ТУ-104 и другие - Скоп Юрий Сергеевич


Юрий Скоп

ТУ-104 и другие

Повесть

Галине Кирпичниковой,

стюардессе.

От автора

С самим собой распрощаться трудно, а может быть, и вообще невозможно.

В 1963 году я расстался с редакцией областной газеты. Была зима. Снег. По улице шли три девчонки в синих аэрофлотских шинелях. Будем считать, что с них все и началось. А чуть позже в трудовой книжке бывшего корреспондента появилась забавная запись: «...зачислен на должность бортпроводницы».

Стюарды тогда еще только входили в моду, и в нашем авиаотряде их было всего восемь. Потом были полеты и первые страницы моей первой повести, которую вы сейчас, если захотите, прочтете.

С тех пор прошло пять лет.

Я прощаюсь сегодня с тогдашним самим собой.

Я прощаюсь сегодня со стюардессами. Хотя, может быть, и не раз память вернет меня к тем, кого ежеминутно встречает и провожает аэродромная земля. И тогда, наверное, уже совсем по-другому оживут пока еще не написанные мной парни и девчонки с нелегких трасс, и заговорят с тех страниц сильные, но земные люди, навсегда связавшие себя с небом.

После работы в Аэрофлоте судьба завела меня в горы, тайгу, к людям, еще более трудным и суровым.

О них я и пишу теперь...

Перед тем полетом

Аэродромы закрывались и на востоке. По всей трассе с запада брели снегопады. Белые шлагбаумы метелей перехватывали посадочные полосы, люди нервничали в портовых залах ожиданий, и города начинали грустить о реактивных громах. Снег все шел, шел и шел...

Теплый и мохнатый, он белил улицы, пахло от него талым ивняком, сырой свежестью будущих дождиков.

Но на центральном проспекте дворникам делать было нечего: парни и девчонки катали февральский снег, стены домов искрились наляпами — разрывами, редкий прохожий не нес на спине белой заплаты.

А в нашем дворе — сугробы. Обычно с ними воюет глухонемой дворник дядя Костя. Воюет с рабочей, неспешной терпеливостью, и петляет по двору от крыльца до крыльца тесная, в ширину его фанерной лопаты, тропинка. Так было всегда, до этой удивительно богатой снегом недели. Дядя Костя не появляется во дворе, и сугробы растут и растут. Даже голубям стало трудно спускаться с карнизов за кормом — птицы тяжелые, проваливаются. Тропинка до краев заросла снегом. Соседки судачат по поводу пропажи дворника, а тетя Пана говорит, что дядя Костя запил.

После разбора полетов Фаридка и Майка отправились в кино, а я решила пойти домой — прибраться в «зимовье».

По-прежнему с низкого, серого неба падал снег, и когда я, поднырнув под калиточную цепь, вошла во двор, то сразу же увидела на скамейке, прижавшейся к облезлому брандмауэру соседского кирпичного дома, дядю Костю.

Из валенка, обычно аккуратно подшитого, торчал розовый с желтым, будто прокуренным, ногтем палец. На осунувшихся щеках свалялась многодневная бурая щетина. Дядя Костя как-то безвольно поманил меня. От дворника исходил тяжелый запах чеснока и водки, голубенькие глазки его были мутны, и до самых губ вычертились светлые неровные полоски.

— Вы почему плачете, дядя Костя?

Дворник замотал головой, замычал грустно и показал на карман заношенного ватника. Я не поняла, и дядя Костя опять похлопал ладонью по карману.

— Что там?

Я сунула руку в карман. Письмо! Конверт засаленный. Дядя Костя мотнул головой: мол, смотри.

Снег ложился на грязную, плотно исписанную страницу.

«Дорогой Константин Адамович!

Пишут Вам строители Нижне-Кузьминского прокатного стана 605. Бригада Ивана Кузьмича Синицына. Мы трудимся хорошо. Наша бригада трубокладов-верхолазов на стройке знаменитая. И Ваш сын, Константин Адамович, Виктор тоже незаменимый наш товарищ. Он...»

Я оторвалась от письма и удивленно посмотрела на дворника. У дяди Кости есть сын!

«...Ваш Виктор героически трудился вместе с нами на сооружении самой высокой трубы. Она высотой 120 метров. У Виктора есть девушка. Ее зовут Маша. Она работает у нас в бригаде лебедчицей. Скоро мы должны отпраздновать их свадьбу. Так что не волнуйтесь. Все хорошо. Недавно мы работали на трубе. Было холодно. И вот случайно обрушилась решетовка — площадка, на которой мы стоим, когда кладем кирпич. Виктор сорвался и бригадир Иван Кузьмич...»

Мне вдруг стало очень холодно.

— Дядя Костя, пойдемте в дом к нам?

Я встала и показала пальцем на себя и на окна.

— Пойдемте...

Дядя Костя понял, тяжело оторвался от скамейки и так же тяжело и покорно пошел за мной.

В зимовье я заставила дядю Костю раздеться, растопила печь, поставила чайник. Дворник в толстых ватных брюках и расстегнутой грязной ковбойке ссутулился над столом. Я присела рядом и снова принялась читать.

«...и бригадир Иван Кузьмич. Они живы. Судьба у них, значит, оказалась счастливая. Случайно повисли на арматурных прутах. Так что все хорошо. Но вот тут у Виктора сорвался с ноги валенок. А пока мы их сняли, прошло всего два часа времени.

Сейчас Виктор и бригадир наш, Иван Кузьмич Синицын, в больнице. Чувствуют себя хорошо. Мы к ним все время приходим. Вы уж простите Вашего сына, что он Вам очень давно не писал. Мы его, когда он поправится, поругаем всяко. А у него обморожена была нога. Холодно тогда было. И врачи ему ногу лечили. Только он, Ваш Виктор, будет потом немного хромать. А так все хорошо. На работе бывает всякое. Мы, строители, приглашаем Вас приехать к нам, вот и деньги Вам высылаем. А Виктор, он попросит у Вас прощения, что забыл совсем было про отца. Когда он поправится, мы его поругаем. Но сейчас он Вас очень желает видеть, а написать сам стесняется. Приезжайте. Мы подыщем работу Вам здесь. И Маша Викторова Вас приглашает, и все мы. Купите билет на самолет, мы Вас встретим всей бригадой. Трубу мы уже заканчиваем. Приезжайте и дайте телеграмму. Большое Вам рукопожатие, Константин Адамович...»

Под письмом стояли подписи. Много подписей.

— Дядя Костя, надо ехать. Туда! — Я показала дворнику на окно, на низкое, серое небо, из которого все сочился теплый снег. Я раскинула руки, как крылья:

— Лететь надо, дядя Костя! Мы вас отправим. Полетите?

Дядя Костя заморгал мутными глазками. Оживился.

— Н-н-а-а!

Он ткнул меня пальцем в плечо и, тоже раскинув руки, как крылья, закивал головой на потолок.

— Да, да, дядя Костя! Самолетом! — закричала я.

Дядя Костя посмотрел на отрывной календарь, потом перевел взгляд на меня. Я загибаю листки.

— В воскресенье. Если снег перестанет...

— Н-н-а-а!

В голубых глазках дворника теперь радостное доверие. Дядя Костя легко встает, хватает ватник и быстро уходит. Через несколько минут он появляется во дворе с метлой, лопатой и яростно начинает разбрасывать снег. Вот уже и ватник висит на палисаднике. Дядя Костя подходит к нашим окнам, стучит в стекло пальцем и, когда видит меня, раскидывает руки крыльями и улыбается.

Рыжая Майка говорит:

— В каждом порядочном доме должен быть абажур. Розовый. Тогда все будет казаться в розовом свете.

Смуглая Фарида придерживается другого мнения.

— Ничего подобного. Абажур — это отсталость. Вот если я выйду замуж, у нас будет трехкомнатная секция... Так вот, в спальне я такой торшерчик отгрохаю — дети сами будут родиться!

Я молчу на раскладушке и просто слушаю. Потом перебиваю девчонок:

— Неужели и в воскресенье порт будет закрыт? Снег, снег. Надоело. За всю зиму столько не падало. Фарида, в этот рейс повезем «зайца».

— Кого еще, Рита?

— Дядю Костю...

— Дядю Костю? — быстро переспрашивает Майка.

Я рассказываю, и в зимовье делается очень тихо, так, что слышно, как за стеной, в тети-Паниной половине, скребется во сне дряхлая дворняжка Мирка.

Майка ворочается на оттоманке, и оттоманка жалобно постреливает ослабевшими пружинами.

— Жалко дядю Костю. Хороший он, тихий. Если бы Кирилл такой был...

— Много ты захотела! — хохочет Фарида. — И розовый абажур и мальчика розовенького.

— А что! — торопится Майка. — Абажур — это хорошо. Представляешь, падал бы из наших окошек розовый свет, и снежинки кружились бы розовые, как лепестки, и в гости бы к нам ходили по розовой тепленькой тропинке. А дядю Костю надо отвезти. Зайцем. Факт!

— Конечно, отвезем, — поддерживает Фарида. — Давайте-ка лучше спать. Тебе гасить, Ритка, ты ближе.

В печи перешептываются остывающие уголья. Взлаивает за стеной Мирка.

— Интересно, — не выдерживает тишины Майка, — какой он будет, наш новый командир? Важный, наверное, раз из Москвы присылают. Ты его, Фаридка, влюби в себя...

— Ладно, — сонно дышит Фарида, — пусть этим Клавка занимается. Она же теперь инструкторшей будет...

...Мы живем на тихой, тесно заставленной тополями улочке. Машины по ней ходят редко, и, если бы не грохот самолетов (над этой частью города они снижаются: аэродром недалеко) да не визг трамваев (за три квартала от нас кольцо), можно было бы представить, что дом наш не в городе, а где-то в дачном предместье.

Бревенчатые дома со ставнями, заборы, резьба на старинных воротах и петушиные вопли придают улочке уютный, несколько заброшенный вид. Раньше она называлась странно и ласково: «Слобода весны». Теперь ее переименовали, и улочка стала улицей Марата.

Наш двор начинается с нескольких кустов сирени. Слева двухэтажный особняк с антресолями и скрипучими лестницами. Чуть подальше, в глубине двора, еще один. Тоже в два этажа. На первом живем мы.

Еще в нашем дворе есть кладовки, поленницы, бочки, немного травы, а в самом конце, у забора, растет огромный, под облака, тополь.

С легкого Фаридкиного слова, мы зовем свою комнатку «зимовьем». На всех четверых: меня, Майку, Фариду и Клаву — имеется один ключ, поэтому его всегда легко найти — стоит лишь наклониться и в пазу между пятым и шестым венцом нащупать «золотой ключик».

Прежде чем попасть в зимовье, нужно еще миновать узкие холодные сенки. Потом дверь, высокий порожек, гобеленовая занавеска — и комната.

В ней всего понемногу. Крохотный кухонный столик с посудой, рядом с ним табуретка, на которой стоит ведро с водой. Железный умывальник со звонким соском, печь с плохо закрывающейся дверцей, в нее для уплотнения навечно воткнут обгоревший нож. Далее следует оттоманка, прикрытый цветной накидкой ящик из-под коровьего масла — пьедестал тихоголосой, доживающей век радиолы, стол для еды и писания писем, железная койка, две раскладушки, вешалка — и все.

Кроме трех стульев и десятка всяких размеров чемоданов и сумок, натолканных под койку, в зимовье больше ничего нет. Даже электросчетчика. Его мы, по-видимому, так никогда и не соберемся приобрести. А счетчик необходим. Тогда бы мы не зависели от тети Паны, соседки по смежной квартире. Ее владения отделены от наших дощатой, легко оштукатуренной стенкой.

Тетя Пана — одинокая пожилая женщина. Ей где-то за шестьдесят. Вместе с ней живет такая же дряхлая, с поседевшей мордой и слезящимися глазами собака Мирка. Она, не в пример своей хозяйке, существо довольно добродушное, зато тетя Пана почти физически не переносит мужских голосов. Фаридкин Аркадий говорит, что это у тети Паны от «собственного одиночества». Возможно, он прав: наверное, очень страшно чувствовать себя одиноким среди людей.

Я хорошо помню мужа тети Паны, Теофиля Гордияновича, тихого, всегда чему-то улыбающегося. Крохотная зеленая палатка, в которой он ремонтировал часы, стояла на углу нашей улицы. Теофиль Гордиянович сидел в ней, держа в глазу черную, поблескивающую стеклышком трубочку.

Мы могли подолгу простаивать возле мастерской, а он, изредка отрываясь от работы, улыбчиво говорил нам, девчонкам и мальчишкам:

— Ну, вот-с, уважаемые... Я могу сказать уже за то, что вы прожили еще целых тридцать восемь минут. Да-с... И прожили вы их, сами понимаете, зря. А время идет, и его не починишь... Даже мне, молодые люди, это не под силу...

Теофиль Гордиянович долго болел. Ему сделали какую-то сложную операцию, после которой он редко выходил из дома и сидел на скамейке возле ворот, а рядом с ним лежали и весело желтели новенькие костыли...

Тетя Пана гасит свет сразу же, без предупреждения, как только услышит на нашей половине после десяти вечера мужские голоса. И мы на нее не сердимся: привыкли. К тому же сидеть в сумраке уютней. Луна ползает по стенам, кряхтит печурка, а Кирилл тихо-тихо на гитаре:

...Когда на старом корабле
уходим вдаль мы.
У берегов родной земли
нас провожают пальмы...

Через два часа — старт. Разбежится по отпотевшей бетонке самолет, и останется внизу забрызганный капелью город, его скверы с оплывающими снежными наметами, тополевая «Слобода весны».

Оттепель пришла ночью. И воскресный день подарил аэродрому бездонное солнечное небо. Дядя Костя разбудил нас очень рано. Выбритый до синевы, со свежими порезами на худых, морщинистых щеках, он тоскливо сидел потом до самого вечера на оттоманке, волновался, смотрел напряженными, ожидающими глазами.

Почти весь двор вышел провожать дядю Костю. Голуби, и те сгуртились внизу, у ворот. Дворник, дойдя до скамейки, повернулся, постоял, подумал, снял шапку и низко-низко поклонился всем. Ветер взбил, поставил торчком седые, реденькие дяди-Костины волосы. Так он и шел по улице, забыв надеть шапку, пока Майка не подсказала.

Особого труда провести дворника в машину нам не составило: Фаридка заговорила зубы знакомой дежурной по перрону. Теперь почти все зависит от самого дяди Кости. Мы устроили его на время в кухоньке — самолет семидесятиместный — «ТУ-104-А», и он должен там вести себя до взлета тише воды, ниже травы.

Уходя, я приложила палец к губам, показывая дяде Косте, что нужно сидеть смирно, и заметила, как сильно он встревожен всей этой таинственностью. Лицо его покрылось красными пятнами. Дядя Костя погладил мою руку своей мозолистой, негнущейся ладонью и согласно покачал головой.

...Через два часа — старт. Этих ста двадцати минут едва хватает на кучу неотложных приготовительных дел.

В самолетном расчете бортпроводников — «тройке» — у каждого свои, строго расписанные обязанности. Сначала все мы отмечаемся в специальном журнале о явке на вылет. Потом Фаридка — первый номер, старшая «тройки» — звонит командиру корабля и докладывает о готовности. Она же идет в бытовой цех и забирает там железный чемодан, где собрано все — от мыла и полотенец до настольных игр и лекарств.

Второй номер — я — оформляю документы на питание, посуду. Майка — третий номер — в это время получает на грузовом и почтовом складах накладные, квитанции, затем отправляется к самолету и ждет привозки багажа и груза.

На трапе ко мне пристал сияющий Генка Липаев, второй пилот.

— Ритонька, дайте я вас обниму. На вокзалах разрешается...

Он очень неприятен мне этот Генка. Весь какой-то гладенький, прилизанный, с бакенбардами.

— Отстань! — кричит ему Фаридка. — По воскресеньям не подаем.

— Ах, Фаридка! — Генка не успевает сочинить очередную пошлость, мы проскальзываем в самолет.

До взлета еще минут сорок. Дядя Костя, нахохлившись, сидит в кухоньке. Я подмигиваю ему. Он едва заметно улыбается. Снизу, из-под пола, слышится голос Майки, высокий, сердитый. Она ругается с грузчиками. Мы с Фаридкой бегаем по салонам, рассовываем в карманы сидений вешалки.

Дальше