Неотправленное письмо - Осипов Валерий Дмитриевич


НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО

Вторую неделю мы ждали самолёта в затерянном среди непроходимых якутских лесов маленьком таёжном посёлке. Нас было семеро: три геолога, три геофизика и один журналист. Все мы сошлись в посёлке случайно — вышли к аэродрому из тайги, где ходили с поисковыми отрядами, занимаясь каждый своими делами. И всем нам нужно было срочно лететь в город, на центральную базу главной разведочной экспедиции.

По утрам, ещё до восхода солнца, мы переправлялись через речку на большую галечную косу, служившую аэродромом, и, усевшись на перевёрнутые лодки, с тоской смотрели на горизонт. До полудня мы сидели молча: праздные разговоры на аэродроме в ожидании самолёта считались в тех местах дурной приметой.

В полдень мы доставали из рюкзаков консервы и сухари и, лениво жуя этот немудрёный обед, в который раз начинали жаловаться друг другу на проклятую непогоду и на затянувшиеся таёжные пожары. Соблюдение примет во вторую половину дня считалось необязательным, так как все знали, что самолёт после обеда всё равно не прилетит: не успеет вернуться обратно на базу, но, несмотря на это, мы продолжали сидеть на аэродроме до самого вечера.

С наступлением темноты мы брали свои полегчавшие за день рюкзаки и, невесело шаркая сапогами по гальке, возвращались к переправе. Перегруженная лодка-шитик, черпая обоими бортами воду и готовая пойти ко дну буквально каждую секунду, всё-таки успевала вовремя пристать к берегу, и мы, вылив воду из сапог и отжав полы своих пальто и плащей, отправлялись сушиться, а заодно и ночевать в одиноко стоявший над рекой дом холостого и угрюмого радиста Ивана Семёновича.

Обиталище Ивана Семёновича походило одновременно и на общежитие, и на мастерскую по ремонту радиоаппаратуры. Вдоль стен стояло несколько раскладных коек с засаленными спальными мешками, одну из которых занимал сам Иван Семёнович, а всё остальные — всякий проезжающий и проходящий через посёлок таёжный люд. Передняя часть дома была плотно заставлена тяжёлыми металлическими ящиками с круглыми эбонитовыми ручками и опутана множеством проводов, которые, казалось, не имели ни конца, ни начала. Здесь игриво перемигивались между собой десятка полтора красных и зелёных, похожих на кошачьи глаза лампочек, и в любое время дня и ночи слышался цыплячий писк.

Иван Семёнович поддерживал связь с поисковыми отрядами геологов, работавшими в тайге, и три раза в день «давал погоду» лётчикам. Целыми сутками он сидел с наушниками на голове и стучал ключом, посылая в эфир свои унылые точки-тире.

Устроившись на ночь, мы начинали чаёвничать. Надо сказать, что чай на Севере, особенно на севере Якутии, пьют до того крепкий, что по цвету его можно сравнивать только с сажей.

В один из таких вечеров, лёжа на спальных мешках и потягивая из старых консервных банок густейший таёжный «чифир», мы неожиданно заговорили о самопожертвовании. Уж не помню, с чего всё началось. Кто-то незаметно начал, кто-то поддержал, и через минуту разговор завладел всеми, за исключением хозяина дома и одного нашего спутника — угрюмого пожилого геолога с изрезанным морщинами лицом. Иван Семёнович, как обычно, сидел около рации с наушниками на голове, слушая эфир, а угрюмый геолог лежал на койке, подложив под голову руки, и, глядя в потолок, молча курил.

Мнения сразу же разделились. Одни говорили, что пожертвовать собой человек может только в том случае, когда он ясно видит перед собой цель, во имя которой отдаёт свою жизнь. Другие утверждали, что самопожертвование — это результат эмоционального потрясения, экстаза, что пожертвовать собой можно не по расчёту, а только по вдохновению. Особо горячо защищал вторую точку зрения лохматый чёрный геофизик — молодой парень лет двадцати пяти с бледным, худым лицом и большими голубовато-серыми глазами.

Угрюмый геолог (его фамилия была Тарьянов) поначалу, казалось бы, совсем не интересовался нашим разговором. Но потом, когда страсти разгорелись и лохматый геофизик в пылу полемики выскочил на середину комнаты и, размахивая руками, стал о чём-то нечленораздельно кричать, Тарьянов сел на своей койке и, подняв руку, как школьник на уроке, тихо сказал:

— Одну минуту…

Мы все с интересом повернулись к нему.

— Я не буду спорить ни с кем из вас. Я просто хочу рассказать вам одну историю, которая, как мне кажется, имеет некоторое отношение к предмету вашего сегодняшнего разговора.

Тарьянов взял свою потрёпанную полевую сумку и вытащил из неё сильно помятую тетрадь.

— Два года назад во время больших осенних дождей в тайге пропал без вести поисковый отряд геологов. Их искали до самой зимы, но не нашли. Весной, когда сошёл снег, эвенки-оленеводы случайно наткнулись на последнюю стоянку этого отряда. А в десяти шагах от шалаша лежал человек. Это был начальник отряда, геолог Костя Сабинин, тот самый Сабинин, который открыл Заполярный алмазоносный район… Костя Сабинин был человеком редкой души — прямой, честный, открытый, замечательный товарищ, верный друг, способный геолог, умница. Я с ним работал когда-то. Он и сейчас как живой стоит у меня перед глазами — высокий, широкоплечий, добродушный, с карими весёлыми глазами, со светлой курчавой бородой… Эвенки нашли на груди у Сабинина пакет, в который была вложена карта открытого им месторождения и пачка исписанных листов бумаги — письмо Сабинина к жене. Письмо отослали в Москву, а карту дали на проверку геологам, которые подтвердили на следующий год высокое содержание алмазов в открытой отрядом Сабинина кимберлитовой трубке. Перед отправкой кто-то перепечатал Костино письмо на машинке. Эта копия долго ходила по якутским разведочным партиям. Некоторые места геологи читали запоем, как молитву. Потом письмо попало ко мне, и я переписал его. Костя писал письмо жене долго — несколько месяцев. Это было последнее, непрерывное, бесконечное письмо. Вот что было в нём написано:

«…У вас ещё вечер, а у нас уже утро, вы ещё слушаете по радио лёгкую музыку, а у нас уже поют петухи, и мы встаём рано-рано, чтобы успеть на аэродром к отлетающему в далёкую северную партию самолёту. Когда ты ляжешь в кровать и начнёшь засыпать, мы уже поднимемся в воздух. Ты будешь видеть хорошие, светлые сны, а мы, прижавшись друг к другу меховыми куртками, будем смотреть в маленькие круглые окна — иллюминаторы на редкие клочковатые облака, молчаливой серой стаей проносящиеся над крыльями нашего самолёта. В твоей тёплой, уютной комнате розовым светом горит настольная лампа, а из стеклянной кабины нашего самолёта уже видны первые багровые сполохи северного сияния…

Вера, дорогая! Как мы далеко сейчас друг от друга! Я знаю, что ты волнуешься за меня, за мою беспокойную, бродячую жизнь. Мы мало бываем вместе, и ты больше помнишь меня на подножке вагона или в дверях самолёта, всегда уходящего, улетающего от тебя.

Мне очень хочется сделать для тебя что-нибудь хорошее и доброе именно сейчас, когда ты спишь в далёкой Москве, а я лечу с молчаливыми геологами к побережью Ледовитого океана. Мне хочется, чтобы тебе приснился яркий, солнечный день в весёлом южном городе. Это было пять лет назад. В тот день мы решили, что навсегда будем вместе.

И тогда же я сказал тебе, что хочу сделать в жизни что-нибудь очень большое, очень полезное и нужное для моей Родины. И тогда ты сказала, что разлука всю жизнь будет спутницей нашей любви. Помнишь, мы долго молчали после этих слов. Мы знали, что это правда, но тогда наша любовь была сильнее правды.

И вот прошло пять лет. Пять лет я скитаюсь по Северу. Я ищу то большое и нужное, о чём говорил тебе в тёплом южном городе, то, что мы называем холодным и чужим словом «полезное ископаемое», но чему мы отдаём все силы, все мечты, весь жар души.

Вера, родная, мы так редко видимся с тобой! И каждый раз при расставании мы поднимаем стаканы за годы странствий и минуты встреч. Мы знаем, что эти минуты стоят долгой жизни рядом друг с другом. Мы знаем, что годы разлуки не страшны нам. Мы верим в это.

…Когда ты проснёшься, мы уже приземлимся на жёлтую отмель бурной таёжной реки. Место нашей посадки будет всего в четырёх километрах от Северного Полярного круга. И когда ты встанешь, будешь умываться и причёсываться, мы, проводив улетевший на юг самолёт, уже пересечём черту Полярного круга. Нагруженные тяжёлыми рюкзаками, мы пойдём дальше, на север. Наши геологические молотки будут стучать по выходам древних кристаллических пород, мы будем вгрызаться кайлами и лопатами в вечную мерзлоту, будем засыпать по вечерам среди болот и топей под холодными полярными звёздами и думать о тех, кто ждёт нас на Большой земле.

Через много-много дней мы снова выйдем из тайги — бородатые, грязные, уставшие. Нас будет ждать самолёт. Мы вернёмся с победой — я в этом уверен. Когда мы снова поднимемся в воздух, я буду смотреть в окно и думать о тебе.

Но это будет ещё очень и очень не скоро. А пока… пока зажмурься и жди. И верь в нашу победу.

…Верочка, здравствуй! Не сердись на меня, но получилось так, что письмо, написанное в самолёте, я не отправил с лётчиками обратно. Мы неудачно приземлились — пришлось перетаскивать грузы на берег по пояс в воде. В этой суматохе я и забыл передать лётчикам письмо, чтобы они опустили его в почтовый ящик на центральной базе экспедиции. Оно осталось со мной, и вот уже вторую неделю я ношу его по тайге, думая о том, что оно дошло до тебя и что ты уже прочитала его.

Я нашёл его вчера среди карт и теперь не знаю, когда оно попадёт к тебе. Но, несмотря на это, я всё же пишу тебе, — наверное, по привычке. Как мы живём? Тебе, наверное, не очень-то интересно знать это — десятки моих северных писем лежат на твоём туалете в резной перламутровой шкатулке. И все они написаны из тайги, от костра и полны описаний нашей во все годы одинаковой бродячей геологической жизни.

Я и сейчас сижу у костра и, разложив на коленях помятый лист, царапаю карандашом по бумаге. Все уже спят, я сижу один, кругом на тысячи километров тайга и темнота, и наш костёр затерялся в ней, как маленькая светлая песчинка в огромном океане ночи.

Я сижу теперь так очень часто. Ребята ругаются, просят ложиться, а потом залезают в спальные мешки и оставляют меня один на один с костром. Я сижу, смотрю на пламя, на синие языки углей, на улетающие вверх искры, и мне почему-то всегда в такие минуты вспоминаются слова нашей старой геологической песни:

Я смотрю на костёр догорающий,
Пляшет розовый отблеск огня.
После трудного дня спят товарищи,
Почему среди них нет тебя?..

…Здравствуй, Верочка, милая! Снова привал, снова ночь и костёр, и мне снова захотелось поговорить с тобой. Пожалуй, это письмо я привезу тебе зимой сам — раньше оно не дойдёт до тебя.

Когда я приеду, я не буду ничего тебе рассказывать. Я молча войду в твою комнату, поставлю на пол рюкзак и отдам тебе это письмо. Ты будешь читать его, а я буду сидеть напротив и смотреть на тебя, на твоё лицо, на твои волосы, на твои руки. Ты прочтёшь письмо, всё поймёшь, и мы больше не будем вспоминать обо мне. Мы будем говорить только о тебе — о твоей жизни, о твоих делах, о твоих заботах.

Поэтому я пишу тебе сейчас обо всём — о нашей работе, о наших невзгодах и разочарованиях, о наших маленьких радостях.

Мы ищем здесь, за Полярным кругом, кимберлитовую алмазную трубку. Что это такое, ты знаешь по моим старым рассказам. Я могу добавить только, что без неё нам нельзя возвращаться на центральную базу экспедиции. Мы не можем не найти её. К этому подготовлено всё: определён приблизительный район, выработана поисковая методика. Мы не имеем права не открыть трубку: потрачено слишком много времени, сил и средств на подготовительные работы.

Трубка окружена геологами со всех сторон, ей некуда деваться. От нас требуется только одно — нащупать трубку, взять из неё образцы и нанести контуры месторождения на карту. По нашим следам пойдут строители. Они заложат на трубке рудник и посёлок. И это должно быть сделано не позже будущего лета, — значит, этой осенью мы не можем вернуться на центральную базу с пустыми руками. Мы знаем, что где-то далеко на юге вышли на поиски кимберлита ещё несколько разведочных отрядов. Это придаёт нам сил, — естественно, хочется быть первыми.

Мы начали работать с опозданием: в этом году в Якутии лето было дождливое, разлив затянулся, и только в конце июля сошла большая вода, и удалось вылететь с центральной базы к месту поисков. Сейчас здесь последние дни позднего бабьего лета. Стоит теплынь. Солнце печёт болота и мари, воздух до дурноты насыщен пряными таёжными испарениями. Но уже чувствуется приближение короткой полярной осени: побурела хвоя на лиственницах, по утрам кусты багульника серебрятся лёгким инеем, печально опускают вниз свои ветки чахлые лиственные деревья. Ещё одна осенняя примета: пропадают постепенно комары. Их отсутствие старается возместить мошкара. Гнус прямо-таки свирепствует — у меня опухли руки и разодрано всё лицо.

«Пьяная» якутская тайга становится ещё пьянее. Помнишь, я тебе как-то рассказывал, что деревья в якутском Заполярье растут не прямо, а вкривь и вкось. Это оттого, что здесь очень сильные зимние морозы, от которых древесину перекручивает так сильно, что тайга и впрямь похожа на подгулявшую компанию. Многострадальные якутские деревья очень остро чувствуют снижение температуры и первыми начинают реагировать на приближающиеся холода, сгибаясь и наклоняясь к земле.

Уже совсем потух костёр. Я так увлёкся, что забыл подложить в него веток. Ну, спи, Верок! Счастливых тебе снов…

Я совсем забыл представить тебе членов нашего отряда. Всего нас четверо. Сначала расскажу о Сергее, нашем завхозе, поваре, рабочем, хозяйственнике, — одним словом, мы называем его «оргсектор». Сергей — старый таёжник. Он самый старший из нас и самый опытный. У него полярный стаж даже на два года больше, чем у меня, и по имени я зову его только на правах начальника отряда. Он ростом невысок, кряжист, лицо всегда задумчивое, хмурое, словно он замышляет что-то серьёзное. Сергей всё умеет. Кажется, нет такого ремесла, которому он не обучен. Он и плот может срубить, и обед сварить, и хорошее зимовье поставить, и в геологии разбирается неплохо. Словом, без него мы как без рук.

Вообще у нас в тайге роль рабочего в поисковом отряде особенно велика. Часто бывает так, что с молодым, ещё недостаточно опытным геологом работает старый рабочий-таёжник. В таких случаях он выполняет обязанности своеобразной «няньки», или, вернее сказать, «дядьки» при геологе. Такие отношения со стороны всегда очень трогательно выглядят. Я пишу об этом потому, что наблюдаю подобную ситуацию каждый день. Ведь два других члена нашего отряда — Герман и Таня — совсем ещё зелёные юнцы. Юнцы, конечно, довольно относительные. Герман уже два года как окончил техникум, а Таня — третий полевой сезон после институтской скамьи вместе с геологами нашей экспедиции «охотится» за неуловимыми кимберлитами. Но для полярной тайги это пустяковый стаж. И Сергей всячески заботится о них, наставляет, учит таёжному уму-разуму.

Ох и засиделся же я, Веруня! Пора ложиться. Завтра рано вставать. Спокойной ночи…

Начали работать на ручье, на который я возлагаю большие надежды. Это вообще-то не ручей, а самая настоящая река — ширина метров двадцать, глубина метра три, но мы зовём её по-таёжному — ручей. (Здесь реками величают только такие гиганты, как Лена, Вилюй.)

Берём пробы и шлихи, промываем их, сушим, исследуем.

Пока всё идёт хорошо, только вот погода начинает портиться. Сильно туманит, солнца не видно почти совсем, изредка моросит мелкий дождик. Одежда наша, конечно, не просыхает.

Сегодня Сергей учил Германа разводить костёр — Герман сегодня дежурный. Он разложил огромный неуютный кострище. Сергей не выдержал и сказал в сердцах:

Дальше