовместимые с престижем республиканской газеты.
— Не понимаю.
— Скоро поймешь.
Дикая ситуация. Все что-то знают. Один я не знаю…
Написал как дурак заявление. Захожу в кабинет редактора. Люди уже собрались. Что-то вроде президиума образовалось. Курят. Сурово поглядывают. Сели.
— Товарищи, — начал редактор…