Владимир Ост - Сергей Нагаев 11 стр.


Ничто, ничто не могло подсказать ему верный путь к городу. От холода и отчаяния у него заболел живот, одеревенели ноги, спина, руки.

Однако Вова пересилил себя и решил все-таки попытаться сориентироваться. Он стал медленно, чтобы не услышали собаки, стая которых, возможно, была еще где-то рядом, обходить дот вокруг, и тут в прогале между двумя ближайшими сопками увидел огонек. Вова не смел верить глазам. Стараясь не топать и не шуршать травой, он поспешил на сопку. И какова же была его радость, когда с ее вершины ему открылся вид на вечерний Чойбалсан. Оказывается, все это время он был не так уж далеко от города! По-прежнему скользящими, бесшумными шагами Вова быстро пошел, почти побежал на огни.

Риелтор Владимир Осташов открыл глаза – за тюлевыми занавесками, в кромешной тьме виднелись редкие светящиеся окна соседних домов. Он приподнялся в кровати. Насыщенный событиями первый день работы измотал его, но заснуть – видимо, из-за нервного перевозбуждения – никак не удавалось.

Он медленно спустил ноги на пол, так же медленно сел и, опершись локтями о колена, потер глаза, чтобы вернуться в реальность сквозь освеженные памятью картинки детства. Как далека теперь та весенняя степь! Когда все это было? Лет тринадцать назад. Больше, чем полжизни назад. Отца, кадрового офицера, тогда командировали в Монголию, и семья на три года поселилась в одном из бревенчатых домиков военного городка на окраине Чойбалсана. А куда делись те нежные ирисы? Кто знает. Сохранился только детский рисунок, на котором выведенные акварелью фиолетовые цветы росли сквозь глазницы лежащего в траве черепа. Да, точно, это был череп с двумя фиолетовыми фонтанчиками, бьющими из глазниц. Как вспомнил Владимир, череп был изображен неуверенным карандашом и выглядел неподобающе весело. Рисунок он нарисовал в ночь после путешествия на монгольское кладбище: по окончании нешуточной трепки отец поставил его в угол и запретил трогаться с места до утра, но когда родители заснули, маленький Вова тихонько вышел из угла, взял карандаши и краски и, усевшись за стол на кухне, как мог поделился с бумагой своими впечатлениями от прошедшего дня.

Владимиру захотелось отыскать в шкафу коробку со своими детскими рисунками и просмотреть их, но было лень копошиться в шифоньере среди ночи. Он встал, нащупал во тьме на тумбочке пачку сигарет, зажигалку, не одеваясь, в трусах, вышел на балкон, закурил.

«Какого черта вдруг вспомнилось это кладбище?» – недоумевал Владимир. В обычной ситуации вопрос был бы риторическим, потому что детские воспоминания всегда наплывали без особых причин. Но только не в этот раз. Осташов быстро сообразил, в чем дело: видимо, на него слишком сильное впечатление произвела фотография скифской мумии, показанная репортером Наводничим. Владимир вспомнил, как спросил у Василия, что там у скифа на плече наколото, и как тот ответил: «Олень. Рука двигалась – и олень бежал». При чем здесь татуировка? Ни при чем. Дело в самом скифе. Мумия на фото жутко походит на останки, которые Осташов видел в детстве, в тех монгольских гробах. Да, вот что. Скелеты. Смерть.

Надо сказать, в последнее время Владимир вообще стал часто и с какой-то особой серьезностью задумываться о том, что такое смерть, о том, что остается на земле после ухода человека и какой смысл в связи этим имеет его собственная жизнь. Это началось несколько месяцев назад. Ни с того ни с сего он чуть ли не с отчаянием начал ощущать, что его покидает детская, ни на чем не основанная, аксиоматичная уверенность в собственном бессмертии. Ни малейших внешних поводов к тому вроде бы не возникало. Просто Осташов стал вдруг отчетливо понимать, что придет день (и нельзя исключать, что этот день может наступить уже завтра), и он исчезнет. Канет в никуда. И ничего в мире не изменится. На смену очередному утру, осознавал Владимир, как ни в чем не бывало придет полдень, затем настанет вечер, планета будет по-прежнему кружить вокруг Солнца – с одним лишь новым нюансом: в одном из бесчисленных городов на ее поверхности уже не окажется человека, которого зовут Владимир Осташов. Его тело, беспомощное тело превратится в останки и неотвратимо истлеет. Но гораздо раньше, чем это произойдет, – а именно в самый момент смерти – пропадут, словно и не было, улетучатся раз и навсегда его мысли, чувства, ощущения. И некому будет даже подумать эту самую мысль: «Вот меня и не стало». Это будет первая в его жизни (или смерти?) мысль, которой уже некуда прийти.

Конечно, раздумья о смерти не были диковинкой для Владимира, он и раньше осознавал конечность жизни. Впервые пугающие мысли стали приходить на ум еще в детстве, но тогда он чаще думал о смертности родителей, потому что был уверен, что они должны умереть раньше него. И ему становилось бесконечно жалко их. Иногда ночью, когда не спалось и его одолевали эти страхи, он вставал с кровати, подходил к спящим матери и отцу и тихонько гладил их по волосам. И ему с трудом удавалось сдержать слезы.

Позже, повзрослев, Владимир стал лучше понимать, что никакой очередности в смертности не бывает – и стал страшиться неотвратимого ухода в никуда. Но отчего-то именно сегодня, именно сейчас его понимание собственной бренности стало вдруг бескомпромиссно чистым. И невыносимым.

Осташов прислонился к перилам балкона, глубоко затянулся и, подняв лицо к ночному небу, с силой, словно желая тем самым избавиться от угрюмых дум, выпустил струю дыма гаубично вверх. Густой клубящийся куст, выросший над ним в безветренном воздухе, несколько секунд постоял на месте, а затем медленно развеялся, и Владимиру вновь открылся вид на звездное небо. Оптимизма эта картина не добавила. Бесконечность космической пропасти с ее неизмеримыми масштабами, расстояниями и временами слишком наглядно иллюстрировала ничтожность человеческого существования.

В голове Осташова снова всплыл образ скифской мумии. Две с лишним тысячи лет назад, с унынием думал Владимир, этот парень носился на лошади по степям, охотился, воевал, кого-то любил, кого-то ненавидел, строил планы, красовался перед девчонками, татушку (наверно, модную по тем временам) себе на плече сделал, в общем – жил. А теперь осталось только засохшее тело. И это еще чудо, что оно сохранилось. С тех пор, как этот скиф умер, сотни миллионов людей появились на Земле и исчезли, и от них не осталось вообще ничего – даже нескольких связанных между собой молекул.

А ведь и его, Осташова, уже сегодня могло бы на этом свете и не быть. Дорожная катастрофа, финка в случайной драке, кирпич с крыши, в конце концов, – да мало ли причин – и все, его нет. В принципе, подумал Владимир, можно считать себя несуществующим, начиная уже со следующей секунды, вот прямо сейчас. Какая разница для этих звезд в вышине, когда именно он умрет? Что секунда, что целый век – для вселенной без разницы. Не хватит никакой фантазии даже представить себе, насколько мизерное и жалкое значение для всего мироздания имеет его жизнь.

Как ни странно, от этой мысли ему неожиданно стало удивительно легко. Потому что вместе с ничтожностью жизни стали казаться бесконечно мелкими и связанные с ней переживания, заботы, страхи. Осташов вспомнил фирму недвижимости «Граунд+», вспомнил, с каким трепетом он шел на собеседование к гендиректору Букореву, и даже вслух – впрочем, как-то растерянно – рассмеялся. Какая чушь! Какая мелкая, мышиная возня!

«Да, можно считать, что меня уже нет, – подумал Владимир. – Некоторые из моих школьных знакомых уже умерли, и я бы мог. Но я все-таки живу. Значит, можно считать, что моя жизнь – это уже вторая жизнь, и она совсем не связана с первой. Это просто такой подарок – вторая жизнь. И делай в ней все что хочешь!» Осташов при этой мысли как бы воспарил над собой. Увидел собственную персону со стороны. И что ему особенно понравилось, почувствовал себя невероятно обновленным и всесильным. Это было доселе совершенно неизвестное ему ощущение. Оказывается, можно вот так, без всякого эпического повода, начать жить иначе, чем привык. Осташов почувствовал, что может ставить перед собой любые, самые смелые и грандиозные цели, и, главное, абсолютно никто не в состоянии помешать ему в их достижении. Было ощущение, что он, как герой сказки, вдруг узнал волшебное слово, которое открыло ему пещеру с несметными сокровищами. «Сезам» сработал – черпай золото ведром и трать направо и налево.

Оставалось только наметить, чего именно ему хотелось бы добиться. Чего? Да всего, чего угодно!

По некотором размышлении, однако, выяснилось, что с налету придумать по-настоящему достойные задачи не очень-то получается. Возникла проблема: на что конкретно израсходовать нежданно свалившееся на него богатство? К чему приложить свои феноменальные силы?

Владимир закурил вторую сигарету. Действительно, чего ему хочется больше всего? Денег? Деньги – это, конечно, хорошо. Но что такое деньги (по космическим масштабам)? Нет, это слишком мелко. Может быть, стать наконец знаменитым художником? Взять, и прямо с утра написать маслом какую-нибудь картину. Неважно какую, главное – гениальную. Но уже в момент появления этой идеи он понял, что ее придется оставить. Около полугода назад он прекратил рисовать именно потому, что стало очевидно: он не знает, какие картины хочет писать. У него хорошо получались только виды старой Москвы. Улочки, подворотни, дворики, тупики. И никогда – люди. То есть он умел похоже и правильно – не придерешься – изображать человека. Но в его портретах всегда чего-то не хватало. Быть может, чего-то самого нужного, основного. И Осташов решил, что не будет больше трогать краски – пока не сообразит, чего он в жизни не понимает. То ли сам про это узнает, то ли люди каким-то образом невзначай подскажут или обстоятельства. Даже свои любимые улицы он перестал рисовать. Поскольку ему стало казаться, что, если уж по-честному, то и в улицах на его холстах тоже чего-то недостает. В общем, Владимир решил, что надо выждать время.

А если бы он мог прямо сейчас написать что-то супер-пупер, продолжил свои размышления Осташов, – что-то мирового класса? Ну и что? Ну завтра стал бы, предположим, крутой знаменитостью. И что? Сколько их, великих художников? Пруд пруди! И он будет одним из них. Всего лишь! И кроме того, как долго зрители смогут любоваться его произведениями? Тысячу лет? Три тысячи? А что будет с картинами через десять-пятнадцать тысяч лет? Это же только холсты с красками, даже не каменные скульптуры. Конечно, к тому времени люди, возможно, придумают, как сохранять картины в течение тысячелетий. Придумали же, как сохранять тело Ленина. Но еще вопрос: будет ли его творчество интересно кому-то через десять, двадцать, пятьдесят тысяч лет? И будет ли вообще тогда существовать планета, какой она является сейчас? Пятнадцать тысячелетий – вот практически и вся история человечества на сегодняшний день.

Круг замыкался. Выходило, что все бесполезно. На свете нет жизненных целей, достижение которых равноценно самому факту жизни.

По спине Осташова пробежала дрожь. Впереди опять замаячил страх смерти, и Владимир поспешил освободиться из этого мысленного капкана. «Для начала можно бросить курить, я как раз давно хотел, – подумал Осташов. – Вот и новая, вторая жизнь – бросил курить. Просто так. Потому что захотелось. Потому что могу».

Он сделал последнюю затяжку, без сожаления вдавил окурок в пепельницу и вернулся в комнату.

Владимир чувствовал, что больше не в состоянии размышлять на эти темы: очень уж хрупки были его логические построения и рассуждения, очень близки они были к черте, за которой вновь открывалась пропасть, полная леденящего страха и непреодолимого ужаса. «Какого черта, человеку дано осознавать все это? – подумал Владимир. – Растения и животные вряд ли об этом догадываются. Растения и животные гораздо счастливее нас».

Глава 7. Ост

«Растения и животные счастливее нас, – продолжил свою мысль Владимир, – хотя они, наверное, думают о людях то же самое».

Он включил свет, присел на край кровати и огляделся, пытаясь найти себе какое-нибудь занятие.

Кроме узкой кровати, в его комнате находились платяной шкаф, письменный стол, на котором помещался маленький телевизор и аудиосистема, да еще потертый стул и большой стационарный мольберт в углу. Немудрящую обстановку, впрочем, скрашивали картины, в изобилии развешанные по стенам. В основном здесь висели полотна, написанные маслом, но попадались и акварели, и маленькие рисунки, выполненные углем, серебряным карандашом, пастелью и даже просто цветными карандашами.

Рядом с умело нарисованными портретами, пейзажами и натюрмортами соседствовали явно ученические работы, и объединяло эту разномастную домашнюю галерею, пожалуй, только одно – в нижнем углу каждой картины была подпись: «Ост». Подписываться таким образом Осташов придумал, еще будучи подростком, когда это слово навевало ему грезы о путешествиях и приключениях в духе историй Жюля Верна и Роберта Льюиса Стивенсона.

В последний раз свою трехбуквенную подпись Владимир вывел под портретом матери. На картине молодая женщина (Осташов рисовал ее по старой фотографии) была в светлом платье, с распущенными, ниспадающими на плечи и спину темными волосами; она сидела на мотоцикле, опираясь ногой о землю. Одной рукой женщина держалась за рукоятку руля (пальцы – на рычаге газа), а другой сжимала ключ, вставленный в скважину зажигания. Казалось, еще миг – и она заведет двигатель и укатит по проселочной дороге туда, куда был устремлен ее задорный взгляд – в солнечные да веселые просторы.

Картина далась легко, и вначале Осташову понравилась. Но очень скоро он вдруг взглянул на нее по-новому и чуть не выбросил.

С тех-то пор Владимир и разуверился в своих способностях и впал, как лягушка по осени, в творческий анабиоз.

Однако следует пояснить, что перед этим Осташов испытал еще одно серьезное разочарование. Неожиданно для себя он пришел к удручающему выводу: живопись в России никому не нужна.

В этом скорбном мнении о стране Осташов утвердился эмпирическим путем, когда пытался торговать своими картинами на рынке «Вернисаж», в Измайлово. Зимой он арендовал там стол с навесом и в течение месяца простоял в ряду между ядреной бабищей, продававшей матрешек, и хмурым типом, прилавок которого был завален военной амуницией советского образца.

Вообще-то, ярмарка не специализировалась на картинах как таковых. В основном здесь продавали другое: сарафаны, пуховые платки, деревянные пасхальные яйца, новодельные под старину и восстановленные старые иконы, игрушки, патефоны, коромысла – словом, все, чем русская народная традиция, а также давнишняя советская и даже дореволюционная промышленность могли украсить быт; расчет в основном делался на туристов.

Что же до художников, то их жиденькая стайка кучковалась со своими произведениями в дальних рядах, куда не всякий покупатель забредал. Но Владимиру от дома до «Вернисажа» было рукой подать, и это обстоятельство стало решающим: вставать ни свет, ни заря, чтобы ездить куда-то дальше, было выше его сил.

К собратьям по искусству на рынке Осташов не примкнул. Место, которое он выбрал, на языке торговцев называлось проходным, то есть располагалось недалеко от входа и считалось выгодным. Правда, за такой прилавок и платить надо было вдвое больше, чем за столик на отшибе. Но Владимир, уверенный, что его картины расхватают быстро, без сомнений выложил сорок тысяч рублей. Хотя при этом в администрации рынка он долго спорил с управляющим, настаивая на том, чтобы арендовать торговое место только на неделю, ну в крайнем случае – на две.

– Почему я должен платить за целый месяц? – кипятился Осташов. – Я продам свои картины – и всё.

– Я еще раз говорю: меньше, чем на месяц мы места не сдаем, – ответил управляющий, круглый дядя с лукавыми глазками. – Остальное – дело ваше. Это же не моя проблема – сколько вы и чего продадите. И, кстати, тем более не моя проблема – продадите ли вообще хоть что-то.

И ведь как в воду глядел, подлец. За весь месяц у Владимира не взяли ни одной картины.

В последний день Осташов, понурый и печальный, пришел в конторку администрации, чтобы продлить аренду, однако управляющий ему отказал:

– Извините, но ваше место с завтрашнего дня арендовано другими людьми – на год вперед.

– А почему вы сдали мое место без моего ведома. Надо же было у меня спросить. А может, я бы тоже взял его на год?

Назад Дальше