Неожиданно взгляд Синтаро упал на валявшийся под столом исписанный листок бумаги. Он поднял листок:
— Посвящаю М...ко[164]...
Дальше шло стихотворение Ёити.
Бросив листок, Синтаро лег, закинув руки за голову. Перед ним отчетливо всплыло миловидное лицо Мицу...
Когда Синтаро проснулся, в комнате, куда сквозь щели в ставнях проникал слабый свет, сестра и отец о чем-то тихо разговаривали. Синтаро вскочил, будто от толчка.
— Тебе надо немного поспать,— сказал Кэндзо О-Кину и поспешно сбежал с лестницы.
За окном слышался шум, будто на черепичную крышу низвергался водопад. Ливень... Думая об этом, Синтаро стал быстро одеваться. О-Кину, с распущенным оби, ехидно сказала ему:
— Син-тян, доброе утро.
— Доброе утро. Как мама?
— Ночь была очень тяжелой...
— Не спала?
— Сказала, что хорошо поспала, но я видела, что она и пяти минут не вздремнула. И говорила такие странные вещи... Мне всю ночь было не по себе.
Одевшись, Синтаро вышел на лестницу, но вниз не стал спускаться. В той части кухни, которая была видна сверху, Мицу, подверпув подол, протирала пол тряпкой... Услыхав голос Синтаро и О-Кину, она поспешно одернула кимоно. Синтаро взялся за медные перила, но все не решался спуститься вниз, точно ему что-то мешало.
— Какие же странные вещи говорила мама?
— Полдюжины. Разве полдюжины не все равно, что шесть штук?
— Это у нее с головой неладно... А как сейчас?
— Пришел Тодзава-сан.
— Так рано?
Мицу вышла из кухни, и Синтаро стал медленно спускаться по лестнице.
Через несколько минут он уже был в комнате больной, Тодзава сам только что сделал ей укол дигитамина. Мать, которую сиделка укрывала после укола, металась по подушке — отец говорил об этом вчера вечером.
— Пришел Синтаро.
Это громким голосом сказал матери Кэндзо, сидевший рядом с Тодзавой, и сделал Синтаро знак глазами.
Синтаро сел напротив отца, и, скрестив руки на груди стал смотреть на мать.
— Возьми ее руку.
Синтаро послушно спрятал в своих ладонях руку матери. Она была холодной и неприятно влажной.
Увидев сына, мать чуть кивнула ему и сразу же перевела взгляд на Тодзаву.
— Доктор, плохи, наверно, мои дела. Вот и руки стали неметь.
— Это ничего. Потерпите еще день-другой.— Тодзава мыл руки,— Скоро вам станет лучше... О-о, сколько здесь всего!
На подносе, стоявшем у постели матери, лежали талисманы Удзиками из синтоистского храма Дайдзингу, талисманы Тайсяку из буддийского храма в Сибамата... Взглянув искоса на поднос, мать ответила прерывающимся голосом, будто задыхаясь.
— Ночью мне было очень плохо... А сейчас боли почти утихли...
Отец чуть слышно сказал сиделке:
— По-моему, у нее стал заплетаться язык.
— Видимо, во рту пересохло... Дайте ей водички.
Синтаро взял у сиделки смоченную в воде кисточку и несколько раз провел ею во рту у матери. Мать прижала языком кисточку и проглотила капельку воды.
— Я еще зайду. Никаких оснований для беспокойства нет.— Тодзава громко сказал это, повернувшись к больной, и, закрывая свой чемоданчик, обратился к сиделке: — В десять часов сделайте укол.
Сиделка поморщилась и что-то пробурчала.
Синтаро с отцом пошли провожать Тодзаву. В соседней комнате, как и вчера, уныло сидела тетушка. Проходя мимо, Тодзава непринужденно ответил на ее приветствие и заговорил с Синтаро:
— Как идет подготовка к экзаменам? — Тут же сообразив, что он ошибся, доктор весело улыбнулся.— Простите. Я имел в виду вашего младшего брата.
Синтаро горько усмехнулся.
— В последнее время, встречаясь с вашим братом, я говорю с ним только об этом. Наверно, потому, что мой сын тоже готовится к экзаменам...
Когда Тодзава шел через кухню, он все еще весело улыбался.
После ухода доктора, скрывшегося за сплошной пеленой дождя, Синтаро, оставив отца в магазине, поспешно вернулся в столовую. Теперь рядом с тетушкой там сидел с сигаретой в зубах Ёити.
— Хочешь спать?
Синтаро присел к жаровне.
— Сестра уже спит. Ты тоже ложись.
— Ладно... Всю ночь курил, даже язык щиплет.
Морщась, Ёити с унылым видом бросил в жаровню недокуренную сигарету.
— Как хорошо, что мама перестала стонать.
— Ей, кажется, лучше.
Тетушка зажгла сухой спирт в грелке.
— До четырех часов ей было плохо.
Из кухни выглянула Мицу, причесанная на прямой пробор.
— Простите. Господин просит вас зайти в магазин.
— Хорошо, хорошо, сейчас иду.
Тетушка протянула Синтаро грелку.
— Син-тян, зайди к маме.
Сказав это, она вышла, вслед за ней, подавляя зевок, поднялся и Ёити.
— Пойду посплю немного.
Оставшись один, Синтаро положил грелку на колени и задумался. О чем — он и сам не знал. Шум ливня, низвергавшегося на невидимую крышу с невидимого неба,— единственное, что его сейчас заполняло.
Неожиданно вбежала сиделка.
— Идите кто-нибудь. Хоть кто-нибудь...
Синтаро вскочил и в тот же миг влетел в комнату больной. Он обнял О-Рицу, прижал к себе.
— Мама, мама.
Лежа в его объятиях, мать дернулась несколько раз. В уголках губ выступила пена.
— Мама.
В те секунды наедине с матерью Синтаро громко звал ее, жадно всматривался в лицо умершей.
1920, октябрь — ноябрь
Странная встреча[165]
— Бабушка, кто это кричит?
— Это? Кваква.
Так О-Рэн, когда ей было не по себе, переговаривалась со служанкой, поддерживая в лампе огонь.
Примерно раз в три дня появлялась плотная фигура ее господина — Макино в интендантской форме, который заглядывал к ней еще засветло прямо со службы. Случалось, что он приходил и после захода солнца, уже из дому — он жил напротив моста Умаябаси. У Макино была семья — жена и двое детей, мальчик и девочка.
О-Рэн, которая с недавних пор стала причесываться как замужняя женщина, собирая волосы в пучок, вечерами сидела у жаровни напротив Макино, по-семейному, и пила с ним сакэ. На разделявшем их чайном столике стояли тарелочки и мисочки с закуской — сухой соленой икрой, солеными потрохами трепанга...
В такие минуты перед О-Рэн нередко проносилась в памяти вся ее прошлая жизнь. Вспоминая многочисленную семью, подруг, она еще острее ощущала свою полную беззащитность в этой чужой далекой стране. Иногда ее вдруг охватывала жгучая ненависть к разжиревшему Макино.
А Макино в это время с истинным удовольствием маленькими глотками, смакуя, пил сакэ. Он то и дело отпускал шутки, заглядывал при этом в лицо О-Рэн и громко хохотал — такая у него была привычка, когда выпьет.
— Ну, что ты за человек, О-Рэн, даже Токио тебе не по душе.
В ответ О-Рэн лишь улыбалась, следя за тем, чтобы все было в порядке, чтобы сакэ не остывало.
Ревностный служака, Макино редко оставался ночевать. Как только стрелки часов, лежавших у изголовья, подходили к двенадцати, он сразу же начинал совать свои толстые руки в рукава шерстяной рубахи. О-Рэн в неловкой позе, стоя на коленях, тоскливо наблюдала за судорожными сборами Макино.
— Захвати хаори,— раздавался иногда в дверях нетерпеливый голос Макино, на его лоснящееся лицо падал тусклый свет фонаря.
Каждый раз, проводив Макино, О-Рэн чувствовала, что нервы ее напряжены до предела. И в то же время ей бывало грустно оставаться одной.
Когда шел дождь и дул ветер, кусты и деревья уныло шумели. О-Рэн, спрятав лицо в рукава ночного кимоно, пропахшего сакэ, настороженно прислушивалась к этому шуму. В такие минуты глаза ее часто наполнялись слезами. Но вскоре она забывалась тяжелым сном, сном, похожим на кошмар.
— Что случилось? Откуда у вас эта царапина?
Был тихий дождливый вечер, и О-Рэн, наливая Макино сакэ, вдруг бросила взгляд на его правую щеку, и увидала на этой выбритой до синевы щеке багровую царапину.
— Эта? Жена оцарапала.
Он произнес это как ни в чем не бывало, ни лицо, ни голос у него не дрогнули — можно было даже подумать, что он шутит.
— Фу, какая противная у вас супруга! С чего это она опять за старое принялась?
— С чего, с чего. Обычная ревность. Она ведь знает, что у меня есть ты, так что лучше не попадайся ей, а то несдобровать. Глотку перегрызет. Без всяких разговоров, как дикая собака.
О-Рэн захихикала.
— Нечего смеяться. Стоит ей узнать, что я здесь, мигом примчится, ни на что не посмотрит.
Слова Макино прозвучали неожиданно серьезно.
— Когда это случится, тогда и буду думать, что делать.
— Ну и отчаянная же ты!
— Совсем не отчаянная. Просто люди моей страны...— О-Рэн задумчиво посмотрела на тлеющие в жаровне угли. — Люди моей страны безропотно мирятся с судьбой.
— Ты хочешь сказать, что они не ревнивы? — В глазах Макино промелькнула хитринка.
— Ревнивы. Все до единого ревнивы. Особенно я...
Тут из кухни пришла служанка и принесла рыбу на вертеле, которую они просили зажарить.
Ту ночь Макино провел у любовницы, чего давно уже не бывало.
Они легли в постель и вдруг услышали, что пошел мокрый снег. Макино уже давно уснул, а О-Рэн никак не могла уснуть и лежала с широко раскрытыми глазами, стараясь представить себе жену Макино, которую не видела ни разу в жизни. О-Рэн нисколько не жалела ее, что было совершенно естественно, и в то же время не испытывала к ней ни ненависти, ни ревности.
Жена Макино вызывала в ней только любопытство. Интересно бы узнать, как происходила эта семейная ссора? О-Рэн самым серьезным образом думала об этом и поеживалась от шуршания мокрого снега, падавшего на кусты и деревья.
Так пролежала она часа два, а потом заснула...
О-Рэн едет в битком набитой пассажирами полутемной каюте. В иллюминатор видны вздыбленные черные волны, а за ними причудливо светящийся красный шар — не то луна, не то солнце — не разобрать. Все пассажиры, непонятно почему, сидят в тени и все молчат. О-Рэн мало-помалу охватывает страх от этого молчания. Вдруг сзади к ней подходит один из пассажиров. Она невольно оборачивается и видит, что, печально улыбаясь, на нее пристально смотрит мужчина, с которым она рассталась...
— Кин-сан.
О-Рэн разбудил на рассвете ее собственный голос. Рядом все еще посапывал Макино, но она не знала, спит он или нет, потому что он лежал к ней спиной.
Должно быть, Макино знал, что у О-Рэн был мужчина. Но делал вид, что это его нисколько не интересует. К тому же фактически мужчина исчез, как только появился Макино, поэтому Макино, само собой, не ревновал.
Зато у О-Рэн этот мужчина не шел из головы. Она питала к нему даже не любовь, а какое-то всепоглощающее чувство. Почему вдруг он перестал к ней приходить? Она никак не могла этого понять. О-Рэн говорила себе, что все дело в непостоянстве мужчин. Но стоило ей вспомнить, что происходило в то время, и она понимала, что причина совсем в другом. Но пусть даже и возникли обстоятельства, вынудившие его к разрыву, все равно они были слишком близки друг другу, чтобы уйти просто так, не сказав ни слова. А может быть, с ним стряслась беда? Думать так было для О-Рэн и страшно, и заманчиво...
Возвращаясь из бани через несколько дней после того, как она видела во сне мужчину, О-Рэн вдруг заметила на доме с решетчатой раздвижной дверью полотнище, на котором было написано: «Предсказываю судьбу». Полотнище выглядело довольно странно — вместо гадательных принадлежностей на нем был изображен красный круг с дырой посредине, напоминавший продырявленную монету. Проходя мимо, О-Рэн вдруг решила узнать, что сталось с тем мужчиной.
Ее провели в светлую комнату. Возможно, утонченность самого хозяина, и книжная полка китайской работы, и горшок с орхидеей, и изящные принадлежности для чайной церемонии создавали атмосферу уюта.
Предсказатель оказался статным стариком с бритой головой. Золотые зубы, сигарета во рту — в общем, в его облике не было ничего от предсказателя. О-Рэн сказала старику, что в прошлом году пропал без вести ее родственник и она хотела бы узнать, где он находится.
Предсказатель быстро принес из угла комнаты столик сандалового дерева и поставил его между собой и О-Рэн. Потом осторожно разместил на нем зеленовато-голубую фарфоровую курильницу и мешочек из золотой парчи.
— Сколько лет вашему уважаемому родственнику?
О-Рэн назвала возраст мужчины.
— О, совсем еще молодой. В молодости человек часто совершает ошибки. Став же стариком, таким, как, например, я...
Предсказатель пристально посмотрел на О-Рэн и захихикал.
— Когда он родился, вы тоже знаете? Впрочем, не надо, мне и так ясно — он родился под первой белой звездой года зайца[166].
Старик вынул из парчового мешочка три монеты с дырками посредине. Каждая из них была завернута в розовый шелковый лоскуток.
— Мое гадание называется «Подбрасывание монеты». Впервые вместо гадания на бамбуковых палочках его применил в древнем Китае Цзин Фан. Вам, возможно, известно, что при гадании на бамбуковых палочках одно сочетание может иметь три последовательности, а одна триграмма — восемнадцать вариантов, поэтому предсказать судьбу чрезвычайно трудно. В этом и состоит преимущество гадания на монетах...
С этими словами предсказатель зажег курительные палочки, и светлая комната стала наполняться желтым дымом, поднимавшимся из курильницы.
Предсказатель развернул розовые лоскутки и в дыму, поднимавшемся из курильницы, окурил каждую монету в отдельности, после чего благоговейно склонил голову перед свитком, висевшим в нише. На нем были изображены четыре великих святых: Фу-си, Вэнь-ван, Чжоу-гун и Кун-цзы[167]. Свиток, видимо, был написан художником, принадлежавшим к школе Кано[168].
— О всемогущие боги, о святые Вселенной, уловите этот драгоценный аромат и, молю вас, снизойдите ко мне... Разрешите побеспокоить вопросом ваш божественный дух. Нависла большая беда, молю вас о предсказанье.
Закончив обращение к богам, старик бросил на столик сандалового дерева три монеты. На одной выпала решка, на двух — орел. Предсказатель схватил кисть и написал на полоске бумаги порядок, в каком легли монеты.
Подбрасывая монеты, он определял благо и зло — он проделал это шесть раз. О-Рэн с беспокойством наблюдала за тем, в каком порядке ложатся монеты.
— Ну вот и все...
Закончив гадание, старик, повернувшись к свитку, погрузился в размышления.
— Выпавшая триграмма именуется истолкованием грома и водной стихии. А это значит, что желания ваши не сбудутся.
О-Рэн робко перевела взгляд с монет на старика.