Новеллы - Сельма Лагерлёф 33 стр.


В буйных тропических зарослях черти играли на кото[187] и танцевали, читали стихи древних поэтов — жили в мире и покое. Жены и дочери чертей ткали, варили сакэ, плели венки — в общем, жили так, как живут наши жены и дочери. А седые, с выпавшими клыками ведьмы нянчили внуков и рассказывали о том, как страшны мы, люди:

— Если будете баловаться, вас отправят на Остров Людей. Всех чертей, которые попадают на Остров Людей, там обязательно убивают, как убили в старые времена Сютэн-додзи. Что? Кто такие люди? Люди — это странные существа, безрогие, с белыми руками и ногами. А женщины у них мажут лицо, руки и ноги белилами. Уже этим все сказано. Мужчины и женщины у людей всегда врут, они алчные, ревнивые, самодовольные, убивают своих друзей и единомышленников, совершают поджоги, воруют, беспросветно невежественны...

4

Момотаро нагнал на ни в чем не повинных чертей такой ужас, какого им не приходилось переживать со дня основания своего государства. С криками: «Человек! Человек!» — черти бросились врассыпную.

— Вперед! Вперед! Перебьем всех чертей до единого!

Это командовал своими слугами — собакой, обезьяной и фазаном — Момотаро, размахивая флагом с изображением персика и веером с изображением восходящего солнца. Собака, обезьяна и фазан, как мы знаем, не были образцовыми слугами. Но, пожалуй, на всем свете не сыскать солдат доблестнее, чем голодные животные. Они вихрем помчались за разбегающимися чертями. Собака своими мощными клыками загрызала молодых чертей. Фазан острым клювом убивал чертенят. Обезьяна,— она сродни людям,— прежде чем задушить юную ведьму, насиловала ее...

После того как все мыслимые и немыслимые преступления были совершены, вождь и несколько оставшихся в живых чертей сдались на милость Момотаро. Но действительно ли мог торжествовать Момотаро? Онигасима уже не был раем, где щебетали райские птицы, как это было еще вчера. Кокосовая роща была усыпана трупами чертей. Момотаро в сопровождении трех слуг, размахивая флагом, вышел к распростершемуся ниц вождю чертей и возвестил:

— Движимый чувством сострадания, дарую вам жизнь. Но за это вы должны преподнести мне все без остатка сокровища Онигасимы.

— Согласны, преподнесем...

— Кроме того, вы дадите мне в заложники своих детей.

— Слушаемся, исполним и это.

Вождь чертей снова уткнулся лбом в землю, а потом с опаской обратился к Момотаро:

— Мы знаем, что наказаны за нанесенное вам оскорбление. Но ни я, ни черти с нашего острова Онигасимы не имеем понятия, какое именно оскорбление мы нанесли вам. Не будете ли вы столь любезны объяснить, чем мы вас оскорбили?

Момотаро невозмутимо кивнул.

— Лучший из всех японцев, Момотаро, нанял трех верных слуг: собаку, обезьяну и фазана,— вот почему он пришел покорять Онигасиму.

— Понятно, но зачем вы наняли этих трех слуг?

— Я уже давно задумал покорить Онигасиму и поэтому с помощью просяных лепешек нанял слуг. Ну как? Если ты скажешь, что и теперь не понимаешь, я всех вас перебью.

Вождь чертей испугался и, отскочив на почтительное расстояние, согнулся в поклоне.

5

Лучший из всех японцев, Момотаро, и его слуги — собака, обезьяна и фазан — впрягли в повозки с сокровищами чертенят, взятых в заложники, и с триумфом возвратились на родину... Это хорошо известно каждому японскому ребенку. И все же жизнь Момотаро не была счастливой. Чертенята, осмелев, убили сторожившего их фазана и сбежали обратно на Онигасиму. Но этого мало. Оставшиеся на острове черти время от времени переправлялись через море и то пытались убить спящего Момотаро, то поджигали его дворец. Во всяком случае, обезьяну, как утверждают, убили по ошибке. Момотаро лишь тяжело вздыхал, когда на него обрушивалось очередное несчастье.

— Как я страдаю от мстительности этих чертей.

— Действительно, негодяи, — забыть о благодеянии хозяина, даровавшего им жизнь,— причитала собака, участливо глядя на скорбное лицо Момотаро.

А в это время на побережье Онигасимы молодые черти, облитые светом прекрасной тропической луны, делали из кокосовых орехов бомбы, чтобы добиться независимости своего острова. Они забыли даже о любви к прекрасным юным ведьмам и работали молча, мрачно сверкая огромными, как плошки, глазами...

6

В неведомой людям глухой чаще далеко в горах и теперь, как и в старину, растет вознесшееся в заоблачную высь огромное персиковое дерево, сплошь усыпанное плодами. В горную реку упал и уплыл по ней, как известно, только тот, один персик, в котором был Момотаро. Но в растущих на дереве плодах спит несметное множество будущих героев. Когда же на ветке персикового дерева снова появится огромный священный ворон? Да, в растущих на дереве плодах спит несметное множество будущих героев...

1924, июль

Десятииеновая бумажка[188]

днажды в начале лета пасмурным утром Хорикава Ясукити[189] уныло поднимался по каменным ступенькам на платформу. Ничего сверхъестественного не произошло. Просто ему было грустно от того, что в кармане у него всего-навсего шестьдесят сэн. В то время Хорикава Ясукити постоянно страдал от безденежья. Жалованье преподавателя английского языка исчислялось мизерной суммой в шестьдесят иен. И даже когда в журнале «Тюокорон»[190] печаталась его новелла, написанная в свободное от преподавания время, ему платили не более девяноста сэн за страницу. Впрочем, этих денег вполне хватало, чтобы платить пять иен в месяц за квартиру и еще по пятьдесят сэн в день за завтрак, обед и ужин. Ведь он не столько любил роскошествовать, сколько заботился о собственном реноме и лишь поэтому придавал большое значение своим доходам. Правда, помимо всего прочего ему необходимо было читать книги. Необходимо было курить египетские сигареты. Необходимо было ходить в концерты. Необходимо было встречаться с товарищами. И еще с женщинами, — в общем, раз в неделю ему необходимо было ездить в Токио. Движимый жаждой жизни, он без конца брал авансы под свои рукописи, выпрашивал деньги у родителей и братьев. Когда же и этих денег не хватало, нес в заклад свою большую коллекцию картин в один похожий на амбар дом с красным фонарем над входом, куда редко кто заглядывал. Но на этот раз никаких надежд на аванс не было, к тому же Хорикава Ясукити поссорился с родителями и братьями, так что положение его было из рук вон плохо. Ему пришлось расстаться даже со своим атласным цилиндром, который он купил за восемнадцать иен и пятьдесят сэн ко Дню основания империи[191].

И пока Ясукити шагал по запруженной людьми платформе, образ прекрасного блестящего цилиндра буквально преследовал его. Этот глянец вызывал в памяти освещенные окна дома-амбара. В цилиндре отражались цветы горной вишни, росшей под окнами того дома... Но шестьдесят сэн на дне кармана, которых коснулись пальцы Хорикавы, вмиг разрушили это видение. Сегодня только тринадцатое. Целых две недели до двадцать восьмого числа, когда он получит жалованье в конверте с надписью: господину преподавателю Хорикаве. А долгожданное воскресенье, когда можно наконец съездить в Токио, уже завтра.

Ясукити собирался поужинать с Хасэ и Отомо[192]. Кроме того, он собирался купить в Токио кисти, краски и холсты, которых здесь не было. И еще собирался пойти на концерт фрейлен Мёллендорф[193]. Но с шестьюдесятью сэнами в кармане нечего было и думать о поездке в Токио.

— Итак, прощай мое завтра.

Чтобы рассеять тоску, Ясукити решил закурить. Но в карманах, которые он тщательно обыскал, не осталось ни единой сигареты — вот досада. Все сильнее и сильнее чувствуя, с какой жестокостью смеется над ним злая судьба, он подошел к стоявшему у зала ожидания уличному торговцу. Торговец в зеленой охотничьей шляпе, с лицом, обсыпанным редкими оспинами, с обычным скучающим видом смотрел на газеты и карамель, разложенные в ящике, висевшем у него на шее. Он не просто торговец. Он символ, мешающий нашей жизни. Сегодня, или, лучше сказать, особенно сегодня, Ясукити испытывал к этому уличному торговцу глухое раздражение.

— Дай мне «Асахи»[194].  

— «Асахи»? — не поднимая глаз, сурово спросил торговец.— Газету или сигареты?

Ясукити почувствовал, что у него от напряжения дрожит переносица.

— Пива!

Торговец удивленно уставился на Ясукити.

— Пива «Асахи» у меня нет.

С чувством облегчения Ясукити отошел от торговца. Но как же «Асахи»? Ведь он подошел специально, чтобы купить их... Ничего, можно и не выкурить «Асахи». Зато он как следует проучил отвратительного уличного торговца — а это, пожалуй, даже приятнее, чем выкурить сигару. И, забыв, что у него в кармане жалкие шестьдесят сэн, Ясукити гордо зашагал по платформе. С видом Наполеона, одержавшего блистательную победу под Ваграмом[195]...

* * *

На фоне затянутого тучами неба высится холм — не поймешь, скала это или огромная куча грязи. Вершина холма покрыта коричневатой зеленью — не поймешь, трава это или деревья. Ясукити медленно бредет вдоль подножия холма. После получасовой тряски в поезде еще полчаса тащиться по пыльной дороге — тяжко. Тяжко? Вовсе нет. Он шел по инерции и на какой-то момент перестал ощущать, как тяжко идти. Каждый день он покорно брел вдоль подножия этого холма, нагонявшего тоску. Наша трагедия в том, что мы обречены на адские муки. Наша трагедия в том, что адские муки мы не воспринимаем как муки. Раз в неделю он избавлялся от этой трагедии. Но сегодня, когда в кармане оставалось всего шестьдесят сэн...

— Доброе утро,— неожиданно окликнул его старший преподаватель Авано-сан.

Авано-сап перевалило за пятьдесят. Смуглый, чуть сутуловатый господин в очках. Преподаватели военно-морской школы, где служил Ясукити, позволяли себе носить лишь давно вышедшие из моды синие саржевые пиджаки — никаких других они никогда не носили. Авано-сан тоже был в саржевом пиджаке и новой соломенной шляпе. Ясукити вежливо поклонился.

— Доброе утро.

— Ужасная духотища.

— Как ваша дочь? Я слыхал, она больна...

— Спасибо. Вчера ее наконец выписали из больницы.

Отдавая Авано-сан дань уважения, Ясукити пропустил его вперед. Причем уважение его отнюдь не было показным. Он беспредельно восхищался лингвистическим талантом Авано-сан. Авано-сан — он умер в возрасте шестидесяти лет — учил латыни на произведениях Цезаря. Кроме того, он знал, разумеется, английский, а также много других современных языков. Ясукити поражало, что Авано читал по-итальянски книгу под названием «Асино»[196], хотя сам не был дураком.

Но Ясукити восхищался не только его лингвистическим талантом. Авано-сан обладал великодушием старшего. Всякий раз, натолкнувшись в учебнике английского языка на трудное место, Ясукити непременно консультировался с Авано-сан. Трудные места... они возникали потому, что, экономя время, Ясукити нередко шел на урок, не заглянув в словарь. В таких случаях, правда, он изо всех сил старался изобразить не только почтительность, но и смущение. Авано-сан всякий раз без труда разрешал его сомнения. И лишь в тех случаях, когда Ясукити задавал вопрос настолько легкий, что и сам мог бы на него ответить, Авано-сан изображал на лице глубокую задумчивость — Ясукити до сих пор отчетливо помнит, как это происходило. Держа в руках учебник Ясукити, Авано-сан, с потухшей трубкой в зубах, ненадолго погружался в размышления. Потом вдруг, точно его осенило, вскрикивал: «Это значит вот что»,— и одним духом объяснял непонятное Ясукити место. Как же почитал Ясукити Авано-сан за такие представления... за такие уроки не столько талантливого лингвиста, сколько талантливого притворщика...

— Завтра воскресенье. Вы опять отправитесь в Токио?

— Да... Нет. Завтра я решил не ехать.

— Почему?

— Честно говоря... из-за бедности.

— Вы шутите,— сказал Авано-сан со смехом. Он конфузился, когда смеялся, потому что из-под темно-рыжих усов у него торчали выдающиеся вперед зубы.— Ведь, кроме жалованья, у вас есть еще и гонорары, так что в общей сложности вы получаете вполне прилично.

— Вы шутите.— Теперь эти слова уже произнес Ясукити. Но произнес их гораздо серьезнее, чем Авано-сан.— Как вам известно, мое жалованье — пятьдесят иен, а гонорар — девяносто сэн за страницу. Если даже писать пятьдесят страниц в месяц, то получится — пятью девять — сорок пять иен. А в мелких журналах вообще платят сэн шестьдесят, так что...

Ясукити стал разглагольствовать о том, как трудно живется литературному поденщику. И не просто разглагольствовать. Обладая прирожденным поэтическим даром, он с ходу расцвечивал свои слова самыми причудливыми красками. Японские драматурги и писатели — особенно его друзья — вынуждены мириться с ужасающей нуждой. Хасэ Macao приходится вместо сакэ пить всякое пойло. Отомо Юкити с женой и ребенком снимает крохотную комнатку на втором этаже. Мацумото Ходзё[197] тоже... правда, он недавно женился, и теперь ему живется полегче. А до этого он ходил только в дешевую закусочную.

— Appearances are deceitful[198], что говорить, — не то в шутку, не то всерьез поддакнул Авано-сан.

Пустынная дорога незаметно перешла в улицу с убогими домишками, тянувшимися по обеим сторонам. Запыленные витрины, оборванные объявления и афиши на телеграфных столбах — одно только название, что город. Ни с чем не сравнимый трепет вызывал прочерчивающий небо над черепичными крышами огромный подъемный кран, который выбрасывал в небо клубы черного дыма и белого пара. Наблюдая эту картину из-под полей соломенной шляпы, Ясукити испытывал глубокое волнение при мысли о трагедии литературных поденщиков, которую он сам нарисовал такими яркими красками. И, точно забыв о своем правиле терпеть, но не подавать вида, проболтался о содержимом своего кармана, где по-прежнему покоилась его рука.

— Честно говоря, у меня всего шестьдесят сэн, не разгуляешься, так что в Токио я не поеду.

В преподавательской Ясукити подсел к столу и, раскрыв учебник, стал готовиться к занятиям. Но ему не доставляло особой радости читать статью о ютландском морском бое. Особенно сегодня, когда он полон желания поехать в Токио. Держа в руке английский словарь морских терминов, Ясукити пробежал глазами всего одну страницу и тут же с тоской принялся думать о том, что в кармане у него всего шестьдесят сэн...

В половине двенадцатого голоса в преподавательской смолкают. Десять преподавателей уходят на занятия, остается один Авано-сан. Он скрыт за стоящим напротив столом... точнее, за безвкусной книжной полкой, отделяющей его стол от стола Ясукити. И лишь синеватый дымок от трубки, как свидетельство существования Авано-сан, время от времени медленно поднимается вверх на фоне белой стены. За окном тоже безмолвие. Покрытые молодой листвой верхушки деревьев, уходящие в облачное небо, серое здание школы за ними, а еще дальше сверкающая гладь залива — все погружено в знойную, унылую тишину.

Ясукити вспомнил о сигарете. И тут обнаружил, что, проучив неприветливого торговца, совсем забыл купить сигареты. Когда нечего курить — это тоже трагедия. Трагедия?.. А может быть, вовсе не трагедия? Страдания Ясукити, разумеется, не шли ни в какое сравнение со страданиями умирающего с голоду бедняка, для которого шестьдесят сэн целое состояние. Но страдал Ясукити так же, как бедняк. Даже сильнее. Ибо обладал более тонкой нервной организацией. Бедняка совсем не обязательно называть бедняком. Талантливый лингвист Авано-сан совершенно равнодушен и к «Подсолнухам» Ван-Гога, и к «Песне» Вольфа[199], и даже к урбанистской поэзии Верхарна. Лишить Авано-сан искусства все равно, что лишить травы собаку. Лишить же искусства Ясукити все равно, что лишить травы верблюда. Мизерная сумма в шестьдесят сэн заставила Хорикаву Ясукити страдать от духовного голода, Авано Рэнтаро, пожалуй, отнесся бы к этому равнодушно.

Назад Дальше