Небо и земля - Новиков Дмитрий 7 стр.


«А вдруг…» — подумал Тентенников и испугался своей мысли. Он повернулся, лег на правый бок, стараясь не смотреть на самолет.

«А вдруг…» — Он оглянулся по сторонам, потом встал на колени, коснулся руками земли и пополз к аэроплану. У самого крыла он выпрямился и начал старательно осматривать машину.

Тентенников уже был знаком с управлением и умел заводить мотор: этому он выучился, прогуливаясь по Шалонскому полю и наблюдая за работой мотористов. Слабый ветер издалека начал гнать облака. Тентенников посмотрел вверх и почувствовал, как холодеет спина: во второй раз его затея может не удаться. Когда еще опять будет такой тихий день, безлюдное поле, готовый к полету аэроплан? Думать было некогда.

Механик вышел из ангара.

— Заводи! — подходя к нему, по-русски крикнул Тентенников.

Механик понял, чего от него требуют, но не двигался с места.

— Заводи! — закричал Тентенников, занося над ним огромный кулак и притопнув ногой.

Механик подбежал к мотору. Прошло три минуты. Мотор зафыркал и закряхтел.

Тентенников сел к рулю. Слабый ветер, прошедший было над аэродромом, окончательно стих.

Для того чтобы научиться автоматически двигать ногой на руле направления, нужно три недели. Тентенников выучился управлять шутя, наблюдая за работой других. Но теперь, взявшись за руль, он понял, что, может быть, приближается минута расчета с жизнью. Пусть так, отступать уже нельзя. Дальнозоркими глазами он рассмотрел людей, издалека идущих к ангарам. Обеденный перерыв кончался. Тентенников зарулил по земле.

«Разобьюсь, — подумал он. — Обязательно разобьюсь. Лучше над лесом».

Голова кружилась. Он старался не смотреть вниз. Так прошло несколько минут. Рули работали исправно. Тентенников сидел, раскрыв рот и не отнимая руки от руля. Лесок, на который бежал аэроплан, вдруг начал становиться меньше. Тентенников взглянул вниз… Аппарат уже поднялся, — странно, что так неощутима была минута подъема, — ангары быстро уменьшились, поле казалось сверху ярко-зеленым.

Он посмотрел еще раз на поле и увидел толпу возле ангаров.

Прошло несколько минут, и он окончательно успокоился. Единственное ощущение полета — ветер, летящий навстречу, да стук в висках, да совершенно непонятно почему — мучительная жажда.

Он закрыл рот. Аэроплан плавно кружил над Шалонским полем. Хотелось кричать, петь, прыгать, ощущение собственной мощи становилось сильней с каждой секундой. Когда от резкого порыва ветра кренился самолет, Тентенников, выравнивая машину, с особенной силой чувствовал значение своей сегодняшней победы: отныне он знал, что все небесные дороги открыты ему, и казалось, что-то праздничное было в щедром, ярком сиянье летнего полдня.

Люди бежали за аэропланом: Тентенников шел на посадку на большом расстоянии от места взлета, на самом краю Шалонского поля. Один забегал вперед, размахивая палкой, и грозил. Многие думали, что катастрофа неизбежна, и с минуты на минуту ждали её.

Тентенников долго не решался начать спуск, но вот аэроплан покатился по земле, догоняя разбежавшихся в разные стороны людей, ускорил ход, перепрыгнул через небольшую колдобину и, вздрогнув, остановился. Посадка казалась чудом.

— Мсье Ай-да-да! — кричал профессор, размахивая тросточкой. — Карашо, очень карашо, но я скажу директору, что вы нарушили правила школы.

Полет кончился, опасность миновала, земля была под ногами, яркий солнечный свет уже не слепил глаза. Тентенников сел на траву, зажмурился, подогнул под себя ноги и захохотал.

Его подняли с земли и подбросили высоко над головами. Когда летчики разошлись по своим ангарам, подбежал Хоботов и, крепко пожав руку, сказал:

— Вы отлично летали сегодня. Я всегда верил только в вас, — нет, нет, и не смейте оспаривать. Но скажу откровенно, так летать — бессмысленно и глупо. Нельзя рисковать головой, идти на верное самоубийство…

— По крайней мере спокойно сел, не хромаю, как вы… — отмстил Тентенников, вспоминая недавние ехидные усмешки незадачливого летчика.

Хоботов пожал плечами и отошел. На Шалонском поле продолжался будничный летный день. Один за другим подымались учебные аэропланы. Мсье Риго в обычной позе стоял у ангара, следил за полетом и осторожно теребил свои волосатые уши.

Тентенников подошел к нему, застегивая куртку.

— Ну как? — спросил он. — В порядке?

— Да, да, — заторопился мсье Риго, отступая к самой стенке ангара.

— Видел, на что я могу решиться? Плохо бы сел, машину разбил бы, — воз дров и куча мусора…

— О… конечно, конечно…

— Завтра же я начну летать. И никаких отговорок.

— Да, да…

— Запомни: завтра.

— Завтра, — повторил мсье Риго. — И прямо скажу вам: такого смелого полета, как ваш, я еще ни разу не видел над Шалонским полем.

Глава четвертая

Через несколько дней после первого полета Тентенникова Быков уехал в Париж. Его известили, что из России пришла срочная телеграмма. Он догадывался уже о её содержании и знал, кто мог её послать.

На людном перекрестке он купил вечернюю газету с портретами Блерио, Губерта Латама, русского летчика Михаила Ефимова и самого Быкова. Быков обычно выходил на фотографиях очень моложавым и на этом снимке казался юношей. Получив телеграмму, он сел в омнибус. Через десять минут по начищенной до блеска дубовой лестнице поднялся во второй этаж знакомого дома.

В бедно обставленной комнате за низким деревянным столом сидел человек, к которому пришел Быков.

Он был еще молод и весел, но седина уже проступила на висках, и шрамы на щеках и на лбу свидетельствовали о том, что на долю его выпало в свое время немало испытаний.

Невысокий, коренастый, в белой рубашке с расстегнутым воротом, он разбирал груду лежавших на столе газет и брошюр, и по мгновенным изменениям его худого лица, по тому, как откидывал он назад непокорную прядь русых волос, можно было легко понять, что некоторые из этих брошюр ему по сердцу, а другие — наводят на неприятные размышления.

— Здравствуй, земляк, — сказал он, протягивая летчику широкую руку с крупными коротко остриженными ногтями. — С первых петухов не отхожу от стола, читаю. И то… Ведь скоро придется домой возвращаться, а многое из напечатанного здесь у нас на Руси слывет нелегальщиной…

— Здравствуй, Николай… Я-то, по правде говоря, стеснялся тебя эти дни беспокоить, передавали мне, что выступал ты на собраниях, громил меньшевиков…

— Это верно, по зубам им крепко дал, — улыбаясь одними углами рта, ответил Николай. — Ну, ничего, в Питере еще добавим…

Он помолчал, встал из-за стола, потянулся и, прямо глядя в лицо собеседника светло-карими чуть прищуренными глазами, спросил:

— Новости какие в мире полетов?

— Ничего особенного. Вот посмотри.

Быков протянул Николаю Григорьеву номер газеты со своим портретом и телеграмму.

С Николаем Быков познакомился на родине, в большом южном городе, в дни забастовки, но слышал о Григорьеве еще раньше, — выросли они в одном окраинном районе, и не было на заводах революционных выступлений, которые народная молва не связывала бы с именем Николая Григорьева.

О его смелом побеге из тюрьмы в тысяча девятьсот шестом году ходили легенды, и на самом деле, глядя на этого невысокого, но сильного и упорного человека, можно было поверить, что он один смог отбиться тогда от трех жандармов…

Из большевиков, работавших в городе, Николай был самый известный. Часто вспоминал Быков первый день своего знакомства с этим человеком. Тогда бастовали железнодорожники. Николай и Быков мчались на дрезине по пригородной ветке, подымая на забастовку дистанцию за дистанцией, полустанок за полустанком. И в последующие годы не раз доводилось Быкову выполнять поручения большевистского комитета…

Потом Николая арестовали, и Быков потерял его на время из виду. И вдруг в Париже Николай разыскал летчика и рассказал, что теперь работает в Петербурге механиком на заводе и в Париж приехал по делам хозяина. Моторы, которые покупал во Франции заводской инженер, были уже погружены, и Николай готовился к отъезду в Россию.

Но служебные дела были только официальным предлогом для поездки Николая Григорьева. Григорьев приехал во Францию по партийным поручениям, о которых, впрочем, ничего не рассказывал Быкову. Ни единого часа не затратив на ознакомление с парижскими достопримечательностями, он целые дни проводил в рабочих районах, посещал собрания социалистов на окраинах, осматривал большие заводы и каждый раз, когда заходила речь о его заграничных впечатлениях, с гордостью повторял:

— Из рабочего Питера в Париж попадаешь нынче как в тихое место. Русский рабочий класс стал ведущей силой в пролетарском движении, и ничто на Западе не может сравниться с накопленным нами революционным опытом. Такой высокой идейности и такой самоотверженности в борьбе, как у русских рабочих, нет больше ни у кого. И как часто, сидя на рабочем собрании в Сен-Антуанском предместье, среди чудесных парней, внуков героев Парижской Коммуны, я с гордостью думаю о наших собраниях где-нибудь за Нарвской или за Невской заставой; на десятилетия мы обогнали западных социалистов…

— Трудно бы тебе пришлось в эмиграции, — говорил Быков, чувствуя волнение друга.

— Еще бы! Вот я недавно одного старого дружка видел. Как он страдает вдалеке от родины, с какой жадностью ловит каждую весточку из Питера и Москвы, с уральских и южных заводов…

Николай внимательно поглядел на портрет Быкова, напечатанный во французской газете.

— Молодец, Быков! Если бы ты знал, как я радуюсь каждый раз, когда вижу успехи русских людей на любом поприще. Ведь наше доморощенное барство когда-то разговаривало на смеси французского с нижегородским, а теперь старается жить то на немецкий, то на англо-саксонский лад. Подумай, какую науку ни начнешь изучать — всюду видишь, что наш вклад — бесценный. Царское правительство о науке не заботится, и иностранцы крадут русские изобретения, выдавая их за свои.

Быков рассказал, как трудно приходится русским мастеровым, приехавшим учиться в авиационной школе Фармана, и поведал о недавнем происшествии с Тентенниковым.

Услышав повествование о первом полете волжанина, Николай хохотал до слез.

— Молодец, воистину молодец! — раскатисто смеясь и вытирая носовым платком мокрые глаза, повторял Николай. — По-простецки поступил с ними, по-русски. Они, небось, о каждом полете интервью в газеты дают, а он возьми да и перемахни сразу через ихние условности. И, главное, спорить с ним трудно: впервые в жизни взялся за руль — и сразу же под самые небеса взорлил! Ты меня с Тентенниковым познакомь, я таких решительных людей люблю.

— А пока — телеграмму прочти…

— Обязательно…

Телеграмма была очень сердитая: «Немедленно возвращайтесь в Россию точка противном случае буду требовать назад деньги неустойку запятая обвиню шантаже запятая потребую дисквалификации во всем мире точка Левкас».

За окнами шумел сад. Быков сел на подоконник. В зеленом наплыве деревьев будто качнулся низкий берег моря. Сверкнула белая мазанка на городской окраине. В несколько минут вспомнил Быков свою жизнь с самых ранних лет.

Отец был болезненный, с рябоватым загорелым лицом и широкими, не по сложению, плечами. Он служил садовником у банкира Левкаса. Мальчишкой бегал Быков за отцом по огромному саду. Отец любил, опохмелившись, рассказывать сны. Они были странны и суматошны. Будто черная корова пробила рогами яблоню. Железная дорога шла на облака. У банкира Левкаса, как у черта, вырос хвост, и на лбу два волосатых, с голубыми подпалинами, рога. Быков слушал, не верил отцу, но жалел его и ни разу не спорил, какой бы страшный сон ни снился старику. Когда удивительные истории надоедали, Быков уходил от отца.

Несколько лет подряд были хорошие урожаи. Ветки яблонь пригибались к земле и ломались под тяжестью круглых сочных плодов. Чтобы не было падалицы, под ветку подставляли высокие палки-чатала. На пять десятин по спуску к реке тянулся сад. Яблони кренились на юг. Тяжелые, как волны, пригибались книзу ветки. В саду господствовал пряный запах сенапа, английского ранета и шафрана. Плетеные высокие корзины из ивы пусты: они отдыхают, — с утра их снова наполнят яблоками. Яблоки всюду — на земле, на ветках, на крытых черепицей больших платформах. Отец был словоохотлив, болтлив, сын вырос замкнутым, внимательным к чужому слову, молчаливым. Выучившись грамоте и побегав несколько лет с пакетами, он стал телеграфистом и поселился в городе. Отец приезжал к нему, занимал деньги на водку и рассказывал смешные случаи из жизни.

Отец всегда ходил пешком. Сын стал велосипедистом.

Каждое лето Левкас проводил с семьей за границей. Осенью он привозил в Россию вещи, входившие в моду. Однажды он привез портреты авиаторов, снимки аэродрома Исси ле Мулино, Шалонского поля и новенький щеголеватый планер. Портреты и фотографии были развешаны в гостиной. Левкас долго и старательно рассказывал гостям о знаменитых авиаторах и парижских авиационных состязаниях. Планер стоял на площади возле дома. Его охранял отец Быкова, разжалованный за дерзость из садовников в сторожа. Никто не решался летать на планере. Быков в свободное время изучал таинственную машину.

Однажды вечером он пришел к Левкасу. Банкир был дома.

— В чем дело? — спросил банкир, пожимая руку. (Он всегда говорил о себе «я — демократ» и старался быть простым в обращении с теми людьми, которых объединял одним общим наименованием: «низшие».) — В чем дело?

— Разрешите полетать на вашем планере…

Левкас обрадовался: планер стоял без дела, приятели посмеивались — зачем нужна банкиру красивая игрушка? «Кому летать в России, если полиция еще не научилась летать?» — говорил впоследствии известный черносотенец и погромщик Марков второй.

— А если сломаешь? — сухо спросил Левкас.

— Не сломаю.

— Приходи завтра.

— Полетишь? — бормотал утром отец. — Не страшно? Я книгу читал, там рассказывали, будто один летал. Купил громадный мяч, охвата в четыре, надул его дымом, привязал веревку, вцепился в неё и полетел…

— И долго летал?

— Долго. До утра. Зацепился за колокольню, мяч улетел, он ухватился за язык колокола и висит. А ветер не ослабевает, колокол раскачивается из стороны в сторону, никак не спрыгнуть вниз.

Не дослушав, Быков распрощался с отцом и ушел на дежурство.

После дежурства пришел к Левкасу. Огромный крапчатый дог с выдающейся вперед могучей нижней челюстью спал у дверей. Увидев Быкова, он зарычал.

— Не бойся, — сказал Левкас, — не укусит.

— Я не боюсь.

— Когда полетишь?

— В воскресенье.

— Не разобьешься?

— Не разобьюсь.

В воскресенье Быков поднялся на планере. Этот первый полет решил судьбу Быкова и навсегда изменил его жизнь.

Через три недели, вечером, когда он сидел дома и снимал чертежи планеров, а отец лежал на скамье и рассказывал вычитанный где-то рассказ о похождениях в Трапезунде знаменитого одесского жулика, выкравшего из гарема по ошибке вместо красивой гречанки рыжего сладкогласого евнуха, в комнату, пригибаясь, вошел дюжий лакей Левкаса и протянул Быкову коротенькую записку.

Левкас приглашал немедленно к себе. Быков переоделся — надел штаны из чертовой кожи, люстриновый пиджак и не попрощавшись вышел из дома.

— Куда ты спешишь? — крикнул вдогонку отец. — Зачем к Левкасу? По какому случаю лакей?

Подходя к дому Левкаса, Быков увидел, что окна ярко освещены: у банкира были гости. Струнный оркестр играл входящий в моду аргентинский танец — танго.

Кудрявая горничная в кружевном чепчике ожидала Быкова в прихожей.

— Пойдемте, — сказала она и взяла его за руку.

Он высвободил руку и пошел следом за ней.

— Здравствуй, — закуривая сигару, сказал Левкас. — Как живешь?

— Хорошо.

— Садись.

Быков сел, положил на колени картуз. Он впервые увидел кабинет Левкаса. Стены были покрыты синим шелком. Над камином висел гобелен. Тускло переливались огни в хрустальном письменном приборе. Декадентская картина, в которой не было ни одной прямой линии, изображала худенького черноволосого мужчину с испуганными глазами. Неизвестно для чего художник приклеил к его тощим бокам краснозеленые крылья.

Назад Дальше