Он уже знал, что находился не в землянке. Это ему сразу стало ясно, как только он открыл глаза и увидел прямо перед собой довольно высокое белое окно с марлевой занавеской и высокий, чисто побеленный потолок. У них в землянке таких окон и такого потолка нет. И пахло здесь тоже не как у них в землянке, и сухо было, и чисто, и не накурено, и такая стояла тишина, что в первый миг, когда он открыл глаза и огляделся и остро вспомнил вчерашнее, вдруг с тревогой подумал, уж не оглох ли, чего доброго, после всего того, что с ним случилось, и, выпростав из-под влажного одеяла руки, поднес их к ушам, чтобы проверить, все ли у него там в порядке с барабанными перепонками. Но левая рука до уха не достала, она была до локтя забинтована и плохо слушалась. Он не удивился. А вот тугая повязка на голове смутила, он не думал, что у него и с головой тоже неладно. Ранило в руку — это он помнил, а вот чтобы в голову — этого не было. Значит, голову он зашиб на посадке. Конечно же, на посадке, больше негде. Развернуло их тогда здорово и ударило обо что-то тоже здорово. Это когда сложилась «левая нога» у «семерки» и лопасти винта вспороли землю на полосе. А потом — абсолютная тишина и покой, почти вот как сейчас здесь, в этой небольшой комнатке с белым окном и темным фикусом в углу, что добросовестно сторожил его сон и покой и создавал чисто домашний уют, о котором он позабыл думать, пожалуй, с того самого дня, как еще до войны ушел в военное училище. Уют, несмотря на доносившийся порою сюда гул моторов со стоянок, был прочным, осязаемым физически, не хватало разве только, чтобы вот сейчас еще тихонечко приоткрылась дверь и из соседней комнаты, где должна бы кухня быть, послышалось шипение сала на сковороде и в ноздри ударило чем-нибудь таким нестерпимо соблазнительным, что заставило бы встать на ноги.
Но он уже знал, что на ноги ему без посторонней помощи не встать, а дверь если и откроется, то ни шипения раскаленной сковороды, ни дразнящих запахов не будет, а будет врач или медицинская сестра — это был лазарет, свой аэродромный лазарет на четыре или пять коек, что располагался в двух комнатах просторного крестьянского пятистенника, лазарет, который, насколько он помнил, почти всегда пустовал. Народ на аэродроме, точно назло персоналу этого лазарета, состоявшему из двух человек — капитана медицинской службы Полины Осиповны и медсестры Раечки Мирошниковой, болезням никак не поддавался, ходил на редкость здоровым, а если уж когда кого-то и требовалось починить капитально, скажем, летчика, вернувшегося с задания с серьезным ранением, так его отправляли уже в настоящий госпиталь, благо он и находился недалеко от аэродрома, километрах в семи, а не в эту тихую обитель, где и лекарствами-то пахло так себе, лишь для вывески.
Подумав, что в лазарете курить ему, конечно же, не дадут, не положено, а курить вдруг, как назло, захотелось ужасно, он начал с нетерпеливым ожиданием поглядывать то на дверь, то в окно, не появится ли кто там из однополчан и не побалует ли его папироской. Но ни в дверях, ни в окне никто не появлялся — было, верно, еще слишком рано, даже по-настоящему не рассвело, — и он снова начал думать о своем обещании Малявке постараться и что из этого вышло и уж после, вдоволь и с наслаждением пошпыняв себя за невезучесть, а заодно пройдясь и по Малявке за то, что лезла в голову, когда было не до нее, и почувствовав что-то вроде облегчения — на войне и не то бывает, — опять вспомнил о генерале.
Он еще не знал, что с генералом, как прошла вынужденная посадка, но справедливо полагал, что Логиновский со Смирновым его прикрыли до конца и, если он остался жив, не разбился при приземлении, возможно, тоже находится сейчас здесь, в этом же самом лазарете, только в соседней комнате и, вполне вероятно, рядом с ним и Светлана Петровна. Сладко застонав от этой догадки и поискав глазами, где бы могла быть эта самая вторая комната, он тут же представил себе, как Светлана Петровна, склонившись над белым от бинтов и простыней мужем, поправляет сбившееся на нем комом одеяло, потом подает ему в стакане воды и что-то там такое шепчет, шепчет, конечно же, ласково-утешительное, что все, мол, обойдется, потерпи, но лица ее, как он ни силился, разглядеть не мог, что-то мешало ему, и это что-то страшно походило на фикус, что стоял в углу и бросал на чисто выскобленный пол пеструю тень. А вот генерала он представил слишком отчетливо, до жутких синих теней под глазами, жестких складок возле рта и зернистой испарины на лбу, всего забинтованного, неподвижного, и зябко шевельнулся, вспомнив, как генерал, нырнув вчера под строй бомбардировщиков, в каком-то пьяном полубреду вдруг вынырнул оттуда обратно и начал выделывать на своем плохо слушавшемся «яке» нелепые и опасные фигуры, какие летчику и во сне не всегда приснятся. И уж совсем ему стало невмоготу и он до боли в ступнях уперся ногами в железные прутья койки, когда, ко всему прочему, еще и с ужасающей отчетливостью подумал, что генерал пострадал как раз из-за него, а не из-за кого-нибудь другого, пострадал именно из-за Кирилла, мгновенно бросившись ему на выручку. Опоздай же он на долю секунды, на крохотное мгновение, Кирилл сейчас находился бы не в этом тихом и уютном гнездышке под крылышком Полины Осиповны, а догорал бы где-нибудь за линией фронта дымным костром вместе со своим экипажем.
Вывел Кирилла из этого удручающего раздумья вдруг раздавшийся у него над самой головой чей-то немолодой женский голос:
— Как себя чувствует наш смелый сокол?
Кирилл вздрогнул, судорожно втянул голые ноги под одеяло и ответил не совсем дружелюбно, словно вошедшая своим вопросом помешала ему дострадать до конца:
— Соколы летают, а я, как видите, лежу на койке.
Потом, как бы убедившись по звуку собственного голоса — а голос был одно страдание и боль, — что он и впрямь имеет право на это недружелюбие, добавил, не поворачивая головы, но догадываясь, что это, конечно же, сама Полина Осиповна, больше некому:
— Курить, само собою, не дадите? Режим?
— Режим, — охотно подтвердила Полина Осиповна (а это действительно была она). — Придется потерпеть. И шевелиться без нужды пока не советую. Лежите спокойно, без этих ваших «бочек» и «переворотов». Это, кстати, в ваших же интересах: быстрее встанете на ноги. — Затем, как бы желая смягчить суровость своих слов, добавила уже с мягкой улыбкой, которую Кирилл скорее почувствовал, чем увидел: он все еще старался не глядеть в ее сторону: — Рана у вас, товарищ лейтенант, не опасная, с головой тоже ничего особенного, ушиб не тяжелый, но полежать все-таки придется. Как вы к этому относитесь? Надеюсь положительно?
— Много?
— Наверное, недели две или чуть больше.
— Две, может, выдержу.
— Надо выдержать, если хотите летать, — посоветовала она. — Срок небольшой. — Потом добавила со вздохом и как бы через силу: — Вы еще легко отделались, товарищ лейтенант, а вот генералу теперь лежать да лежать.
Кирилл беспокойно повернулся на бок.
— Он здесь?
— Нет, отвезли в госпиталь, сразу же. Не ворочайтесь, пожалуйста, лежите спокойно.
— Значит, серьезно?
— Серьезней некуда: ранение в ногу, раздроблена кость, как бы не остался без ноги. Точно я не знаю. Он все еще без сознания, потерял много крови. Скоро из госпиталя вернется Раечка и мы все узнаем подробно. Она там с женой генерала, со Светланой Петровной. Бедняжка так убивается. Подумать только, такое горе…
Полина Осиповна говорила еще что-то, но Кирилл ее уже не слышал, он только видел движение ее губ, и ему было немножко не по себе оттого, что губы у нее были некрасивые, как бы вывернутые наизнанку, и шевелились они тоже как-то не так, как у всех, а на один манер, одинаково, будто она не говорила, а упражнялась в произношении одного и того же слова, а вот какого, не разобрать. И еще он видел ее большие, странно блестевшие черные глаза и морщинки возле этих глаз, и это тоже почему-то было неприятно, хотя думал он вовсе не о них, но эти глаза своим странным блеском усиливали возникавшую заново боль, и он опять почувствовал что-то похожее на головокружение, как если бы только что вышел из пикирования и еще не мог разобрать толком, где небо и где земля.
— А теперь ложитесь на живот и наберитесь терпения, — услышал он затем, будто по радио с земли, ласково-опрятный голос Полины Осиповны, и, поняв, что это она собирается делать ему укол, покорно лег, как она попросила, животом вниз.
А после укола, которого и не почувствовал, он долго лежал молча и неподвижно, бездумно уставясь в потолок, ко всему безучастный и безвольный, словно горькие думы, укол и сообщение Полины Осиповны доконали его совсем, хотя та же Полина Осиповна, если уж говорить откровенно, ничего нового ему не сказала, он и без того догадывался, что дела у генерала идти хорошо не могли, раз его «як» тогда откалывал в небе под носом у «пешек» такие номера, что подумать страшно. Когда от долгого лежания в одной и той же позе потолок вдруг начал ходить у него перед глазами, а лампочка с абажуром раскачиваться, как маятник, он понял, что это от чрезмерного напряжения и долгого глядения в одну точку, и закрыл глаза. Сколько он пролежал так, с закрытыми глазами, не знал, возможно, час, может, несколько минут, но только когда открыл их снова, почувствовал, что в комнате опять был не один — кто-то стоял в изголовье кровати и неотрывно смотрел на него и сдержанно дышал, и хотя дыхание было ровное и тихое, ничем не примечательное, так дышать мог любой человек, он каким-то особым чутьем угадал, что это была Светлана Петровна.
Первым побуждением Кирилла было рвануться к ней изо всей мочи, либо радостно вскрикнуть, но что-то — только не рана — удержало его или у него просто не достало на это сил, и он продолжал лежать все так же молча и неподвижно, лишь чувствуя, что кровь приливает к вискам и он сейчас задохнется. И еще он вдруг почувствовал, что этот ее визит не принесет ему облегчения, а лишь усугубит его страдания, но и тут не шевельнулся.
— Я на минутку, Кирилл, по пути, узнать, как вы тут. Извините, если побеспокоила. Сейчас Раечка соберет, что надо, и мы — снова в госпиталь. Машина ждет. Как вы себя чувствуете?
Голос у Светланы Петровны был сухой, почти равнодушный, и он понял, что это от свалившегося на нее несчастья, а если в ее голосе еще и оставались какие-то добрые и ласковые нотки, то она, верно, приберегала их, чтобы сказать уже у другого изголовья, в госпитале, а не здесь. От нее сейчас и пахло госпиталем — это он почувствовал сразу, как только она подошла ближе, пахло стойко, даже нестерпимо, словно она провела там не ночь, а вечность. И вид у нее тоже был какой-то нездешний. В белом халате и в белой же косынке, так и оставшихся на ней после госпиталя, она показалась Кириллу похожей на смертельно уставшего врача, а вовсе не на женщину, потерявшую голову, как недавно утверждала Полина Осиповна; глаза ее, хотя и глубоко печальные, глядели на него внимательно и ровно, даже с чуть холодным любопытством. Он как-то видел: так врачи смотрят на больных перед тем, как поставить окончательный и всегда почему-то безжалостный диагноз. Кириллу стало неловко под этим ее взглядом, и он на мгновение прикрыл глаза, потом вдруг дернулся всем телом и с горьким отчаянием и громче, чем бы следовало для раненого, выпалил:
— Это из-за меня! Это все я виноват.
— О чем вы, Кирилл? — с недоумением и даже с некоторым испугом спросила она его, и это удивление и этот испуг убедили Кирилла, что своим признанием он не утешил ее, а только хуже растравил боль, и, чтобы оправдаться, спросил уже примирительно, хотя и напряженно:
— Вы знаете, что генерала подбили из-за нас? Он спас наш экипаж, а сам пострадал.
— Знаю, — был ответ. — Но почему вас это мучает?
Светлана Петровна вышла из-за спинки кровати, где она поправила ему сбившееся одеяло, и он увидел ее всю: гордо выпрямившись, она смотрела на него не то с недоумением, не то с укором, потом добавила все тем же сухим голосом:
— Разве вы не бросились бы ему на помощь, если бы он оказался на вашем месте?
Кирилл приподнялся на койке под этим ее взглядом и задышливо выдавил:
— Это жестоко…
Он не договорил, но и так все было ясно, и Светлана Петровна в знак того, что другого ответа от него и не ожидала, снова подошла к его изголовью, ласково над ним склонилась и почти насильно заставила успокоиться.
— Вам вредно волноваться, Кирилл, прошу вас…
Руки у нее были мягкие, но холодные, как лед, и пальцы, когда она нечаянно коснулась его лба и щек, слегка дрожали. Кирилл закрыл глаза, он побоялся, что глаза его выдадут, — так это ее мягкое прикосновение и одновременно эта ледяная дрожь в пальцах на него подействовали. У него даже мелькнула мысль взять сейчас эти ее пальцы в свои руки и согреть их дыханием, но поскольку при закрытых глазах сделать это было трудно, а открыть их у него не хватало духу, он вдруг с мальчишеским капризом отворотил лицо к стене и голосом человека, которого никто и никогда в этой жизни не понимал и не поймет, простонал:
— Если бы вы только знали, Светлана Петровна…
— Что такое?
— Как все нескладно получилось. Обидно и жалко.
Потом добавил: — Ведь я люблю вас…
И опять вздрогнул, только на этот раз уже не от ее взгляда, а от звука собственного голоса: он хотел произнести это, последнее, тихо-тихо, почти одним движением губ, как бы только для себя, чтобы Светлана Петровна не услышала, а вышло — точно в колокол бухнул, не иначе, и получился перебор, и тогда, посчитав, что уж теперь-то терять ему больше нечего, все равно пропадать, порывисто повернул к ней полыхнувшее жаром лицо, упрямо выпятил вперед подбородок и с какой-то дразнящей обреченностью повторил:
— Люблю, Светлана Петровна, хоть убейте. Лучше бы уж «мессера» меня сбили…
Странно, но вывернув себя вот так перед ней наизнанку, по существу даже как бы против собственной воли, он вдруг почувствовал, что страшно ему от этого не стало, и стыдно тоже не было, а стало, наоборот, спокойнее и легче, как если бы он всю жизнь носил в себе какой-то тяжкий груз вроде неразорвавшейся бомбы, а сейчас от этого груза невольно освободился. Больше того, вместе с облегчением он почувствовал еще и что-то вроде гордости — надо же было когда-то это сказать, вот он и сказал. Правда, в глубине души, на самом ее донышке, он понимал, что сказал он это все-таки не вовремя — генерал лежит на госпитальной койке, да еще без сознания, — но ведь сказано это было не намеренно, а под впечатлением, притом из жалости, чтобы посочувствовать, так что и его понять тоже было надо. Словом, он сказал то, что сказал, и с него довольно, остальное его не касается, и он даже начал убеждать себя, что ему теперь будет совершенно безразлично даже то, как она отнесется к этим его словам: хлопнет дверью, закроет ли, наоборот, от стыда лицо руками или, может, оскорбительно промолчит — ему будет все равно, во всяком случае, он ничему не удивится. Но удивился и даже обиделся, хотя Светлана Петровна ни того, ни другого не сделала, и даже не сломала бровь от неожиданности либо возмущения. Выслушав это его отчаянное признание, она только как-то неловко подалась в его сторону, словно хотела проверить, как у него с температурой, затем откровенно внимательно, но спокойно, без напряжения, посмотрела ему прямо в глаза, правда, пожалуй, дольше, чем бы следовало, и ответила вдруг с необидной веселостью и в голосе, и во взгляде:
— Ах, Кирилл, Кирилл! Ну, какой же вы, право. Совсем еще ребенок. Лежите лучше и не шевелитесь, вы же ранены. А потом ведь, если хотите, я давно все знаю, только боялась вас расстраивать. Это был бы конец. Понимаете? Конец. Бесповоротный. Так что лежите и не говорите больше ни слова, не то я пожалуюсь на вас врачу. Так будет лучше, — и, как только он, сраженный этим ее ответом, обессиленно откинул голову назад, на подушку, и притих, добавила голосом много пережившей женщины, хотя он уже вряд ли был в состоянии ее понять: — Не сердитесь, Кирилл, вам вредно волноваться, поверьте моему слову. Конечно, я понимаю, вы все это из-за меня, у вас доброе сердце. Но я сильная женщина, Кирилл. Понимаете? Я все выдержу. Надо выдержать. И вам надо выдержать. Потом вот еще что: сегодня мужа, вероятно, отправят в Москву. Дело идет к тому. Я улетаю с ним. Так что прощайте и выздоравливайте. Вам еще летать да летать. А я всегда буду о вас помнить. Всегда. Прощайте же и улыбнитесь мне на прощанье. Я хочу видеть вашу улыбку. Ну! — и с этими словами она нашарила в складках одеяла его руку, легонько ее сжала своими так и не успевшими согреться пальцами и впервые, пожалуй, за все время, что была здесь, свободно улыбнулась. И было в этой ее улыбке столько нежности, тепла и грусти, что, увидь ее Кирилл, он, наверное, опять бы дернулся всем телом на своей тесной койке, а может, и сорвался бы на крик. Но этой последней улыбки Светланы Петровны Кирилл не увидел, он опять, как только она коснулась его руки, накрепко сомкнул веки и уже больше ничего, кроме как только легкого головокружения и отчаянных толчков в груди, не чувствовал.