— Напрямки!
Вот так и начиналась его, Дорошенко, житейская дорога. Не раз после того огибал он планету, но где бы ни был, с этой или с противоположной стороны земного шара, он всегда своими мыслями стремился сюда, в часы радости и грусти неизменно возвращался в это степное село, в это пыльное, как бы забытое место планеты, которое было ему дороже всего. Маленькая точечка на Земле, далеко не райский уголок, черные весенние бури, овечьи кошары и молочай, а душа его отовсюду рвалась именно сюда, только здесь всегда находила она покой, дружбу и любовь, наполнялась здесь силой.
Ходил он и на учебном паруснике, и на транспортах-сухогрузах, и на танкерах. Не мог не улыбнуться, вспомнив, как однажды, давным-давно, доставили из Канады партию закупленных коней, диких, необъезженных, прямо-таки мустангов. Спускали их с палубы на берег, и тут же береговые хлопцы кидались на крутые их шеи, ловили, а в стороне стоял Буденный и, довольно покручивая усы, улыбался…
То была его, капитанова, молодость.
Но больше всего запомнился первый самостоятельный рейс. Сейчас на судах разные приборы, постоянная радиосвязь, локатор показывает тебе все, что надо, а тогда компас, секстант, карта и — счастливого плавания! Почти как во времена Колумба. Идешь ночью и не знаешь, впереди ты своих вычислений или позади, слева ты или справа, — ведь с точностью не предусмотришь, какое здесь течение, замедленное или, наоборот, тебя вперед отнесло. Надейся только на свою интуицию моряка… А перед тем суровые экзаменаторы, бывалые морские волки, проверяют тебя, твою готовность к далеким плаваниям.
— Расскажи, как будешь плавать по Дуге Большого Круга? Прохождение океанов… Пассе ошен — расскажи!
И снова труд. Возил руду в Балтимору, брал канифоль в Мексике, на Камчатку соль доставлял — в беспрерывном труде проходила жизнь. Бывали штили, были тайфуны, слышал, как трещат мачты, шел, как в бой, на громыхание, на стон ревущих сороковых широт… А может, в этом и есть оно, счастье? В напряжении, в борьбе, в полноте жизни?
— Вы не знаете этого, но знайте. Идем, бывало, где-нибудь в Эгейском. Мы же комсомольцы, а все суда нас обгоняют. Англичанин обгоняет, норвежец, грек… Обидно, даже зубы, бывало, сжимаешь: «Когда же нас перестанут обгонять?! Когда же мы их на морских путях обходить будем?!» И вот настало. Вам бы не довелось теперь краснеть за наш флот. Не обгоняют уже нас, теперь наши флаги не диво в самых отдаленнейших портах мира. Встретишь их на Кубе, и в гаванях Африки, и на просторах Индийского и Тихого океанов…
Капитан умолкает, поглощенный своими мыслями. Десятиклассники не спускают с него глаз. Он для них словно сподвижник Магеллана, один из тех людей, что способны восхищать.
«Хотела бы я носить в груди такой жар любви! — думает Лина Яцуба, неотрывно, немигающим взглядом изучая капитана. — По всему миру пронес он знамя своей отчизны, чувствуется, что жил и живет для своего народа, этому подчинено в нем все… Для нее, для отчизны, преодолевал бурные сороковые широты, и для нее же он просто, по-будничному заботился о порядке на судне. Его подтянутость, такт, культура, наверно, тоже приобретались прежде всего ради нее, ибо ведь „Иван с Украины“ и должен везде достойно ее представлять. Вот такую бы иметь волю, ясность, такую целенаправленность!» — в тайном восхищении думает Лина.
— Можно вас еще спросить? — снова обращается она к капитану. — Скажите: вы никогда не кривили душой? Ни в чем не шли против собственной совести? Во всем ваша жизнь была безупречной?
Капитан усмехнулся невесело: вот где тебя экзаменуют, вот твое «пассе ошен»… Будто сама совесть твоя вопросительно смотрит на тебя доверчиво-ясными глазами и ждет ответа. Эта молодежь!.. Да разве она может полностью представить себе всю сложность, всю жестокую реальность прошлой жизни, когда за одно неосторожное слово человека бросали в тюрьму, когда на тебя падало подозрение только за то, что ты побывал в заграничном порту!.. Вернешься из рейса, а тебя уже обнюхивают, не завербованный ли ты. Как будто мы, советские моряки, только того и ждем, чтобы нас кто-то завербовал. Одного из его матросов объявили японским шпионом, а тот и не знал толком, где она и есть, эта Япония, он и слово это на следствиях писал через «И»… Но все ли ты сделал, ты, коммунист, чтобы выручить, вызволить этого матроса, или, может, недовоевал, не лег костьми там, где надо было?..
— Нет, и мы не идеальны, — помолчав, говорит капитан. — Были заблуждения, были ложные шаги и ошибки — у кого больше, у кого меньше…
— У вас меньше?
— Да что вы ему допрос учинили? — вмешивается Яцуба с ревнивой досадой в голосе. — Не святой и он! Ко всем добрым не будешь.
— Оценивать чью-нибудь жизнь — это проще всего, — сказала Лукия. — А вам пора о своей подумать. Чтоб не только наших ошибок избежать, но и своих не наделать.
— Хоть бы куда-нибудь поехать или поплыть! — невольно вырвалось у Тони. — А то дальше острова Смаленого не была!
— И смаленого волка не видала,[5] — скаламбурил Кузьма Осадчий и первым засмеялся собственной остроте.
— А в самом деле, как подумаешь, кем мы будем? Куда разлетимся? — мечтательно взглянула на друзей коротко подстриженная Нина Иваница. — Ничего не ясно. Пока что одни лишь предчувствия.
— Есть у нас, моряков, такое предчувствие — предчувствие океана, — молвил после паузы капитан. — Проходишь, скажем, Гибралтар, огибаешь скалы, и хоть туман или ночь вокруг, а на тебя уже повеяло простором, уже дохнул на тебя океан… А рассветет, и ты увидишь его необъятность и гордишься тем, что ты человек. И в такие минуты не можешь не подумать о всех людях, живущих на планете…
Девушки и юноши сидят притихшие; каждому из них, вероятно, хочется в этот миг заглянуть вперед, в свое грядущее, увидеть, каким он будет, их собственный океан? Синий ли, озаренный солнцем, или черный, как ночь, океан горя, войны, безмолвных радиоактивных пустынь?..
Лукия наблюдает за сыном, ее то и дело охватывает непонятная тревога за него. Знать бы, почему это он порой меняется в лице, какие волнения обуревают его!
Увлекся кем-то мальчуган, или что-то иное разбередило воображение?
Она знает, Виталий прямо-таки влюблен в капитана Дорошенко, для него он идеал человека. С его приездом у Виталика с ребятами только и разговоров, что о далеких рейсах, о пассатах да муссонах. Его искренне удивляет, как может мать относиться к этому спокойно: «Как ты можешь, мама? Перед тобой единственный на весь совхоз человек, который пересекал экватор, видел созвездие Южного Креста!»
Виталик с капитаном в давней дружбе. Лукия припоминает, как в один из своих приездов капитан привез Виталику в подарок обезьянку — вот было с нею хлопот!.. Маленькая, потешная, она принесла из джунглей в совхоз свой горячий южный темперамент, живость и ловкость проявила такую, что просто не знали, куда с ней деваться. Носится, прыгает, как бесенок, все, что попадается под руку, швыряет, бьет, фикусы поломала, миски перебила, занавески порвала. Провода и антенны — это для нее что лианы в джунглях, из угла как прыгнет — и прямо на шнур электрический; уцепится, раскачается, а сама как будто радуется своим шалостям. Ей весело, а хозяйкам слезы. Так она и пошла из хаты в хату, пока не попала наконец в совхозные мастерские, где угодила в крепкие рабочие руки деда Смыка. Обросший, продымленный, задичавший, он цепко держал ее в руках, долго разглядывал этого далекого своего пращура.
— Неужели и я был когда-то таким? — удивлялся дед Смык. — Неужели и вправду я от такого происхожу?
— От такого, от такого! — шутили в мастерской. — Только загордились, дед, чураетесь… А она узнала, роднится.
— Что же ты думаешь про нас, макака? — допытывался дед Смык, пристально разглядывая обезьянку; а та, притихнув, зорко и внимательно разглядывала его.
На зиму забрали ее в школу, в уголок живой природы. Только недолго прожила там обезьянка: как-то ночью выскочила из помещения, и утром нашли ее на винограднике замерзшей.
— Друзья! Не надо грусти, — чуть жеманно воскликнула учительница английского, которая внешне мало чем отличалась от выпускниц. — Давайте-ка лучше вслух помечтаем о вашем будущем.
— Об этом лучше громко помолчать, — произнес Гриня Мамайчук. — Мечтателей у нас и так — не разминешься. «Ах, на целину! Ах, на новостройку! Всю жизнь буду в клубе со своим милым дуэты распевать!» А проходит несколько лет, ты ее и в клуб не дозовешься, куда там ей в клуб: «Трое малышей, коза, да еще и строимся!..»
— А по-моему, работать и веселиться никогда не надоест, — с уверенностью говорит Тоня и, вскочив, кричит через головы директору школы: — Павло Юхимович, вы уже разрешаете танцевать?
— Вы теперь люди суверенные…
Пары, одна за другой, закружились в вальсе…
А на другом конце стола все громче разливается песня: только что пели чабаны, а сейчас — супруги Осадчие, родители Кузьмы. Он бульдозерист с канала, а она доярка, и хоть заняты оба, но ни одно гулянье без них не обходится, ни один веселый вечер не пройдет, чтобы они не сели вот так вдвоем и не затянули дуэт. Семья у них большая, но живут дружно и как-то удивительно легко, смолоду и до седины ведут жизнь, как песню в два голоса, — слаженно, ровно. Так спелись, что все переливы хрипловатого голоса мужа Осадчиха уже знает наперед, подхватывает их точно, где нужно. И Лукию, которая прислушивается к песне, вдруг охватывает щемящая грусть, и становится больно-больно на душе оттого, что сама она сейчас не ведет вот так же песню с кем-нибудь в паре. «А чумаки йшли, чаєнят знайшли, чаєчку зігнали, чаєнят забрали». Песня грустная, за сердце хватает, а лица поющих совсем не печальные, на устах у молодицы даже блуждает не соответствующая песне улыбка. Осадчая и Лукию приохочивает:
— Подтягивайте и вы!
Но Лукии сегодня почему-то не поется. Ей просто хочется вот так сидеть рядом с капитаном, слушать его тихую речь, вдыхать тонкий запах духов, который исходит от него. А может, это и есть запах океана?
— Такая песня… Такая песня!.. — взволнованно говорит капитан. — Какую это душу надо иметь, чтобы сложить ее!
Черные от загара люди идут по степи полынным шляхом чумацким, с ними волы бредут непоеные, а припасы кончаются… Гнездышко нашли, разорили, а потом сами же и раскаялись в своем поступке, и горечь от содеянного вылилась в песню, пережившую века…
Осадчие запевают уже новую. Молодежь танцует. Тоня в развевающемся накрахмаленном платье, белом, как пена морская, летает в вальсе… Партнер ее — молодой учитель физкультуры. Вид у него кислый, скучающий, на голове целая шапка тяжелых гофрированных волос, под носом усики; эти усики, верно, нравятся Тоне, так как, протанцевав раз, она начинает с ним же и второй… Лукия Назаровна видит, что сын ее, укрывшись под деревом, стоит сиротливо, не танцует, и улыбки его становятся все более кривыми, жалобно морщат мальчишеские губы… Лукия готова бог знает что сделать сейчас той девчонке, которая так играет чувствами ее сына, ранит его своими проказами. И ведь это только начало, а что будет потом?!
Из всех девушек осталась за столом одна Лина. Она не пошла танцевать, сидит и не отрываясь смотрит на капитана, о чем-то беседующего с Лукией. Вот к капитану подсел, бесцеремонно оттиснув Лукию, Яцуба.
— Так что же, Иван, и ты в отставку? Давай, давай! Вдвоем будет веселее. — Лицо майора подернуто желтизной, а седой ежик подстриженной под бокс головы придает ему колючесть. — Хоть сойдемся когда и молодость вспомним… Помнишь, как кулачье брали за грудки да к церкви в страстную ночь с барабаном ходили?
— Что-то не припоминаю, — отвечает Дорошенко. Он и в самом деле в этих походах к церкви участия не принимал.
— Нет, это ты забыл! — энергично настаивает на своем Яцуба. — За давностью лет забыл… У тебя было свое, у меня свое. Не стану рассказывать конкретно, где я служил: почтовый ящик, да и все! Одно скажу: меня боялись. Сколько людей меня боялось, Иван, да каких людей! Профессора были, академики, деятели с дореволюционным партстажем…
Случайно встретившись глазами с дочерью, Яцуба вмиг осекся на полуслове.
Весь вид ее, осуждающе-гневное выражение глаз будто говорит: «Чем ты похваляешься? Боялись тебя? А какая в этом честь? Зато я вот тебя нисколечко не боюсь! И никогда уже бояться не стану!» Как бы в знак протеста, она встает из-за стола и, высокая, гибкая, как стебелек, в своем чудесном белом платье, подходит к капитану.
— Можно вас пригласить на вальс?
Капитан учтиво поднимается, и вот уже идут они в круг. Лина спокойно-величаво кладет ему руку на плечо, а отец сидит как громом пораженный ее поступком. «Танцую с кем хочу, танцую что хочу! — словно приговаривает она, кружась в танце. — И ты мне уже ничего не запретишь, распоряжаюсь собой во всем я сама!»
Хлопцы гурьбой подошли к столу и выцеживают из графина густую виноградную муть, а один из них, Кузьма Осадчий, этот плечистый здоровяк, поглядывая в сторону майора, опять не удержался от остроты:
— Я на него гляжу, а он на меня смотрит!
Ребята от души смеются. Только одному Виталику, кажется, сейчас не до смеха. Его Тоня все еще летает в танце со своим физкультурником, возбужденно играет глазами, пуская чертиков своему партнеру так, что Виталику уже невмоготу на это глядеть. Лукия заметила, как он махнул куда-то в сторону и исчез в кустах.
А она, бесстыдница, после танца, обмахиваясь газовым платочком, подошла к хлопцам да еще и спрашивает:
— А где же это Виталик? Гм!..
— Клянемся вчерашним днем, только что был тут, — шутит Грицько Штереверя и сам ведет Тоню в круг.
Но с ним девушка танцует уже без прежнего подъема, встревоженный чем-то взгляд ее блуждает по толпе, и после танца она тоже сразу куда-то исчезает.
Гости понемногу начинают расходиться. Капитан Дорошенко, невзирая на подозрение, промелькнувшее во взгляде Яцубы, берет под руку Лукию, чтобы проводить ее домой, и они идут не спеша через школьный двор и скрываются, как в тоннеле, в аллее старинного парка, где когда-то бродили еще в молодости.
Вдруг из-за куста до них доносится шорох, и кто-то, словно всхлипывая, шепчет там горячо и страстно:
— Хочешь, я пойду сейчас туда и при всех ему скажу, что он мне не нужен, что я только так с ним танцевала, потому что ты ведь не танцуешь! А я только тебя люблю, только тебя всегда любить буду! Ну, прости меня, прости, Виталичек мой!
Зашуршало в кустах, и мимо Лукии и капитана, взявшись за руки, пробегают двое.
Ночь тихая, лунная. Тополя не шелохнутся. Посреди школьного двора поблескивает турник. Вот так же он блестел когда-то, на рассвете их юности. Может, это он, тот самый, так доныне и стоит. Качалась когда-то на нем молодая девушка, выпускница техникума. А когда спрыгивала на землю, попадала прямо в объятия молодого моряка… Задержавшись, Лукия и Дорошенко стоят безмолвно, смотрят на турник, призрачно освещенный луной. Откуда ни возьмись подбегают к нему те двое, чья ревность едва вспыхнула недавно в густых зарослях парка, но там же, видимо, и угасла. Мгновение — девушка уже на турнике, словно взлетела туда! Качается высоко, болтает ногами, смеется. Но долго ей так не удержаться — руки немеют, Лукия словно чувствует, как они млеют. А приземляться и впрямь страшно. Правда, страх этот больше от озорства: хочется, чтобы кто-нибудь подхватил… Чего же ты стоишь? Спасай! Паренек догадался. Раскинул руки, и она падает ему прямо в объятия, легко, белопенно падает с неба… Спустя какое-то мгновение он и сам, этот хлопец, на турнике. Слышно только, как поскрипывает железо перекладины, а ноги взлетают куда-то к самой луне.
Лукия и Дорошенко стоят, не могут отвести глаз: будто наяву оживает перед ними сказка их собственных, таких далеких и чистых ночей.
А возле школы тем временем продолжались танцы. Осталась тут все больше молодежь, родители и учителя разошлись, лишь неугомонный майор Яцуба похаживает, бубнит молодому Мамайчуку: