— Я-то? Я с-под Саратову. А пошла с голоду. Голод у нас сильный был, страсть какой голод, человечииу ели которые. Вот ушла… А то батька с маткой и меня, чего доброго, сожрали бы,
— Та-а-к… Бывает. А я тамбовский. От Деникина удрал. Ну, не лежит мое сердце воевать. Ни в красных, ни в белых. Ну их к чумару.
— На вот тебе браслетку…
— На што мне твою краденую браслетку?
— Я не украдывала: мне барыня одна подарила… Продашь, купишь себе булок, шоколаду.
— На што мне твой шоколад? Мне в рот не надо. Я крестьянин. А ты, девчонка, беги отсюда. Скорей беги. А то пропадешь здесь с этой шатией.
Филька слышал, как девчонка сильно, надсадно задышала и стала говорить дрожащим торопливым голосом:
— Я тебе завтра вина добуду. Я тебе селедок добуду, сыру… Ты только, Гриша, полюби меня.
— Дурочка ты, дурочка… Я не пью вина. Пошто мне твой сыр да селедки?.. Ежели захочу, сам куплю. Я ж на пристани кули таскаю… На рубль, ежели желаешь… На еще полтину… Только убегай отсель, куда глаза глядят. Я тоже вскорости в деревню уйду, на землю сяду для работы.
Девчонка всхлипнула и заговорила еще торопливей:
— Нет, ты полюби меня, слышишь, полюби… Я не отстану… Полюби!.. Я марухой твоей буду. Хочешь?
Филька, воткнув голову в гущу веток, стоял на карачках шагах в трех-четырех от говоривших, но никак не мог разглядеть их лиц: так что-то неявственно серело сквозь сумрак ночи. Ему стало жаль девчонки: она представлялась его воображению такой же несчастной, как Майский Цветок, такой же обиженной и бесприютной.
Но вот заговорил Дизинтёр грубым мужиковским голосом. Филька насторожился. Он уважал этого толстогубого, широкоплечего, с голубыми глазами, парня, Ему нравилось, что парень опрятен, умывает лицо мылом, расчесывает медным старинным гребнем льняные свои волосы. «Нет, хороший, резонный парень. Уж он-то никогда не допустит с девчонкой худого».
Парень говорил:
— И чего ты, девчонка, липнешь ко мне? Который тебе год? Ведь я знаю, тебе годов не боле, как четырнадцать. Дура ты, дура, глупая… Неужели я на тебя польщусь? И напрасно ты меня в кусты манишь… Дура!
Тогда девчонка заплакала. Сначала тихонько, по-щенячьи, потом толще, покашливая, всхлипывая и сморкаясь. Сморщился и Филька: тоже подступили слезы… «Что же это такое, а?»
Девчонка, заикаясь, как в родимчике, по-детски выкрикивала обиженным голосом:
— Я… я… мне хочется… ребеночка чтобы родить… Чтобы как Майский Цветок! Ребеночка!.. Парень засопел, спросил:
— Зачем тебе?
— Чтобы мне уваженье было… Чтобы…
— Брось! — крикнул парень так громко, что Филька немножко отполз назад. — Брось канитель разводить!.. Нехорошо это, паскудно… Брось!
Парень, сердито пыхтя, встал и, шурша сонными ветвями, быстро удалился.
Девчонка плакала в кустах:
— Может быть, я… Может, я не за худым к нему, к дураку. Мне страшно здесь одной, вот и… Пожалеть некому…
Филька крякнул и, взволнованный, пошел под баржу спать. На пепле потухшего костра сладко дрых свернувшийся калачиком Шарик. Сонная «камуния» храпела, покрикивала, бредила…
Многие спали на лохмотьях; другие прямо на земле; некоторые же подстилали под себя содранные с витрин пласты афиш.
Какой-то отрепыш вскочил и резко заорал во сне:
— Змея!
Десятки встрепанных голов враз приподнялись, как поплавки со дна.
И вновь страшный крик:
— Змея! Змея ползет!..
Таким отчаянным голосом может кричать лишь человек, который внезапно обнаружил у себя под рубахой холодного гада и со страху потерял рассудок.
Вся баржа в момент опустела; всех будто вымело мгновенным ураганом. Беспризорников охватил всеобщий ужас. Они мчались звериным стадом, не видя куда, ломая кусты, падая, вскакивая, сшибая с ног один другого; мчались молча, полусонные и дикие. От быстрого бега лохмотья гулко шлепали о воздух, мотались за плечами, веером распластываясь в сизом сумраке, как крылья сказочных каких-то птиц. Вот они налетели с разбегу мордами на изгородь и сразу же очухались, проснулись, пришли в себя.
— Пошто? Зачем? Чего это?! — бросали они друг другу, плохо понимая причину бегства.
В барже оставались: умирающий Спирька Полторы-ноги, Филька, еще тот, что поднял переполох, еще Майский Цветок с ребенком да пожилые оборванцы: цыган, старухи, нищие.
Когда выяснилось, что напугавший всех отрепыш Ленька Жох увидел змею во сне, беспризорники зло захохотали:
— Он, шалавый, шутки шутит.
Кто-то крикнул вгорячах:
— Дуй Леньку Жоха!.. Бей по маске!
Однако ребята твердо знали, что не только рядовой отрепыш, но даже сам вожак не имеет права самочинно расправляться с виноватым. А вожаку Амельке так хотелось вздуть для порядка Леньку Жоха.
— Братва! — встряхнул он своей скуфейкой и прищурил сонные, узенькие глазки. — Предлагаю спустить с Леньки портки и всыпать двадцать пять горячих. Кто против? Принято!
Ленька штанов не имел. Его повалили и задрали на голову кацавейку. Из толпы вышел, как требовал того обычай, самый младший член коммуны Инженер Вошкин. Для хлесткости удара он поплевал на толстую деревянную ложку и раз за разом влепил в голый зад Леньки двадцать пять горячих. Бил он с толком, смачно, но очень милостиво. Ленька плакал не от боли, — от обиды. Инженер же Вошкин важно говорил:
— Чтоб тебе в свинячьих щах так черта увидать, как ты змею увидел… Восемнадца-а-ть!.. Из-за тебя моя инженерская фуражка неизвестно где… Девятнадца-а-ть! Как я изобретать без картуза буду? Двадца-а-ть! Сон прошел. Беспризорники разгулялись. Кто-то развел костер. Стали чай кипятить.
Возле печки стояла Майский Цветок, несовершеннолетняя маленькая женщина. На ее голове и на плечах — красная, по-цыгански повязанная шаль, в ушах — большие серьги обручами, на руках — дешевенькие кольца и браслеты. Напудренная, нарумяненная, с горящими черными глазами, она стояла, как владычица, важно и надменно окидывая гордым взглядом свое преисподнее царство, и, видимо, требовала внимания к себе. Но беспризорники были заняты шумным обсуждением случившегося и ночной жратвой.
4. «МИРСИ, БАРЫНЯ». В ЖИВОПЫРКЕ
Утром, рассыпавшись кучками, ребята пошли на «дело».
Орава человек в пятнадцать худых, с испитыми, болезненными лицами ребятишек, отстав от товарищей, проделывали возле баржи упражнения. Некоторые подкладывали под рубаху горб, скрючивали ногу и култыхали на костылях, как прирожденные калеки. Иные подвязывали под колено деревянную ногу, строили просительную физиономию и, пригнув голову к плечу, шли с вытянутой рукой вперед, жалостно скуля: «Подайте калеке несчастному, отец — вдовец, мать — сирота».
Ванька Щегол, длинный и чрезмерно худой, растравлял подживавшую рану на предплечье: он смочил ее слюной, натер солью и молотым перцем; показалась сукровица; стало очень больно: парень закрутился на месте и стиснул зубы — рана горела. Через час, когда Ванька Щегол будет выпрашивать подаяние, рана покроется гноем. Андрюшка Грач, короткошеий урод с вдвинутой в плечи вихрастой головой, защурив правый глаз, приляпал на него лепешку из крутого теста и вдавил в это тесто стеклянное искусственное глазное яблоко, а в рыжие, длинные, как у монаха, лохмы густо насадил шишек чертополоха. Потом, сидя перед осколком зеркала, измазал лицо грязью, ловко скрыв спайку теста с кожей. Получилась отталкивающая маска странного уродства: левый — натуральный — глаз был полуприкрыт, правый — стеклянный — глазище, похожий на глаз быка, тупо смотрел неподвижным зрачком вверх. Довольный Андрюшка Грач улыбнулся сам себе и прогнусавил:
— Добрые граждане, обращаюсь к вашей неизреченной доброте. Обратите божеское внимание на слепорожденного урода. Денно и нощно мучаюсь за грехи родителей своих несчастных. И нет мне, калеке, утешения. С Ильи-пророка мне тридцать первый год пошел, а оказываю я, как вьюнош.
Мальчишка скривил харю, замотал головой и жалостно завыл.
Наблюдавший эту сцену Инженер Вошкин сказал, смеясь:
— Стерва какая натуральная!
Потом вся компания, взвалив на плечи костыли и самодельные протезы, веселой гурьбой побежала к городу, чтобы там обратиться в несчастных уродов и калек.
Часом позже ушли на вокзал так называемые «тележники». Их было пятеро; каждый катил перед собой двухколесную тележку для перевозки пассажиров. Тележники воровством занимались редко.
Многие из беспризорников, что постарше да покрепче, чем свет ушли на поденную работу с Дизинтёром: рыть канавы, вылавливать из реки затонувшие дрова, сортировать доски.
Таких было человек двадцать. Дизинтёр сумел отколоть их от Амельки, он руководил ими: они с готовностью подчинялись ему. Когда выпадал хороший заработок, Дизинтёр отбирал от них деньги и сдавал в сберегательную кассу.
— Вы, ребята, теперича сыты, обуты, одеты На пьянство я никому денег не дам. Пусть свинья жрет водку. А ежели нужда прихлопнет кого, тогда, сколь понадобится, выну. Не опасайтесь: обману не будет — я не босяк, не Амелька.
Дизинтёру верили, любили его. Он говорил:
— У кого в башке есть, тот и со шпаной жить может. С него все худое — как с гуся вода. Однако, ребята, ежели окончательно на ноги подниметесь, бегите отсель. Работы теперича много: на заводах, в совхозах… да мало ли где… От худых дел сторонитесь. Худое поманит, да обманет. А вы завсегда, ребята, помните: вы человеки есть. А жизнь долга.
Его радовало, что вот он, усатый деревенский парень, сумел сбить в кучу два десятка трудолюбивых беспризорников и что их жизнь под баржей подавала благой пример другим.
Одетый в рубище, босой, еще не освоившийся с новой жизнью, Филька Поводырь примкнул к группе своих первых знакомцев: Амельке, Пашке Верблюду и Степке Стукни-в-лоб. У Фильки не было намерения ввязываться в какую-нибудь гадкую историю, — нет, он просто поглядит на оборвышей со стороны, потом пойдет бродить по чайным, авось встретит там слепого дедушку Нефеда и хоть издали подивуется на нищего: какой-то он, все ли в добром здоровье и что за новый поводырь при нем? А ежели нет поводыря, Филька, чего доброго, вновь вернется к слепому деду. Вот возьмет да и вернется. А что ж, разве Филька не волен в своих поступках?
Но Филька уж начал въедаться в волчью жизнь бездомников; он стал находить в ней вкус и какую-то непреоборимо притягивающую силу.
Пришли на базар. Народу много. Без счета крестьянских телег с поднятыми оглоблями. Пахло дегтем, капустой, луком, грибами, яблоками, конской мочой.
Вот на телеге молодая баба в желтом, с разводами, платке. Вытянув ноги, она плотно сидит пышным задом на завязанном в бумагу свертке: покупка мужу на штаны, себе на платье, отцу на рубаху. Наученная горьким опытом, она зорко стережет покупку, злобно посматривая на стоящих в стороне Фильку и Амельку. В передке телеги открытая кадушка сметаны. За спиной бабы незримой тенью топчется Пашка Верблюд.
— Продаешь? — гнусит Степка Стукни-в-лоб, встает на переднее колесо, поддевает ложкой сметану, пробует.
— Геть, пащенок! — визгливо орет баба, боясь оторвать зад от заветной покупки. — Положи ложку!
— Тетка! Дай ему по роже-то кнутом! — возмущенно кричит издали Амелька
— Плохая сметана, горчит, — говорит Степка Стукни-в-лоб и поддевает вторую ложку. — Даже совсем жидкая…
Молодуха, вся позеленев, быстро приподнимается, чтоб дать отрепышу затрещину, но тот, плеснув бабе в глаза сметаной, уже мчится прочь под крик крестьян. А в другую сторону улепетывает с украденным у бабы свертком Пашка Верблюд, рядом с ним Амелька.
Филька сразу же от своих отбился. Ну их к черту… Жулики… Его заинтересовал толстомордый кривоногий оборванец. На голове оборванца плешины от нарывов, глаз подбит, веко другого глаза вывернуто и отвисло. Оборванцу лет двадцать. Он, наверное, живет где-нибудь в другом месте. Филька ни разу под баржей не встречал его. А тоже беспризорник, сразу видать — грязный, рваный и отчаянный. Но вот штука: на руках у него закутанный в тряпье ребенок. И все время ребенок плачет, криком кричит, а парень баюкает его, утешает.
Какая-то женщина в шляпке покупала у крестьянина цыплят. В ее руке сумочка и связка бубликов. Она крикнула через дорогу:
— Где ты, паршивец, взял ребенка? Почему он плачет у тебя?
— Исть хочет, — сипло ответил оборванец и, раскутав тряпье возле головы ребенка, сказал: — Проси у барышни бубликов.
Ребенок запищал:
— Барыня, дай бублик.
Народ засмеялся. Изумленная барыня, рассчитываясь с крестьянином, торопливо бросила бублик парню. Оборванец поймал бублик на лету, сунул его в карман и прохрипел ребенку:
— Что надо сказать барыне?
— Мирси, барыня, — по-щенячьи пропищал тот, — очень даже мирсите вас.
Филька, видя это, стоял разинув рот и не верил глазам своим. Любопытствующая толпа охватила оборванца с ребенком тесным кругом. На лицах зевак удивленье и веселые улыбки. Ребенок опять заплакал резко и жалостно, как пойманный собакой заяц.
— Ну, ты! Убью! — И парень с маху ударил его по голове.
Ребенок зашелся в плаче на всю площадь. По толпе прогудел сдерживаемый любопытством ропот;
— Что он, собака, делает!..
Барыня вспыхнула, как порох, закричала:
— Как ты смеешь, пастух, младенца бить?!
— А он чего орет?.. — И парень опять треснул ребенка.
— Милицейский! Милицейский! — завопила барыня.
Толсторожий оборванец сделал вид, что хочет бежать, и действительно, он пробежал шага четыре, потом вдруг остановился, схватил ребенка за ноги, грохнул головой о мостовую и швырнул барыне:
— На, коли тебе его жалко! На!!!
Тельце малютки описало в воздухе дугу и шлепнулось на землю. Барыню и всю толпу охватил ужас, перешедший в бешенство. Меж тем ребенок, упав к ногам барыни, вдруг обругался черной бранью и пропищал:
— Ты что меня, дурак, бросаешь: я кукла, что ли?
У крестьян зашевелились со страху волосы. Еще секунда — и обалдевшая толпа втоптала бы парня в землю. Но он исчез. Исчезла и сумочка барыни и многое множество кошельков, покупок, платков, часов, бумажкиков из карманов одураченных зевак. У ног барыни валялась перевязанная мочалом коричневая рвань, тряпье. Беспризорники мчались с рынка во все стороны, как мыши от кота. Пересвистывались в разных местах милиционеры, кричал народ:
— Держи, держи!
Фильку нагнал Инженер Вошкин. Он тащил большой, в половину своего роста, пшеничный калач и говорил Фильке:
— Это называется «чревовещатель с куклой». По-нашему, — фармазон. А это вот — изобретение калача. Хочешь жрать?
Филька, не ответив, оторопело побежал дальше. Инженер Вошкин кричал ему вдогонку:
— Бой будет, драка. Этот рынок наш. У нас свои «рыночники». А тут заречные рыночники пришли… Мы их взвошим…
Филька сиганул в подвал какого-то дома и остроглазо поглядывал на улицу из подвального окна. Два милиционера вели по тротуару мимо Фильки двух пойманных отрепышей. Оба отрепыша горько плакали. Тот, что постарше, — в длинной тальме, картузике, штанах. Милиционер, успокаивая, говорил ему:
— В чем дело, Колька? Тебя, как барона, повезут в Ростов-Дон, в детдом… В чем дело?
— Все равно убегу-у-у… — выл парнишка; слезы на лице смешались с грязью, лицо стало шоколадным. — Не хочу к «красивым»… Убегу-у… А нет — утоплю-у-усь…
— Иди, иди… Топиться вредно.
Маленько погодя Филька вылез из подполья и пошел бродить по успокоившемуся базару. Слепого дедушки Нефеда нигде не было.
«Надо по живопыркам потолкаться, по чайнухам», — подумал он и вошел в самую просторную чайнуху. Из потных, грязных распахнутых дверей живопырки валили чад, табачный дым, гарь и хмельной гул голосов.
— Эй, паренек, — окликнула его какая-то тетка деревенская. — Не хочешь ли чайку? Вот и сахар. Вот хлеба тебе… Пей. Товарищ услужающий, можно ежели ему чайку испить? — обратилась сердобольная тетка к служащему. — Бездомовник, видно.
— А мне что… Только иди, парнишка, вон в тот угол. Не мозоль глаз.