— Пускай только попробует, — весело кивает в сторону моря Прошка. — Психанет он, психану и я!
— Веселенькие разговоры, — берется за велосипед комбайнер Грицюта.
А Мамайчук-младший, кольцами пуская в небо дым, добавляет злобно:
— Не люди, а гуси в наше время решают судьбу мира. Известно вам, что обыкновенные наши дрофы и дикие гуси на экранах локаторов изображение дают? Когда-то было в истории, что гуси Рим спасли, а теперь, наоборот, они могут не то что Рим — всю планету превратить в пепел! И после этого еще хотят, чтобы я был начинен оптимизмом…
— Вранье… Все вранье… — бормочет отец, и понуренная голова его вяло падает на грудь, на засаленные, облезлые колодки орденов. Обрубленное тело разморено, грузно оседает; кажется, он вот-вот пошатнется и свалится со своих колесиков.
Сын подхватывает его.
— Э! Пора, батя, спать.
И то, что он делает после этого, заставляет умолкнуть всех. Наклонившись, молодой Мамайчук, как ребенка, берет отца на руки, берет вместе с его колесиками и, твердо, осторожно ступая, несет к фургону, что стоит поблизости, за кустами тамариска. Отец и не противится, ему это не впервые; он лишь сонно что-то бормочет, склонив голову на плечо сына, который, идя со своей ношей сквозь заросли тамариска, раздвигает их мягкие ветви головой.
Прогромыхал фургон, уехали Мамайчуки, окутанные сухой красной пылью, а рабочие еще долго сидят приумолкшие, глядя на то место, где после колесиков севастопольца остались глубокие следы, хаотически вдавленные в размякший за день асфальт.
Предчувствие океана
Единственное на весь совхоз двухэтажное здание средней школы возвышается над темной зеленью парка, издалека видны в степи его большие окна и голубой фронтон. Как улей, гудит школа зимой, всю весну ее двор наполнен детским гамом, пока не настанет наконец тот день, когда для десятиклассников прозвучит их последний звонок. Тогда малыш-первоклассник в восторге будет долго трезвонить в коридоре тяжелым колокольчиком. А они, завтрашние выпускники, примолкнут, с затаенным волнением вслушиваясь в знакомое дребезжание, которое столько лет созывало их в класс, а вот теперь звучит прощально и наполняет душу предчувствием чего-то нового, неизведанного.
Вот и прошло напряжение экзаменов. Наступил выпускной вечер, столы из физического кабинета уже вытащены во двор и расставлены под деревьями, тут же пристроена и клубная радиола для танцев. Правда, она пока молчит, потому что весь шум еще на втором этаже школы, откуда через открытые настежь окна то и дело долетают аплодисменты: там вручают аттестаты зрелости.
А когда утихнут аплодисменты, отзвучат слова напутствий и поздравлений, когда отличница Алла Ратушная всхлипнет, прощаясь от имени всех одноклассников с родной школой и учителями, а директор совхоза Пахом Хрисанфович своим скрипучим голосом пообещает выпускникам в благодарность за их активное участие в производстве дать грузовик для экскурсии, — после всего этого участники вечера высыплют во двор, и Гриня Мамайчук, ответственный за радиолу, как сюрприз для виновников торжества, заведет ту самую мелодию, под которую Земля провожала Гагарина в полет.
И как это здорово получается: выпускники, родители и учителя — все слушают знакомую мелодию, а из-за совхозного парка восходит месяц; и хоть он почти полный, но все равно этого небесного фонаря сегодня для них недостаточно, и вот под звуки музыки раздается шутливая команда директора школы Павла Юхимовича:
— Свет!
И тут же слышится мальчишеское, озорное:
— Есть свет!
И сразу все ослеплены, как вспышкой киноюпитеров, потоком яркого света от множества электроламп, которые днем гроздьями навесили на деревья Кузьма и Виталий, главные осветители сегодняшнего торжества.
Музыка льется, а члены родительского комитета уже приглашают людей к столу; долговязый майор Яцуба в тщательно выглаженном костюме из китайской чесучи, с вдохновением в холодных глазах, энергично распоряжается, распределяет места, внося поправки на ходу. После неизбежных в таких случаях колебаний и замешательств участники вечера в конце концов рассаживаются, чинно занимают места за лабораторными столами, на которых сегодня поставлены не колбы и реторты, а буфетные деликатесы и бутылки с лимонадом. Поодаль от столов под кустами лоснятся, правда, и бочонки с вином своего совхозного производства, но они пока еще пребывают на каком-то полулегальном положении, ибо майор Яцуба, как член родительского комитета, до последнего момента был категорически против хмельных напитков на школьном вечере и, кажется, только в последнюю минуту смягчился, когда узнал, что дочка его Лина получила серебряную медаль. А это событие! Поглядев на отставного майора со стороны, можно подумать, что он сам лично получил эту медаль, — так горделиво, уверенно держится его седая голова на длинной вытянутой шее. Радость отца усиливается еще и тем, что медаль, доставшаяся Лине, выскользнула из рук другого претендента — Лукииного сына, который перед самым финишем на чем-то споткнулся, схватил пару четверок и получил не медаль, а дулю в нос! Такой поворот дела просто осчастливил Яцубу, — пусть знает председатель рабочкома, как надо воспитывать своих детей! Лукию это, видимо, сильно задело, зато ее сын, этот радиохулиган, этот незадачливый «гений в трусиках», кажется, и в ус не дует, он вовсю улыбается, кого-то опять высмеивает в толпе ребят, которые стоят тут же и с ироническими гримасами разглядывают этикетки на бутылках лимонада (лимонад поставлен десятиклассникам как раз по предложению Яцубы). Майор чувствует в этих мальчишках какое-то насмешливое неуважение к нему лично, и хотя он сегодня и добр и великодушен, но когда в поле его зрения оказывается бесшабашный, веселый Лукиин скептик, или ротастый сын Осадчего, ростом уже перегнавший отца, или, наконец, неприязненно учтивый Стасик-переселенец в вышитой гуцулке, то густые брови Яцубы невольно сдвигаются, а взгляд становится тяжелым, сверлящим.
Дочку свою Яцуба посадил так, чтобы она была на виду, у него на глазах. Да, наконец, как медалистка, она имеет теперь полное право сидеть ближе всех к поперечному столу, за которым размещается, так сказать, президиум сегодняшнего вечера.
Лина, худощавая, серьезная девушка, с большими, как у отца, блестящими глазами, сегодня не в стандартной школьной форме с передничком, а, как и большинство девушек, в белом выпускном платье, из выреза которого выступают остренькие ключицы. Медаль далась Лине нелегко: под глазами подковами залегла синева. По несвободной, скованной позе девушки видно, что она все еще сильно возбуждена и как бы сама еще не верит и своей медали, и своему первенству. Ее темные, широко открытые глаза смотрят на отца словно с испугом; этим взглядом, и красивым изгибом шеи, и даже ключицами, которые как-то непривычно беззащитно выглядывают из выреза платья, она сейчас удивительно похожа на свою мать в молодости. Теперь у нее уже не мать, а мачеха: первую жену майор Яцуба похоронил еще на Севере.
Полжизни Яцубы прошло там, где вечная мерзлота и полугодовые ночи, где его власть над лагерным людом была почти безграничной. Люди, поступавшие под его руку, были преступниками, клеймо преступлений проклятием лежало на них, делало их бесправными, обрекало на полное и безусловное повиновение. И хотя позже выяснилось, что большинство из них было заговорщиками заговоров, сфабрикованных диверсантами без диверсий, шпионами без шпионажа и все их собственные признания были лишь плодом чьей-то больной фантазии или собственного кровавого бреда, однако не ему, Яцубе, было разбираться тогда, кто из них виноват, а кто невиновен. Его делом было неуклонно выполнять свои обязанности; и он их выполнял. И вряд ли кто скажет, что он, «гражданин начальник», как его там называли, действовал противозаконно, давал кому-нибудь карцер ни за что. Хорошо поработаешь — получишь от лагерного начальника двойную пайку хлеба, перевыполнишь норму — он тебе еще и «премблюдо» в виде тарелки сырой картошки даст, и ты можешь распоряжаться ею сам, по собственному усмотрению.
Там, в суровых просторах Севера, в тяжелые лагерные ночи увидели свет все три его дочки. Подрастая, они не знали, что такое виноград, они не умели есть яблоки, зато сызмальства привыкли грызть сырую картошку, дававшую им витамины. И когда наконец Яцуба вынужден был уйти в отставку и переехал, как пенсионер, сюда, то Лина, его любимица, нередко и тут, в краю южного изобилия, среди бахчей и виноградников, принималась грызть зубками сырую картошку, вызывая смех у совхозных детей.
Ради своей Лины отец готов хоть на дыбу, он ничего для нее не жалеет, дома все подчинено одному — здоровью Лины и ее учебе. Не может девушка пожаловаться и на свою мачеху, бывшую лагерную фельдшерицу, которая ни в чем не перечит не только Яцубе, но и его дочке.
К Лине мачеха неизменно внимательна и даже предупредительна с нею, и скорее она сама могла бы упрекнуть падчерицу за упорную ледяную холодность, которой Лина словно хотела наказать мачеху за грех ее любви к отцу. Она не может им обоим простить того, что близость между ними возникла, когда тяжело больная мать была еще жива. Этот холод и внутреннюю отчужденность отец улавливает в глазах Лины и сейчас, хотя она прикрыта внешне как бы напуганностью. Даже в этот вечер, когда руки ее так трепетно принимали серебряную медаль и аттестат зрелости, она почти не оживилась, не повеселела, ее сердце не оттаяло после вчерашней ссоры с отцом. Ссора возникла из-за пустяка — речь зашла об оформлении документов для паспорта, и отец имел неосторожность предложить дочке переменить имя: настоящее ее имя было, собственно, не Лина, а Сталина. Этот совет отца переименоваться Лина-Сталина восприняла бурно, она вскипела и раздраженно бросила:
— Я вам не колхоз, чтобы меня переименовывать! Раньше надо было думать!
И в самом деле, почему не подумал? Но ведь все казалось таким твердым и надежным, рассчитанным на тысячелетия… А тут едва до паспорта доросла, и уже осложнения. Выходит, что сам ты виновник этого пусть маленького, а все-таки пятнышка, которое останется на ее биографии, во всех ее будущих анкетах. Это непременно надо поправить, все, что касается дочери, должно быть чистым; ее чистотой он как бы хочет защитить и самого себя, отгородиться ею от прошлого, от лагерей, преступлений, от всего, что чем дальше, тем больше начинает тяготить, угнетать.
Все присутствующие уселись за столы. Директор школы, поднявшись, просит внимания. Но в это время появляется еще один желанный гость, за которым бегала целая делегация девчат выпускного класса: капитан Дорошенко. Тоня и ее подруги, пригласившие капитана, так и сияют — глядите, мол, кого привели!
Дорошенко приветливо и неторопливо здоровается со всеми. В своей морской фуражке и белом кителе он производит приятное впечатление бодрого и сильного человека. Впрочем, всякий раз, когда он приезжает к матери, он предстает перед всеми именно таким: свежим, подтянутым, щедро омытым тропическими ливнями, загоревшим под южным, нездешним солнцем, овеянным ароматами далеких морей. Капитана усаживают на почетном месте — между Лукией Назаровной и директором школы, а майор Яцуба через головы людей протягивает руку капитану — они ровесники, когда-то в комсомолии рядом начиналась их юность.
— Вновь сходятся наши дороги, Иван! — громко говорит Яцуба. — А надолго ж они разошлись! Пока ты плавал по чужим морям, по кабаре да по шантанам сигарами дымил, мы тут культы созидали да сами же их и разваливали…
Перехватив серьезный взгляд дочери, Яцуба с гордостью указывает на нее капитану:
— Вот моя медалистка, и по учебе первая, и цветы выращивает — земли не чуждается… Еще и на инструменте играет!
Наклоном головы капитан приветствует девушку, досадливо нахмурившуюся от этой неуместной отцовской похвалы; так же здоровается он и с хлопцами-выпускниками, между которыми как раз втискиваются и их одноклассницы, те самые, что ходили за капитаном. С ироническими усмешками берут хлопцы бутылки ситро и лимонада, которые педагогично выстроились вдоль стола, наливают этот детский напиток сначала себе, потом девчатам, а одна из них — игривая такая смуглянка, почувствовав на себе взгляд капитана, шутливо предостерегает кавалеров:
— Только не очень перепивайтесь, хлопцы, а то не с кем будет танцевать!
Лукия, нагнувшись к капитану, чуть слышным шепотом поясняет ему, что это дочка Горпищенко-чабана.
— Ох, и сорвиголова! Кто-то от нее натанцуется…
И при этих словах она невольно бросает быстрый беспокойный взгляд на своего Виталика, который, съежившись, сидит рядом с Тоней.
— Ах, вон оно что… — улыбается капитан своей догадке.
Ему нравится эта юная пара. Паренек сидит чуть смущенный соседством с нею, с этой юной школьной красавицей, а она так и постреливает кругом блестящими, как подернутая росой вишня, глазами, не может усидеть и минутки спокойно, смеется, слегка кокетничает, чувствуя, что хороша и что ей сегодня дозволено покрасоваться, распустив волнистые волосы по плечам.
— Славный у тебя сын, Лукия, — говорит капитан, задерживаясь взглядом на Виталике. Ему так хотелось бы узнать, что скрывается за этим упрямым мальчишеским лбом под выцветшим соломенным чубом, из-под которого то и дело весело поблескивают искорки зорких глаз. — А будто бы только вчера я его на руках держал…
Рядом с Тоней и Виталием — их одноклассники, не всех уже узнает капитан. Чей тот? А чья эта? Растут как из воды! Сколько разоряли этот край, сколько истязали людей!.. Цветущую молодежь, вот таких же, как эти, совсем юных сынов и дочерей народа, подростков, почти детей, вылавливали в степях и в вагонах с решетками отправляли на Запад, выжигали на руках и в сердцах невольничьи клейма… Скольким старшим сестрам и братьям вот этого младшего поколения так и не суждено было вернуться из фашистских каменоломен, с каторги подземных заводов, из концлагерей, овеянных смрадом кремационных печей!.. А жизнь идет вперед, новой красотой расцветает степь. И как бы в ответ всем обанкротившимся завоевателям мира, звучит ныне молодой смех, бушует под звездным небом веселье этих жизнерадостных, опаленных солнцем юных степняков и степнячек… Налитые здоровьем, широкобровые, с крепкими руками, познавшими радость труда, с чувством собственного достоинства, которое пробивается в каждом, все они пока как бы в брожении: то вдруг станут серьезными, то снова беспечно рассмеются, как дети, вспоминая что-то комичное, вроде того случая, когда впервые вошли в эту свою школу-новостройку, а в ней еще пахло тогда свежей краской и к чему ни притронешься — все липнет. Помнится, тогда на уроке физкультуры в спортивном зале физрук скомандовал:
— Нале-во!
А никто не мог повернуться налево: пятки прилипли к полу!
— Нале-во! Напра-во!
А они продолжали стоять, словно прикованные к месту, а потом все сразу вдруг расхохотались. Не выдержал и учитель, тоже рассмеялся, так и не сумев повернуть их ни направо, ни налево.
Вспомнили они это забавное происшествие, посмеялись и снова притихли… Задумчивы хлопцы, задумчивы и девчата, и эта задумчивость делает их как бы взрослее, словно переносит каждого в завтрашний день, в тот иной мир, из которого к ним пока что долетает одна только музыка. В их возрасте он, капитан, уже плавал поваренком на байде, возил арбузы в Одессу. Рано ему пришлось пройти школу житейской закалки. Самой заветной мечтой тогда было побывать в кругосветном плавании. И вот побывал, пронес знамя революции по всем океанам и снова вернулся на родной берег. С разными людьми встречался, за разными столами сидел Дорошенко в своей кочевой жизни, но нигде он не чувствовал себя так покойно и хорошо, как здесь, в этом обществе, где он может вдоволь любоваться красотой своих степных орлят, видеть, как за другим концом стола уже поднимается чабан Горпищенко с крепкой граненой чаркой в руке.
— За ваше здоровье, дети! — провозглашает он. — Чтоб были вы счастливы да чтоб войны на вас не было!
Булькает, переливаясь из бочонка в графины, доставленное из совхозных подвалов вино. Вот уже и перед хлопцами-выпускниками стоит наполненный мутной жидкостью графин, — то вино бродит в нем своей молодостью! Запротестовать бы Яцубе, но тут и Яцуба в приливе великодушия отступает от правила.