Семья Тибо, том 2 - Роже Мартен дю Гар 9 стр.


– А способны вы кого-нибудь предпочесть? – вдруг спросила она. Способны вы привязаться к кому-нибудь больше, чем ко всем другим? И навсегда?

Тотчас же она заметила, насколько ее фраза оказалась неловкой, неясной. И покраснела.

Он смотрел на нее с недоумением, пытаясь уловить ход ее мыслей. И повторял про себя заданный ему вопрос, стараясь прежде всего честно ответить на него. Ведь ими обоими владело почти суеверное чувство, что обмануть друг друга хоть в чем-то было бы кощунством по отношению к их любви.

"Способен ли привязаться к кому-нибудь? – чуть не произнес он вслух. А моя дружба с Даниэлем?" Но пример был выбран неправильно, ибо эта привязанность не выдержала испытания временем.

– До сих пор, может быть, и не был способен, – признался он с некоторой сухостью. – Но что из того? Разве это основание, чтобы сомневаться.

– Я и не сомневаюсь, – торопливо пролепетала она.

Он был поражен ее взволнованным видом. Слишком поздно понял он, какая осторожность требовалась в обращении с такой чувствительной натурой. Он хотел сказать еще что-то, поколебался и, так как официантка принесла следующее блюдо, удовольствовался тем, что ласково улыбнулся Женни, прося прощения за свою грубость.

Она наблюдала за ним. Быстрота, с которой Жак переходил от одной крайности к другой, пугала ее, словно какая-нибудь опасность, но в то же время приводила в восторг, почему – она сама не знала; может быть, ей виделся в этом знак его силы, его превосходства? "Мой варвар", – думала она с гордой нежностью. Тень, омрачавшая ее лицо, рассеялась, и снова она почувствовала, что вся проникнута той внутренней уверенностью в счастье, которая вот уже целых два дня повергала в смятение и обновляла все ее существо.

Когда официантка вышла из зала, Жак заметил:

– Как еще непрочно ваше доверие…

В голосе его не было ни малейшего упрека: только сожаление, – и еще раскаяние, ибо он не забывал, что его поведение в прошлом могло дать Женни все основания для недоверия.

Она тотчас же угадала, что его мучит совесть, и, желая изгнать горькие воспоминания, быстро сказала:

– Видите ли, я так плохо подготовлена к тому, чтобы доверять… Я не помаю, чтобы когда-либо знала… (Она стала искать слово. И уста ее сами произнесли слова, слышанные от Жака.)… душевный покой. Даже ребенком… Такая уж я есть… – Она улыбнулась. – Или, во всяком случае, такой я была… – Затем вполголоса она прибавила, опустив глаза: – Я еще никому в этом никогда не признавалась! – И, бросив беглый взгляд в сторону кухонной двери, она непроизвольно протянула Жаку через стол обе руки – свои тонкие, теплые, дрожащие ручки. Она чувствовала, что полностью принадлежит ему. И ей хотелось отдаться еще полнее, исчезнуть, раствориться в нем без остатка.

Он прошептал:

– Я был, как вы… одинок, всегда одинок! И никогда не знал покоя!

– Это мне знакомо, – сказала она, ласково отнимая свои руки.

– То мне казалось, что я выше других, – и гордость опьяняла меня; то чувствовал себя глупым, невежественным, уродом, – и меня грызло чувство унижения…

– Совсем как я.

– …от всего отчужденный…

– Как я.

– …словно замурованный в своих странностях…

– Я тоже. И без всякой надежды выйти из этого круга, стать похожей на других.

– А если я в определенные минуты не отчаивался до конца в самом себе, продолжал он во внезапном порыве благодарности, – знаете, кому я этим обязан?

Одну секунду она испытывала безумную надежду, что он скажет: "Вам!" Но он сказал:

– Даниэлю!.. Наша дружба была прежде всего обменом признаниями. Меня спасли привязанность и доверие Даниэля.

– Как меня, – прошептала она, – совсем как меня! У меня не было друзей, кроме Даниэля.

Им не надоедало объяснять себя друг другу и друг через друга и смотреть друг другу в глаза жадным и радостным взором. Каждый из них ждал, как признания, как последнего доказательства их взаимного понимания, чтобы на его улыбку ответила улыбка другого. Какое это было удивительное и сладостное чудо – ощущать, как другой так легко проникает в тебя своей интуицией, и обнаруживать между ним и собою такое сходство! Им казалось, что этот обмен признаниями неисчерпаем и что в данный момент на свете нет ничего важнее этого взаимного изучения.

– Да, это Даниэлю я обязан тем, что не погиб… А также Антуану… добавил он, немного подумав.

Лицо девушки невольно приняло немного холодное выражение, и он тотчас же это заметил.

В некотором замешательстве он вопросительно взглянул на нее.

– А вы хорошо знаете моего брата? – спросил он наконец, готовый с полной убежденностью произнести Антуану целый панегирик.

Она чуть не призналась: "Я его терпеть не могу", – но сказала только:

– Мне не нравятся его глаза.

– Глаза?

Как выразить свою мысль, не обидев Жака? И все же она не хотела скрывать ничего, даже того, что могло быть ему неприятно.

Он, заинтригованный, стал настаивать:

– Почему вам не нравятся его глаза?

Она немного подумала:

– У меня такое впечатление… что они не умеют, что они разучились видеть, что хорошо, а что нехорошо…

Странное суждение, поставившее Жака в тупик. И тут он вспомнил то, что ему как-то сказал об Антуане Даниэль: "Знаешь, что меня привязывает к твоему брату? Его способность свободно судить обо всем". Даниэля восхищало умение Антуана самым естественным образом рассматривать любой вопрос как таковой, будто он исследовал анатомический препарат, вне каких-либо моральных соображений. Такая направленность ума была весьма привлекательна для потомка гугенотов.

Взгляд Жака, казалось, требовал разъяснений. Но Женни противопоставляла этому взгляду такую спокойную, замкнутую маску, что он не осмелился расспрашивать подробнее.

"Непроницаема", – подумал он.

Официантка в розовом корсаже пришла убрать со стола. Она предложила:

– Сыр? Фрукты? По чашечке кофе?

– Мне больше ничего, – сказала Женни.

– Тогда чашку кофе, только одну.

Они подождали, пока подадут кофе, и лишь после этого возобновили прерванный разговор. Жак украдкой разглядывал Женни и снова заметил, насколько выражение ее глаз несхоже с выражением лица, насколько глаза "старше", чем прочие черты, такие юные и словно незавершенные.

Он непринужденно наклонился к ней.

– Можно мне "осмотреть вам в глаза? – сказал он, улыбаясь, чтобы как-то извинить это разглядывание. – Я хотел бы узнать их… Они такого чистого цвета… честно-голубого цвета, холодно-голубого… А зрачок! Он все время меняет форму… Не двигайтесь, это так увлекательно!

Она тоже смотрела на него, но без улыбки, немного устало.

– Ну вот, – продолжал он, – когда вы делаете усилие, чтобы быть внимательной, переливчатая голубизна суживается… А зрачок становится все меньше и меньше, пока не превращается в маленькую точку, круглую и четкую, как дырочка, пробитая шилом… Как много воли в ваших глазах!

Тут ему пришла в голову мысль, что из Женни вышел бы замечательный товарищ в борьбе. И сразу же на него опять нахлынули все текущие заботы. Он машинально повернул голову, чтобы взглянуть на стенные часы.

Внезапно обеспокоенная тем, что он так помрачнел, Женни прошептала:

– Жак, о чем вы думаете?

Он резким жестом откинул со лба прядь.

– Ах, – сказал он, невольно сжимая кулаки, – я думаю о том, что в Европе есть сейчас несколько сот человек, которые ясно разбираются во всем и надрываются ради спасения всех прочих, но не могут добиться, чтобы те, кого они хотят спасти, выслушали их! Это трагично и нелепо! Удастся ли нам преодолеть инертность масс? Смогут ли они вовремя…

Он продолжал говорить, и Женни делала вид, что слушает, но она не слышала его слов. Поймав взгляд Жака, устремленный на стенные часы, она уже не могла сосредоточиться и не в силах была справиться со своим сердцебиением. Три дня без него!.. Она боролась с тревогой, которой ни за что не хотела обнаружить, и испытывала мучительную радость оттого, что еще несколько минут он побудет подле нее, живой и близкий, следила за выражением его лица, за тем, как сжимались его челюсти, за тем, как хмурились брови, как блестели его подвижные глаза, – не стараясь вникнуть в то, что он говорит, и теряясь в сумятице слов и мыслей, словно среди разлетающихся снопами искр.

Он вдруг умолк.

– Вы меня не слушаете!..

Ее ресницы затрепетали, и она покраснела:

– Нет…

Затем ласковым движением протянула к нему руку, прося прощения. Он взял ее руку, повернул ладонью вверх и прижался к ней губами. Он тотчас же ощутил, как дрогнули все ее мускулы до самого плеча, и с легким смятением, новым для него смятением, – заметил, что эта маленькая ручка не пассивно отдавалась ему, но страстно прижималась к его губам.

Однако время истекало, а ему нужно было сделать ей еще одно признание.

– Женни, сегодня я непременно должен сказать вам еще одну вещь… В прошлом году, когда умер мой отец, я отказался слушать разговоры… о деньгах… Я не хотел брать ни гроша… Вчера я изменил свое решение…

Он сделал паузу. Она опять выпрямилась, в полном недоумении и стараясь не встречаться с ним взглядом, потрясенная против воли смутными и противоречивыми мыслями, проносившимися в ее мозгу.

– Я намерен взять все эти деньги и передать их Интернационалу, чтобы они немедленно же были употреблены на борьбу против войны.

Она глубоко вздохнула. Кровь снова прилила к ее щекам. "Зачем он мне все это говорит?" – подумала она.

– Вы согласны со мной, не правда ли?

Женни инстинктивно опустила голову. С какой задней мыслью подчеркивал он так настойчиво слово "согласны"? Казалось, он предоставлял ей право контроля над его поступками… Она неопределенно кивнула головой и робко подняла глаза. Теперь на лице ее был немой, но вполне осознанный вопрос.

– До сих пор, – продолжал он, – благодаря своим статьям я всегда мог зарабатывать себе на жизнь… на самое необходимое… Не важно, я живу среди людей, не имеющих средств; я такой, как они, и это отлично. – Он глубоко вздохнул и снова заговорил очень быстро, тоном, который от некоторого смущения казался почти ворчливым: – Если такая жизнь… скромная… вас не пугает, Женни… то я за нас не боюсь.

Это был первый намек на их будущее, на совместное существование.

Она опять опустила голову. От волнения и надежды у нее перехватило дыхание.

Он подождал, пока она снова выпрямится и, увидев ее растерянное от счастья лицо, сказал просто:

– Спасибо.

Официантка принесла счет. Он заплатил и еще раз взглянул на часы.

– Почти без двадцати. Я даже не успею проводить вас до дому.

Женни, не ожидая его приглашения, встала.

"Он уедет, – мрачно твердила она про себя. – Где он будет завтра?.. Три дня… Три убийственных дня".

Пока он помотал ей надеть жакетку, она внезапно обернулась и пристально посмотрела на него:

– Жак… А это – не опасно? – Голос ее дрожал.

– Что именно? – спросил он, чтобы выиграть время.

Записка Ричардли всплыла в его памяти. Он не хотел ни лгать, ни волновать ее. Он сделал над собою усилие и улыбнулся.

– Опасно?.. Не думаю.

Выражение ужаса промелькнуло в глазах девушки. Но она поспешно опустила веки и почти тотчас же, в свою очередь, храбро улыбнулась.

"Она – совершенство", – подумал он.

Без слов, прижавшись друг к другу, дошли они до станции метро.

У лестницы Жак остановился. Женни, уже спустившись с первой ступеньки, повернулась к нему. Час разлуки пробил… Он положил обе руки на плечи девушке:

– В четверг… Самое позднее – в пятницу…

Он смотрел на нее как-то странно. Он готов был сказать ей: "Ты моя… Не будем же расставаться, пойдем со мной!" Но, подумав о толпе, о возможных беспорядках, он промолвил быстро и очень тихо:

– Ступайте же… Прощайте…

Его губы дрогнули: это была уже не просто улыбка и еще не вполне поцелуй. Затем он внезапно вырвал пальцы из ее рук, бросил на нее последний долгий взгляд и убежал.

XLVII. Понедельник 27 июля. Жак участвует в манифестации на Больших бульварах

Было еще почти светло; в теплом воздухе чувствовалось приближение грозы.

Бульвары имели совершенно необычный вид: лавочники спустили железные шторы; большая часть кафе была закрыта; оставшиеся открытыми должны были, по распоряжению полиции, все убрать с террас, чтобы стулья и столы не могли послужить материалом для баррикад и чтобы оставалось больше свободного места на случай, если бы муниципальной гвардии пришлось стрелять. Собирались толпы любопытных. Автомобили попадались все реже и реже; циркулировало лишь несколько автобусов, непрерывно дававших гудки.

На бульваре Сен-Мартен, на бульваре Маджента и в районе ВКТ наблюдалось особенное скопление народа. Огромные толпы мужчин и женщин спускались с высот Бельвиля. Рабочие в спецовках, старые и молодые, явившиеся со всех концов Парижа и предместий, собирались все более и более тесными группами. В тех местах, где фасады зданий отступали от тротуаров, у недостроенных домов, на углах улиц отряды полицейских черными роями облепляли автобусы префектуры, готовые по первому требованию везти их, куда понадобится.

Ванхеде и Митгерг ожидали Жака в одном из погребков предместья Тампль.

На площади Республики, где всякое уличное движение было прервано, стояли, не имея возможности двинуться дальше, огромные волнующиеся массы народа. Жак и его друзья попытались, работая локтями, проложить себе путь через это море людей, чтобы добраться до редакторов "Юманите", которые – Жак это знал – находились у подножия памятника, посредине площади. Но было уже невозможно выйти на свободное место, где выстраивались для участия в шествии ряды демонстрантов.

Внезапно головы заколыхались, как трава под ветром, и полсотни знамен, которых до тех пор не было видно, вознеслось над толпой. Без криков, без песен, тяжело ползя но земле, словно расправляющая свои кольца змея, процессия дрогнула и двинулась по направлению к воротам Сен-Мартен. За нею хлынула толпа, подобно потоку лавы, в несколько минут заполнила широкое русло бульвара и, все время разбухая от притоков с боковых улиц, медленно потекла по направлению к западу.

Сжатые со всех сторон, задыхаясь от жары, Жак, Ванхеде и Митгерг шли, тесно прижавшись друг к другу, чтобы их не разлучили. Волна несла их вперед, покрывала с головою своим глухим ропотом, на мгновение останавливала, чтобы затем, снова подхватив, бросить вправо или влево, к темным фасадам домов, окна которых были усеяны любопытными. Наступила темнота; электрические шары разливали над этим движущимся хаосом тусклый и какой-то трагический свет.

"Ах! – подумал Жак, опьяненный радостью и гордостью, – какое предупреждение! Целый народ поднимается против войны! Массы поняли… Массы ответили на призыв!.. Если бы Рюмель мог это видеть!"

Остановка, более длительная, чем предыдущие, пригвоздила их к перистилю театра Жимназ. Впереди раздавались какие-то крики. Казалось, там, у бульвара Пуассоньер, колонна ударилась головой о какое-то препятствие.

Прошло пять, десять минут. Жак начал терять терпение.

– Пойдем, – сказал он, взяв за руку маленького Ванхеде.

Вместе с ворчащим Митгергом они скользили в толпе, то врезаясь в отдельные группы людей, то обходя слишком неподатливые скопления, все время делая зигзаги и все-таки подвигаясь вперед.

– Контрманифестация! – сказал кто-то. – Лига патриотов заняла перекресток и преграждает нам путь!

Жак, выпустив руку альбиноса, умудрился взобраться на выступающий карниз какой-то лавки, чтобы посмотреть, в чем дело.

Знамена остановились на углу Предместья Пуассоньер, подле красного дома редакции "Матэн". Первые ряды обеих групп уже столкнулись, крича и осыпая друг друга ругательствами. Стычка происходила на небольшом пространстве, но зато была яростная: кругом виднелись только угрожающие лица и протянутые кулаки. Полиция, вкрапленная в толпу небольшими отрядами, суетилась на месте, но, казалось, склонна была предоставить все своему естественному течению. Кто-то помахал белым флагом, словно давая сигнал: патриоты запели "Марсельезу". Тогда в один голос, который все крепнул и вскоре покрыл все прочие звуки своим мощным ритмом, социалисты ответили "Интернационалом". Вдруг словно мертвая зыбь подняла и всколыхнула этот муравейник. Неожиданно появляясь справа и слева из боковых улиц, отряды блюстителей порядка под командой полицейских чинов яростно врезались в толпу, чтобы очистить перекресток. Свалка тотчас же усилилась. Пение прекратилось, затем возобновилось опять, прерываемое воплями: "На Берлин!" "Да здравствует Франция!" "Долой войну!". Полиция, проникнув в самую гущу свалки, атаковала сторонников мира, которые стали обороняться… Раздались свистки. Поднимались руки, палки. "Сволочь!.. Дерьмо!" Жак увидел, как два полицейских набросились на демонстранта; он старался вырваться, но полицейские в конце концов бросили его, почти полумертвого, в одну из машин, стоявших по углам улиц.

Назад Дальше