Новеллы - Сельма Лагерлёф 31 стр.


— К мосту Мирокудзи, да?

— К мосту Мирокудзи. Придет вечером. Обязательно придет.

Больше голос ничего не сказал. О-Рэн в одном нижнем кимоно, не чувствуя предутреннего холода, долго еще сидела неподвижно.

16

На следующий день О-Рэн вышла из своей спальни на втором этаже лишь к вечеру. Она встала с постели в четыре часа и тщательнее, чем обычно, занялась косметикой. Потом, точно собираясь в театр, стала надевать свои лучшие кимоно — и верхнее и нижнее.

— Слушай, что это ты так наряжаешься?

Это обратился к ней Макино, который в тот день не пошел на службу и бездельничал в доме содержанки, читая иллюстрированный журнал «Жанровые картинки».

— Мне надо кое-куда сходить...— холодно бросила О-Рэн. Стоя перед туалетным столиком и завязывая ленту в белый горошек, поддерживающую бант оби.

— Куда?

— Мне нужно к мосту Мирокудзи.

— К мосту Мирокудзи?

Макино овладело скорее беспокойство,чем подозрение. Это наполнило сердце О-Рэн бешеной радостью.

— Какие у тебя могут быть дела у моста Мирокудзи?

— Какие дела?..

Презрительно глядя в лицо Макино, она неторопливо застегивала пряжку шнурка, которым повязывают оби.

— Не волнуйтесь. Топиться я не собираюсь...

— Не болтай глупостей.

Макино швырнул на циновку журнал и досадливо щелкнул языком.

Было около семи часов вечера...

Мой приятель врач К., рассказав обо всем, что случилось до этого, продолжал не спеша:

— Макино пытался удержать О-Рэн, но она, не слушая его, ушла. Служанка тоже беспокоилась и хотела пойти вместе с ней, но О-Рэн капризничала, словно ребенок: если не отпустите — умру. Ну что тут было делать. Одну ее, разумеется, нельзя было отпускать, и Макино решил тайком пойти вслед за ней.

Как раз в тот вечер неподалеку от моста Мирокудзи был храмовой праздник в честь бодисатвы Якуси[175]. Улицу, ведущую к мосту, несмотря на холодное время, запрудили толпы людей. Это, конечно, было на руку Макино: он мог незаметно идти за О-Рэн и следить за ней.

По обеим сторонам улицы бойко шла праздничная торговля. В свете масляных жестяных ламп искрились причудливые спирали вывесок торговцев сладостями, красные зонты торговцев бобами. Но О-Рэн, казалось, ничего не видела. Опустив голову, она упорно пробиралась сквозь толпу. Макино с трудом поспевал за ней, и она ушла далеко вперед.

Подойдя к мосту Мирокудзи, О-Рэн наконец остановилась и стала оглядываться по сторонам. Там, где дорога поворачивала к реке, стояли почти сплошь лавки садовников, торговавших карликовыми деревцами. Поскольку деревца растили к храмовому празднику, особо интересных экземпляров не было, если не считать крохотных сосен и кипарисов, раскинувших свои густые ветви на этой малолюдной улице.

«Хорошо, она пришла сюда, но ради чего?» — растерянно спрашивал себя Макино, который наблюдал за любовницей, укрывшись за телеграфным столбом у моста. А О-Рэн все стояла там, задумчиво рассматривая выставленные в ряд карликовые деревца. Тогда Макино тихо подошел к ней сзади. И вдруг услышал, как О-Рэн шепотом радостно повторяет: «И правда, превратился в лес. Наконец-то Токио превратился в лес»...

17

— Если бы все на том и кончилось, было бы хорошо...

К. продолжал:

— Тут, вдруг, продираясь сквозь толпу, подбежала белая, как снег, собачонка, и О-Рэн, протянув к ней руки, подняла ее и прижала к груди. Потом, точно во сне, начала шептать что-то непонятное: «Ты тоже ко мне пришла? Ты прибежала, наверно, издалека. На твоем пути были горы, были безбрежные моря. С тех пор как мы расстались, не было дня, чтобы я не плакала. Собачка, которую я взяла вместо тебя, недавно умерла». Собачонка была, видимо, совсем домашняя — она не лаяла и не кусалась. Лишь тихонько скулила и лизала руки и лицо О-Рэн.

Не в силах смотреть на это, Макино позвал О-Рэн. Но она сказала, что ни за что не вернется домой до тех пор, пока сюда не придет Кин-сан. Поскольку был праздник, вокруг них сразу же собралась толпа. Некоторые громко говорили: «Такая красавица — и безумная». Для О-Рэн, очень любившей собак, эта новая собака была огромным утешением. После долгих препирательств О-Рэн наконец согласилась идти домой. Но отделаться от зевак было не так-то просто. Да и сама О-Рэн все время порывалась вернуться к мосту. Поэтому, когда Макино, успокаивая и уговаривая О-Рэн, привел ее наконец домой, на улицу Мацуи, он весь взмок...

Дома О-Рэн, прижимая к груди белую собачку, поднялась на второй этаж, в спальню. В темной комнате она спустила с рук это жалкое существо. Виляя коротким хвостиком, собака стала носиться по комнате. Она все делала, как первая собачонка О-Рэн, так же вскочила на кровать, с кровати на тумбочку.

— Ой...

Вспомнив, что в комнате темно, О-Рэн стала удивленно озираться. Прямо над ее головой с потолка свисала китайская лампа под стеклянным абажуром — неизвестно, когда ее зажгли.

— Как красиво. Кажется, я вернулась в прошлое.

Некоторое время она любовалась приятным светом, исходящим от лампы. Но, взглянув на себя в зеркало, покачала головой.

— Я теперь не прежняя Хэй-лянь. Я — японка О-Рэн, и Кин-сан нечего ко мне приходить. Но если бы только Кин-сан пришел... 

Вдруг О-Рэн подняла голову и снова вскрикнула. Там, где раньше была собачонка, лежал китаец,— опершись локтем о подушку, он курил опиум! Крутой лоб, длинная коса, наконец, родинка у левого глаза — все, несомненно, указывало на то, что это Кин-сан. Увидев О-Рэн, китаец, не выпуская трубки изо рта, чуть улыбнулся, как прежде, своими ясными глазами.

— Смотри. Токио, как и предсказывали, куда ни посмотри — один лес.

Действительно, за балюстрадой галереи второго этажа на густых ветвях деревьев беззаботно щебетали стаи птиц, напоминающих рисунок для вышивки,— глядя на этот пейзаж, О-Рэн с восторгом просидела всю ночь рядом со своим любимым Кином...

— Через день или два после этого О-Рэн, или, как ее по-настоящему звали, Мэн Хэй-лянь, стала одной из пациенток психиатрической лечебницы. Во время японо-китайской войны она развлекала гостей в одном увеселительном заведении в городе Вэйхайвэе... Что? Какая это женщина? Подожди. У меня есть фотография.

На старой фотографии, которую показал К., была снята печальная женщина в китайском платье с белой собачкой на руках.

Когда она поступила в больницу, никто не смог заставить ее снять китайское платье. А если рядом с ней нет собаки, она поднимает крик: «Кин-сан, Кин-сан!» Макино тоже жаль. Взять в любовницы Хэй-лянь — представляешь, что это значит: офицер императорской армии после войны привозит на родину женщину из вражеской страны — какие невероятные трудности пришлось ему, бедняге, преодолеть... Что сталось с Кином? Глупо об этом спрашивать. Я даже не знаю, почему подохла та собака — может, от болезни, а может, еще от чего.

1921, январь

Мать[176]

1
  зеркале, стоящем в углу, отражается убранство номера на втором этаже обычной шанхайской гостиницы — стены, на европейский манер, выкрашены, а пол, на японский манер, устлан циновками. Стена небесно-голубого цвета, новехонькие циновки и, наконец, спина женщины, причесанной по-европейски, — все это с беспощадной отчетливостью отражается в холодном зеркале. Женщина, видимо, давно уже занята шитьем. Она сидит спиной к зеркалу в скромном шелковом кимоно, из-под рассыпавшихся по плечам волос чуть виден бледный профиль. Видно прозрачное нежное ухо. Между длинными прядями волос.

В этой комнате с зеркалом ничто не нарушает мертвой тишины — только плач ребенка за стеной. Да еще шум не прекращающегося дождя, от которого царящая здесь тишина кажется гнетущей.

— Послушай,— вдруг робко окликает кого-то женщина, продолжая работать. «Кто-то» — это мужчина, который в дальнем углу лежит ничком на циновке, укрывшись ватным кимоно, и читает английскую газету. Будто не слыша оклика, он, не отрывая глаз от газеты, стряхивает пепел в стоящую рядом пепельницу.

— Послушай,— снова окликает его женщина.

Ее глаза прикованы к игле.

— Что тебе?

Мужчина досадливо поднимает голову — у него энергичное лицо, круглое, полноватое, с коротко подстриженными усами.

— Этот номер... сменить бы его, а?

— Сменить? Но ведь лишь вчера вечером мы в него переехали.

На лице мужчины недоумение.

— Ну и что, что лишь вчера переехали? Наш старый номер, наверно, еще не занят.

На какой-то миг в его памяти всплыла полутемная комната третьего этажа, нагонявшая целых две недели, пока они в ней жили, тоску... Облупленные стены, на окне длинные, до самого полу, выцветшие ситцевые занавески. На подоконнике — пыльная герань с редкими цветами — неизвестно, когда в последний раз ее поливали. За окном — грязный переулок и китайские рикши в соломенных шляпах, которые слоняются без дела.

— Ведь ты сама без конца твердила, что тебе невыносима эта комната.

— Да. Стоило мне зайти в эту комнату, как и она сразу стала невыносима.

Женщина подняла от шитья грустное лицо. Выразительное лицо со сросшимися бровями и удлиненным разрезом глаз. Под глазами темные круги — свидетельство того, что на нее обрушилось горе. Она выглядела болезненной еще и потому, что за ухом у нее билась жилка.

— Ведь это можно, наверно... Или никак нельзя?

— Но эта комната больше, чем та, и гораздо лучше — так что она не может тебе не нравиться. Возможно, она еще из-за чего-нибудь тебе неприятна?

— Да нет, не из-за чего...

Женщина заколебалась на миг, но ничего больше не сказала. И опять с настойчивостью спросила:

— Нельзя, никак нельзя?

На этот раз мужчина промолчал, лишь выпустил над газетой дым.

В комнате снова воцарилась тишина. Только снаружи по-прежнему доносился неумолкаемый шум дождя.

— Весенний дождь... — будто вслух размышляя, сказал через некоторое время мужчина, перевернувшись на спину. — Поселимся мы в Уху, может, я начну там трехстишья сочинять, а?

Женщина, не отвечая, продолжала шить.

— Уху не такое уж плохое место. Во-первых, фирма предоставляет там большой дом и сад, тоже огромный,— хочешь разводить цветы, пожалуйста. Не зря его раньше называли Юньцзяхуаюань — сад цветов Юнцзя...

Мужчина умолк. В комнате, где до этого тишину нарушал лишь его голос, неожиданно раздались чуть слышные рыдания.

— Что случилось?

Снова воцарилась тишина. И тут же плач — тихий, прерывистый.

— Что случилось, Тосико?

Мужчина с растерянным видом приподнялся на локте.

— Мы же с тобой договорились. Договорились, что не будешь хныкать. Постараешься не плакать. Постараешься... — Мужчина широко раскрыл глаза. — Может быть, еще что-нибудь произошло, что тебя печалит? Ты хочешь вернуться в Японию, не хочешь ехать в китайскую глушь?

— Нет, нет. Ничего подобного. — Продолжая плакать, Тосико решительно замотала головой. — С тобой я готова ехать куда угодно. И все же...

Тосико опустила глаза и прикусила нижнюю губу, чтобы не плакать. Казалось, под мертвенно-бледными щеками пылает невидимое взору пламя. Вздрагивающие плечи, влажные ресницы, — глядя на жену, мужчина невольно ощутил, насколько она очаровательна.

— И все же... мне эта комната невыносима.

— Ты и в прежней это твердила. Почему же теперешняя комната тебе невыносима? Ты хоть объясни — и...

Сказав это, мужчина почувствовал, что Тосико пристально на него смотрит. В ее глазах, в глубине ее наполненных слезами глаз мелькнула печаль, смешанная с враждебностью. Почему эта комната стала ей невыносима? Она и сама безмолвно обращалась к мужу с этим вопросом. Встретившись взглядом с женой, муж заколебался: продолжать или не продолжать?

Но молчание длилось лишь несколько секунд. По выражению его лица видно было, что он начинает понимать, в чем дело.

— Это? — спросил мужчина сухо, чтобы скрыть волнение.— Мне это тоже действует на нервы.

У Тосико снова полились слезы, капая ей на колени. За окном заходящее солнце постепенно затягивало розовой дымкой пелену дождя. А за небесно-голубой стеной, споря с шумом дождя, все плакал и плакал ребенок.

2

В окно комнаты на втором этаже падают яркие лучи утреннего солнца. Напротив, освещенный отраженным светом, стоит трехэтажный дом из красного, чуть замшелого кирпича. Если смотреть из полутемного коридора, окно на фоне этого дома кажется огромной картиной. А прочные дубовые переплеты окна можно принять за раму. В центре картины виден профиль женщины, которая вяжет детские носки.

Женщина с виду моложе Тосико. Омытые дождем лучи утреннего солнца щедро заливают ее полные плечи, обтянутые дорогим шелковым кимоно. Ее розовое, опущенное вниз личико, нежный пушок над пухлой губкой.

Время между десятью и одиннадцатью утра в гостинице — самое тихое. В это время постояльцы — и те, кто приехал по торговым делам, и туристы, обычно покидают гостиницу. Живущие в гостинице служащие тоже возвращаются только к вечеру. И в бесконечно длинных гостиничных коридорах лишь изредка раздаются шаги горничных в мягких комнатных туфлях.

Как раз в этот час в конце коридора, куда выходила открытая дверь комнаты, послышались шаги и тенью промелькнула горничная лет сорока, неся поднос с чайной посудой. Если бы ее не позвали, она, возможно, прошла бы, не заметив сидевшей у окна женщины. Но женщина, увидев горничную, приветливо ее окликнула.

— О-Киё-сан!

Поклонившись, горничная подошла к окну.

— О, вы настоящая труженица... Как мальчуган?

— Как мой молодой господин? Молодой господин сейчас спит.

Перестав вязать, женщина по-детски улыбнулась,

— Кстати, О-Киё-сан.

— Что-нибудь случилось? У вас такой озабоченный вид.

Горничная в накрахмаленном фартуке, сверкавшем в лучах солнца, улыбнулась своими темными глазами.

— Наш сосед Номура-сан... кажется, Номура-сан, а его жена?

— Номура Тосико.

— Тосико-сан? Значит, ее зовут так же, как меня. Они уже съехали?

— Нет, проживут еще дней пять-шесть. А потом уедут в Уху или еще куда...

— Странно, я недавно проходила мимо их комнаты — там никто не живет.

— Совершенно верно, вчера они неожиданно переехали на третий этаж.

— А-а.

Женщина задумчиво опустила свое круглое личико.

— Это, кажется, у них... Сразу же после приезда, в тот же день умер ребенок, да?

— Да. К великому сожалению. Как только он заболел, они отвезли его в больницу, но...

— Значит, он умер в больнице? Вот почему я ничего не знала.

На лбу, прикрытом прядью волос, пролегли горестные морщинки. Но тут же лицо ее снова озарилось радостной улыбкой и взгляд стал беспечным.

— Что ж, мир праху его. А ты зашла бы к ним как-нибудь.

— Ну, вот еще!

Горничная рассмеялась.

— Если будете так говорить, я расскажу господину, когда он позвонит из дома, увитого плющом.

— Ну и хорошо. Иди быстрее. А то чай остынет.

Когда горничная исчезла, женщина, тихо напевая, снова принялась за вязание.

Время между десятью и одиннадцатью утра в гостинице — самое тихое. Именно в этот час горничные выбрасывают из ваз, стоящих в каждом номере, увядшие цветы. А бой начищает медные перила лестницы. Воцарившуюся в гостинице тишину нарушает лишь шум уличного движения, врывающийся через открытые окна вместе с солнечными лучами.

С колен женщины соскользнул клубок шерсти. Оставляя за собой красную полоску, он, упруго подскакивая, выкатился в коридор, но кто-то, как раз проходивший там, поднял его.

Назад Дальше