— Разобьет аэроплан — что с него тогда возьмешь? Ничего не возьмешь…
— Думаю, не разобьет… Пока он у тебя будет служить, и там — возьму с собой.
— Ладно. Скажи ему — пусть завтра приходит.
Насчет покупки у Быкова аэроплана в тот день не сговорились. В последнюю минуту Быкову стало жаль своего «фармашку», — он мечтал на досуге заняться улучшением машины. Хоботов надеялся уговорить летчика, — может быть, этим и объяснялось его неожиданное согласие заключить договор с Победоносцевым.
…Назавтра Хоботов все-таки купил аэроплан у Быкова.
Вечером, накануне отъезда из Петербурга, Быков получил городскую телеграмму, подписанную незнакомой ему фамилией. Некий Ружицкий приглашал летчика в гости и заранее благодарил за внимание и любезность. В телеграмме было много старомодных, витиеватых слов, она чем-то была необычна, и Быков вдруг решил поехать в гости к незнакомому, но, судя по телеграмме, вежливому и обязательному человеку.
С трудом отыскал Быков нужный дом в тихом переулочке Петербургской стороны. Дом был деревянный, старенький, словно негаданно перенесенный в столицу из далекого уездного городка, в окне мезонина горел синеватый крохотный огонек, отблеск его плясал на ветке тополя, дотянувшегося до самой крыши.
Не успел Быков дернуть ручку висячего звонка, как окно в мезонине распахнулось, и бородатый человек в круглых очках спросил:
— Неужели господин Быков?
— Он самый!
— Как я рад, — весело отозвался бородач, — очень рад познакомиться с вами. Сам, говоря по правде, зайти к вам не решался — человек вы занятой, и без меня у вас разных докучливых посетителей много. А вот, думаю, когда захочется нашему знаменитому летчику хоть немного отдохнуть — он ко мне и заедет. Здесь ведь тишина, спокойствие, никакой сутолоки, словно отсюда тысяча верст до столицы.
Последние слова он проговорил уже спускаясь по лестнице. Он прошелся вместе с Быковым по переулку, показал ему двор, где росли цветы, каких не выращивали и в Ботаническом саду; и когда через полчаса Быков сидел в мезонине, за круглым столом, на обитом выцветшим плюшем диванчике, летчику показалось, будто с хозяином квартиры он знаком давным-давно, — как-то легко и просто было с ним, словно не впервые встретились они в нынешний вечер…
Низенькие комнаты были уставлены полками и книжными шкафами, на столах и стульях лежали объемистые папки с бумагами и газетными вырезками, на стенах развешаны фотографии летчиков, чертежи лежали грудами на этажерках, а к потолку были подвешены модели монопланов, бипланов и геликоптеров. Шагу нельзя было сделать, не задев какого-нибудь предмета, и Ружицкий ходил по комнате бочком, словно боялся нарушить заведенный им самим порядок.
— А вам моя фамилия, наверно, неизвестна, — сказал Ружицкий, набивая папиросы.
— Честно говоря, впервые её узнал, когда получил вашу телеграмму.
— И немудрено! Обо мне в газетах не пишут, а мои коротенькие заметки в периодических изданиях вам, должно быть, не попадались…
— Вы тоже увлекаетесь авиацией? — спросил Быков, разглядывая модель моноплана незнакомой конструкции, висевшую над обеденным столом.
— И воздухоплаванием! Не только авиацией, но и воздухоплаванием, — строго сказал Ружицкий. — Теперь, конечно, наступил век аппаратов тяжелее воздуха, но, поверьте мне, и дирижабль еще свою службу человечеству сослужит!
— А сами никогда не летали?
— Только пассажиром…
— Вы уж на меня не обижайтесь, вижу — вы человек хороший, скажите откровенно, зачем меня приглашали?
— Зачем? — разводя руками, сказал Ружицкий. — По правде говоря, ни за чем. Просто хотелось мне с хорошим человеком познакомиться.
Он улыбнулся. Засмеялся и Быков. Оба они были рады, что вот выпал свободный вечер, когда можно по душам потолковать друг с другом без всякого дела, без спешки…
— А если откровенно говорить, то и дело у меня к вам есть, — поблескивая стеклышками очков, говорил Ружицкий. — При каждом деле в жизни, кроме самих его участников, есть и, так сказать, тихие, но верные души, любящие дело не меньше, чем творцы. Они бескорыстно за это дело душой болеют, живут его интересами, их так «болельщиками» я бы и назвал. Вот я именно такой «болельщик» авиации. Смолоду еще воздухоплаванием увлекался. Сам я педагог, преподаю в гимназии историю. А авиация — так сказать, приватное увлечение. Жена моя умерла в позапрошлом году, детей у меня нет, вот и остался теперь один с моими коллекциями. Вы и представить не можете, как я волнуюсь, следя за полетами, как переживаю и радость и горе каждого летчика!
До поздней ночи засиделся Быков у Ружицкого, просматривая старые журналы, перебирая письма знаменитых воздухоплавателей, знакомясь с заботливо собранными Ружицким моделями самолетов. Уходя, Быков пообещал Ружицкому аккуратно переписываться с ним, сообщать подробности полетов и состязаний.
— Не забывайте старика, — тихо говорил Ружицкий, — ведь я теперь и о вас беспокоиться буду. Вот трудно придется нам в жизни, опасность ли будет какая, вы обязательно обо мне вспоминайте. Помните, что есть в переулке окно, в котором горит огонек…
На перекрестке Быков оглянулся. В окне мезонина горел теплый синеватый огонек. И не раз в дни трудных испытаний той поры думал Быков о приветливом, согревающем душу огоньке за тюлевыми занавесками в окне мезонина.
Глава тринадцатая
В Царицынском соборе кончилась поздняя литургия, и сразу же заколыхались на улице золоченые хоругви. Верующие шли к новостроящемуся собору. Впереди выступал, тяжело дыша, иеромонах Илиодор. Быков сразу узнал его. Он был похож на свои портреты, так часто появлявшиеся в столичных газетах, да и у кого еще в Царицыне мог быть такой властный вид?
Огромная толпа, шедшая за Илиодором, заполнила главную царицынскую улицу. Рослые мужчины несли иконы на широких щитах.
Могучий бас прославленного соборного дьякона заглушал пение огромного хора; прохожие, шедшие навстречу, останавливались, снимали шапки и истово крестились. К ним подходил Илиодор. Крестный ход на минуту останавливался.
Худое, изможденное лицо Илиодора было страшно в эти минуты.
— Плохо молишься! — кричал он, обращаясь к случайно оказавшемуся рядом с ним прохожему. — Молись лучше! Помни: все те, кто не молится, — диаволы. У них не человеческие лица, а морды…
Особенно доставалось от Илиодора тому, кто не успевал, по рассеянности, вовремя снять шляпу, или кепку, или фуражку.
— Шапку не снимаешь, значит, в аду гореть будешь, — визгливо кричал он. — Негодяй, сними шапку, или она слетит у тебя вместе с головой.
Тотчас появлялся рядом с Илиодором огромный мужчина с грязными космами длинных, развевающихся по ветру волос, — в могучих руках своих держал он большой револьвер. Размахивая оружием перед самым лицом неслуха, великан упрямо твердил:
— Умру, а батюшку не выдам…
— Ну, Савва, ты потише, — еще больше раздражаясь, кричал Илиодор. — Не умирать со мной, а жить надобно…
Мгновенным хорошо рассчитанным ударом Савва сбивал с ног не понравившегося Илиодору человека, и крестный ход трогался дальше. На людных перекрестках Илиодор снова останавливался, вслед за ним останавливалась и вся процессия.
— Идите, идите с нами, — говорил прохожим Илиодор, — я знаю, вам дома нечего делать. — Прохожие присоединялись к толпе и вместе с другими шли к собору.
На прошлой неделе, когда появились в газетах объявления о предстоящих в Царицыне полетах Быкова, Илиодор, допуская народ к кресту, сказал, что произнесет проповедь особенную, совершенно новую и для верующих очень важную. Илиодор нервничал в последнее время, особенно с тех пор, как узнал, что в Синоде им недовольны, и с каким-то озорством шел напролом, — уже давно решил он сложить с себя сан и вступить в открытую борьбу со своими врагами.
Яростная ненависть к Синоду ожесточила Илиодора против всех людей, не шедших к нему на поклон, — в каждом он видел врага, с каждым собирался расправиться самым беспощадным образом. Теперь же предметом его ненависти стал Быков.
С раннего утра к высокому бело-синему Святодухову монастырю стекались толпы народа. Церковь, разделенная высокой аркой на две неравные части, была озарена дрожащим, колеблющимся светом сотен лампад. В высоком пролете арки, на амвоне, с пожелтевшей иконы строго смотрел на толпу Пантелеймон-целитель. У царских врат пел хор монахов.
Страшен был Илиодор в последнюю пору своего пребывания в Царицыне. Вечно раздраженный, он сделал Царицын твердыней черной сотни и надеялся, что с Царицына начнется путь его восхождения к самым высоким званиям в церковной иерархии. Но на пути Илиодора встали могущественные враги, страшившиеся его возвышения. Узнав об их кознях, Илиодор чуть не рехнулся. Он вечно искал, на ком бы сорвать свою злобу.
Сегодня Илиодор особенно нервничал, говорил сердито, истерически кричал. Он говорил больше часа, страшно охрип и ослабел, — сказывалась недавняя болезнь. Кончив проповедь, он едва не упал. Старики поддерживали его под руки.
Илиодор раздраженно говорил о трех вещах. Прежде всего об артистах, выступающих в местном театре, и о танцорах, пляшущих в «Конкордии».
— Бритолобые лоботрясы, — говорил Илиодор, — совращают публику зрелищами блудодейственными и постыдными. Они нарушают правило четырнадцатое Картагенского собора.
Передохнув, он продолжал:
— Святые просветители славянские Кирилл и Мефодий в степи донской открыли когда-то колодезь. Цельбоносна вода в священном источнике этом. Доколе будет сей колодезь пребывать водопойным станом?
Откашлявшись, он заговорил снова:
— Газет не читаю — руки о них марать не хочу, — но слышал я, будто какие-то полеты в небо будут совершаться в Царицыне. Великое сие обольщение! Земля наша далеко от других планет положена бысть, до самой близкой из них не доедешь. Воздухоплавание — мечта пустая! Рыбе — вода, человеку — земля, птице — воздух. Не ходите, молю вас, на бесовское действо.
…Царицынские автомобилисты рассказали приехавшему в город Быкову о проповеди Илиодора.
— Значит, человеку только земля положена бысть? — хохотал Быков, слушая рассказ автомобилистов об Илиодоре. — А мы-то, бедные, думали, что на земле человеку тесновато, что небо не хуже, чем земля, для нас приспособлено. А уж насчет расстояния до других планет Илиодор пусть не беспокоится: я ему могу подарить книжку Константина Эдуардовича Циолковского, — там точно и по всей справедливости объяснено, как будут люди совершать межпланетные перелеты.
— Нет, вы напрасно смеетесь, — пожимая плечами, говорили автомобилисты. — Кого не взлюбит в Царицыне Илиодор — тому плохо придется. Он хвастается, что самого черта со света сжить сможет, а уж с вами-то расправится быстро…
— Не на таковского напал, — сердито ответил Быков. — Я человек прямой: что сказал, обязательно выполню. У меня двух правд нет, слово мое, как железо: не гнётся. А если Илиодор хочет силой справиться со мной, то напрасно теряет время: у меня её, этой самой силы, больше чем достаточно…
Он стукнул кулаком по столу, и автомобилисты сразу поняли, что даже великану Савве нечего помышлять о схватке с этим богатырски сложенным человеком.
На другой день, рано утром, в гостиницу пришел странный человек — узкоплечий, худощавый, в косоворотке, черных брюках и лаковых сапогах.
— Вы летчик? — спросил он, подергиваясь и поминутно поднося ко рту носовой платок.
— Совершенно правильно. Летчик.
— Слышали, что вчера о вас сказано было?
— Слышал, но с Илиодором вашим согласиться не могу.
— Не можете? — удивившись, вздохнул незнакомец. — Летать будете?
— Вот что, — рассердился Быков, — ты мне прямо скажи, чего хочешь? Зачем пришел?
Незнакомец огорченно воскликнул:
— Яростный ты какой! К тебе — по делу, а ты огонь и молоньи мечешь. Я к тебе от самого… Он просил полет перенести…
— Ничем твоему Илиодору помочь не могу, чудак-человек. Билеты уже проданы.
— Ах он, любодей этакий, — запричитал незнакомец, выбегая из комнаты. — Ах, летун бриторылый…
Голос его, пронзительный, тонкий, долго еще доносился из коридора. Какие-то люди окружили крикуна, и он долго рассказывал о словах Илиодора и о предерзливости летунов приезжих.
Проповедь Илиодора не имела успеха. В день полета на ипподроме собралась многотысячная толпа. Три раза подымался Быков с пассажирами, и царицынцы восторженно приветствовали летчика. Вечером в Общественном собрании устроили банкет в честь авиатора. Следующий полет состоялся через два дня. Сбор был большой. Хоботовский импресарио, приехавший с Быковым, устроил еще один полет в воскресенье вечером. Опять собралось много зрителей. Кого только не было на ипподроме — от босяков до находившегося проездом в Царицыне генерал-губернатора…
— А знаете, — сказал Делье, выходя из ангара, — сегодня, пожалуй, летать не стоит. Смотрите, как треплет флажок и как качаются ветки лип. Будет сильный ветер. Стоит ли рисковать? Отменим полет.
— Подождем немного. В случае чего я поговорю с нашим импресарио.
Импресарио, московский приказчик отца Хоботова Родионыч, за полчаса до начала полетов прибежал в ангар.
— Сбор небывалый, — больше у меня ни одной билетной книжки не осталось…
Ветер усиливался.
— Придется отменить полет. Того и гляди — «фармашку» сломаешь.
Родионыч растерянно посмотрел на Быкова.
— Что вы? Ни в коем случае! Убьют, ей-богу, убьют.
— А я не полечу! Нельзя же попусту рисковать…
Родионыч чуть не заплакал.
— Да мыслимое ли дело? Полет отменять? Что с публикой делаться будет…
— А если «фармашку» сломаю, лучше будет?
Это убедило Родионыча, он вышел к беговой дорожке и, заикаясь, закричал нараспев:
— Господа публика, по случаю плохой погоды полеты господина Быкова сегодня не состоятся.
— Жулики, аферисты приезжие! — зашумели в толпе. — Деньги обратно!
Напрасно Родионыч старался перекричать толпу. Особенно усердствовали пришедшие на ипподром поклонники Илиодора, и в разноголосице сборища терялись голоса людей, выступавших в защиту летчика.
Быкову казалось, что пройдет еще минута, и толпа, заполнившая ипподром, ринется на аэроплан и разломает его на мелкие части. Он встал возле «фармана» и спиной прислонился к нему.
Полицмейстер, невысокий старик в очках, похожий на учителя латинского языка в классической гимназии, подошел к Быкову и сокрушенно развел руками.
— Ничего не поделаешь, придется лететь.
— При таком ветре лучшие спортсмены не рискуют подыматься на воздух.
— Вам, конечно, виднее. Но если не можете летать во время ветра, не надо устраивать такие сборища.
— Вы учите, а сами ничего не понимаете в авиации.
— Что?! — угрожающе спросил полицмейстер.
— Ну-ка полети, полети по своей лестнице со ступеньки на ступеньку! — закричал давешний гостиничный незнакомец, хлопая руками по голенищам лакированных сапог, словно собираясь пуститься в пляс.
— Лети, лети! — неистовали поклонники Илиодора. Зонтики, трости, шляпы взлетали в воздух. Городовые осаживали особенно взволнованных зрителей.
— Летите! — сердито повторял полицмейстер.
— А если разобьюсь?
— Значит, летать не умеете…
Быков расстегнул ворот куртки.
— Знаете, Делье, придется летать.
— Но ведь это же безумие…
— Ничего не поделаешь. Купец деньгам счет любит. Раз дело до его кровного дошло, ни за что не простит… А, черт, — вдруг рассердился он и махнул рукой.
— Полети, полети, — дразнил кто-то, — полетишь по ступенькам вниз — ребер не сосчитаешь.
Глава четырнадцатая
Толпа, собравшаяся на ипподроме, еще недавно приветствовала летчика. Подносили цветы, угощали редерером, говорили речи. Вчера еще он был героем. Его портреты продавали газетчики, его воспоминания, напечатанные в «Огоньке», читали вслух на ипподроме. Местные спортсмены доказывали, что даже фамилия знаменитого летчика свидетельствует о его силе. Вчера, во время удачного полета, человека, наговаривавшего беду, избили бы. Десять визитных карточек — приглашения на обед в богатые дома города — получил Быков за последние дни. Вчера еще имя его означало смелость, и даже знаменитые царицынские босяки дружелюбно встречали летчика. Разбейся он вчера, многие плакали бы и похороны устроили бы пышные. Горожан удивляло вчера все: и то, что аэроплан летает, и повороты, и спуск, и подъем, и величина крыльев, и работа мотора. Вчера, когда он подымался и воздух, тысячи глаз, замирая, следили за аэропланом. Быков был для многих человеком непонятного, высшего мира.